***
За общим столом весело, вкусно, по-домашнему уютно. Агнес держит дом почивших родителей в образцовом порядке, насколько это вообще возможно при наличии двух маленьких детей. Её муж в командировке — он трудится в туристической компании, и накануне сезона отпусков каждый день его расписан по минутам: до мая ему нужно объездить все Балканы и успеть заключить договоры с популярными отелями на наиболее выгодных условиях, опередив конкурентов. У Агнес всё под контролем, она привыкла управляться одна. Стол ломится от угощений, сын и маленькая дочка сыты и умыты, хоть и никак не желают сидеть на месте, в ателье всё на мази: заказов хватает, и к лету она планирует даже нанять ещё двух сотрудниц. Пауль всегда с интересом наблюдал за сестрой Шнайдера — несмотря на семилетнюю разницу в возрасте, они очень похожи. Агнес высока, стройна и длиннонога. Двое родов практически не отразились на почти модельных параметрах её фигуры, разве что животик стал чуть более округлым, утеряв подростковую плоскость. И грудь... До знакомства со Шнайдером Ландерс не знал и его сестру, но, многократно перелистывая их семейные фотоальбомы, он успел заметить, что в юности та обладала внушительным для её-то телосложения бюстом: размер третий, не меньше. Странно, но рождение детей чуть ли не вдвое уменьшило его в объёме. "Все соки высосали", — как шутливо выразилась она однажды, с ностальгией разглядывая собственное фото с выпускного. С братом похожа она и лицом: всё те же тонкие черты, разве что линия подбородка у неё чуть помягче, а губы — слегка пухлее. Но глаза — те же: две пронзительные голубые льдинки. Агнес красится в пшеничную блондинку и, каждый раз готовясь к рабочему дню в ателье или ко встрече с заказчиками, она выпрямляет их утюжком: имея отношение к миру моды, она просто не может позволить себе выглядеть кудрявой простушкой. Но когда она остаётся дома, как, например, сегодня, волосы её собраны в аккуратный пушистый хвост, что придаёт её образу ещё больше уютности. — Скажи, Пауль, как проходят службы на Светлой седмице? Ты, должно быть, сильно устаёшь! — интересуется она у гостя, попутно подкладывая ему ещё жареного мяса. — На этой неделе все службы светлые, Агнес. Тяжело, конечно, вставать ни свет ни заря каждый день, но оно того стóит. Наблюдать приветливые лица прихожан — высшая награда для нас, служителей. Уж что-то, а разглагольствовать ни о чём и обо всём одновременно он умеет. Конечно, с этой женщиной у них не так много тем для разговора — рано или поздно все беседы сводятся лишь к одному: к Шнайдеру. Но тем не менее, хозяйка жилища Паулю искренне приятна, он рад находиться здесь, в старом доме на тихой окраине Нюрнберга. Он рад быть среди них: среди родных его лучшего друга, которые уже давно принимают Ландерса практически как члена семьи. И симпатия эта взаимна: Агнес так счастлива, что её застенчивый, даже нелюдимый братик, поступив в семинарию, обрёл, наконец, настоящего друга. С Паулем не только весело — уж шутить он мастак, с ним ещё и надёжно: она хорошо помнит тот случай, когда Кристофа госпитализировали. Пауль тогда не растерялся, вызвал врачей, был с другом на протяжении всего обследования и никогда ни словом, ни намёком даже к тому страшному случаю не возвращался. — Мне неудобно, Агнес, но нам пора. Скоро уже стемнеет, утром служба, а мне ещё Кристофа подбросить надо, — Паулю и вправду неудобно, ему вовсе не хочется покидать этот тёплый хлебосольный дом. — Ну уж нет, падре, — кокетливо отвечает она, — я внимательно за Вами наблюдала, и после двух бокалов вина я никуда вас, вас обоих, не отпущу. И правда — Шнайдер ни за что не сядет в машину с пусть даже и самую малость нетрезвым водителем, да и Ландерс не готов рисковать. — Переночуете здесь, только постарайтесь лечь пораньше, чтобы выспаться, а на рассвете тронетесь в путь — успеете и доехать, и к службе подготовиться, — предлагает она. — Ну и как мы здесь разместимся? — сквозь улыбку спрашивает Кристоф. С тех пор, как он покинул родную обитель, а матушка почила, в доме осталось только две комнаты, пригодные для сна: спальня супругов и детская. Все остальные помещения заставлены манекенами, раскроечными столами, швейными машинками, свёртками материи и коробками со старыми лекалами. Агнес начинала свой бизнес прямо здесь, да и сейчас, имея собственное просторное помещение в паре кварталов отсюда, продолжает брать работу на дом. Да, есть ещё гостевая, но она такая крохотная... — Хм, дай-ка подумать... Ты, Кристоф, ляжешь на диване в детской — только сперва кое-кому придётся убрать с него всю свою грязную одежду, — она с показной сердитостью посматривает в сторону кружащих вокруг стола детей: те давно уже привыкли использовать диван в своей комнате в качестве склада для вещей. — А Паулю я постелю в гостевой. Никто не заметил, как Пауль насупился, на мгновенье став похожим на сердитого воробья. Нет, он не против спать в чужом доме, в чужой комнате... Однако у Кристофа встречное предложение: — Думаю, идея с диваном отметается — там я точно не высплюсь! — он хорошо помнит, что каждый раз оставаясь в детской, ему прходилось по полночи развлекать племянников историями о привидениях и прочими байками, а если он отказывался — они прыгали на него с разбегу... Какой уж тут сон! — Мы с Паулем поспим в гостевой, так надёжнее. — Но там же всего одна кровать, — неуверенно возражает Агнес. — Так что с того, в паломнических поездках во времена учёбы нам и не в таких спартанских условиях доводилось ночевать! И то правда. Обоим нужно выспаться, и пусть будет так, как они решили. Довольная тем, что проблема разрешилась сама собой, Агнес отправляется стелить постель для гостей, попутно пытаясь припомнить, куда она запихнула запасные одеяла. Пауль внутренне ликует. Подумать только — его мнения и не спросил никто, а всё сложилось именно так, как он и мечтать не смел! Стемнело, но время, по сути, ещё детское, а Кристоф и Пауль уже в кровати. Плотно завесив окно и заперев дверь — чтобы избежать набега детей среди ночи, а то с них станется, оставшись в одном белье, они размещаются каждый под своим одеялом. — Спокойной ночи, Пауль, храни тебя Господь, — произносит Шнайдер, устраиваясь поудобнее, ложась на спину и скрещивая руки на груди. Его глаза уже закрыты, дыхание мерное и ровное. На самом деле сна нет ни в одном глазу. Вот уже второй день тянущее ощущение не покидает его — слабость в левой руке; иногда ему кажется, что он и вовсе её не чувствует. Он пытается сжать левую ладонь в кулак, и вновь ощущает нечто вроде щекотки — пальцы не сжимаются до конца, они как будто водой налиты. Он боится, что состояние это будет прогрессировать. Он боится, что его разобьёт паралич, и тогда он не сможет проводить службы, и тогда... Боже, как страшно. От невесёлых дум сердце начинает биться чаще. Что это за проклятие такое, заставляющее его бояться? Почему оно его преследует? Тем временем Пауль лежит на боку, отвернувшись от друга. Его глаза открыты — он читает темноту вокруг, как свой личный дневник. Какая жуткая пытка — быть совсем рядом и не сметь даже взглянуть на Кристофа. А вдруг заметит? А вдруг догадается? Ландерс поджимает губы — ему больно. Он уже давно смирился, что так будет всегда. Он должен быть благодарен судьбе за то, что в принципе имеет возможность просто находиться рядом. Просто быть его другом, к тому же единственным. Он уже давно запретил себе мечтать о большем, его цель — сохранить то, что есть. Но к чему уговоры, если страсть... она сильнее него. Пауль с силой зажмуривает глаза, стараясь не дышать. По небритой полноватой щеке на белоснежную наволочку скатывается одинокая слезинка. За что же Господь проклял его? Он проживёт всю жизнь в аду земном, заживо снедаемый запретной страстью, а после смерти попадёт в ад настоящий. И он, казалось бы, готов уже к этому. И пусть уже уготовано ему пропасть навечно в геенне огненной, но как прожить эту ночь, чувствуя запах любимого так близко? Ландерс невольно шмыгает носом. — Пауль, ты не спишь? — любимый голос пронзает его насквозь. Пауль собирает всю волю в кулак, чтобы голос его звучал обыденно, чтобы, ни дай Бог, не выдать себя. — Нет, Шнай. Не спится. А ты что же? Он говорит, не поворачиваясь — нужно, чтобы лицо высохло. Вытереть его он не может — выдаст себя. Конечно, в комнате темно, но Шнайдер совсем рядом, он может заметить... — Пауль, опять... Пауль, я не могу расслабиться. Оно... оно сковывает меня, понимаешь? Я боюсь! Ландерс вскакивает на кровати, обращая подсохшее лицо, почти невидимое в кромешной тьме комнаты, на друга. Тот лежит на спине в своей излюбленной позе покойника. — Вот, моя рука, — он тянет к другу левую руку, — она как будто не моя, она меня не слушается. — Всё ясно, Шнай. Ты же по жизни холодный, как ледышка — недостаточное кровообращение. Онемение, "иголки" — я угадал? — голос Ландерса по-привычному бодр, — и никакой чертовщины, слышишь? Просто мы оба тяжко трудимся в последнее время, и кровоток твой замедлил ход чуть сильнее обычного. Кристоф, — Пауль переходит на деликатный шёпот, пронизанный нотками неловкости. — Есть одно средство... Оно поможет тебе расслабиться. Я помогу. Есть одно средство, и это — массаж. Пауль боязливо берёт протянутую руку в свою ладонь — а она и вправду ледяная. Он греет её, выжидая, пока Шнайдер свыкнется с не самыми привычными ему ощущениями. — Знаю, друг, ты не любишь прикосновений, но позволь мне помочь. Пауль начинает медленно и обстоятельно массировать тонкую ладонь. Сперва, чуть надавливая, растирает бугорок у основания большого пальца; почувствовав приятное тепло, пульсирующее под кожей, он разворачивает кисть Шнайдера тыльной стороной к себе и планомерно, тщательно разминает каждый сустав на каждом из длинных нежных пальцев. Потихоньку ладонь горячеет, если бы в комнате был свет, они бы увидели, как из иссиня-белого кисть поменяла свой свет на здоровый нежный беж. Пауль заканчивает точечными нажатиями на каждую из подушечек, попутно проводя кончиками своих пальцев по гладкой поверхности аккуратных ногтей. Далее он переходит к запястью, разминая и его, сжимая тонкую кость друга в своей ладони. Закончив с запястьем, Пауль продвигается выше: необъёмная, но ярко выраженная мышца предплечья увита рельефными змейками вен; Пауль гладит потеплевшую кожу своей ладонью, разгоняя кровь, возвращая онемевшей конечности жизнь. Уже придерживая левой рукой Шнайдера за локоть, он приготовился было пройтись плотным прикосновением вдоль его плеча, прочувствовать некрупные и такие идеальные мускулы... — Пауль, спасибо тебе. Это и вправду работает, — Шнайдер выдёргивает руку из хватки друга и вновь устраивает её на своей груди поверх натянутого почти до самого подбородка одеяла. Сердце успокоилось, ему тихо и хорошо. — Ты мне очень помог, ты всегда помогаешь. Иногда я думаю, что ты — ангел. Ах, если бы я знал, как тебя отблагодарить... — Поспи лучше, поздно уже, — почти улыбаясь отвечает Пауль; его руки сцеплены в замок, он будто пытается сохранить в них ощущение Кристофа, будто боится растерять его тепло. — Отблагодаришь завтра, упомянув меня в своей утренней молитве. И снова он бодрствует, карауля сон друга. Сидит по-турецки, поджав под себя недлинные ровные ноги, натянув одеяло до груди — нет, ему не холодно, но он не хочет сверкать сейчас телом, которого стесняется. Даже если Кристоф уже спит, даже если он и видел его без одежды тысячу раз... Кристоф такой идеальный, что оказавшись так близко, Пауль в очередной раз пристыжается собственного несовершенства. Он втягивает голову в неширокие острые плечи, отчего вновь становится похож на воробья, и продолжает смотреть в лицо друга, смутно угадывая его сквозь метровый отрезок темноты. Прежде чем улечься рядом и уснуть, Пауль, боязливо прислушиваясь к каждому шороху, двигаясь аккуратно, почти беззвучно, склоняется над Кристофом и, не дыша, целует воздух возле его щеки.***
Так хорошо, как утром Светлой среды, отец Кристоф не чувствовал себя давно. Всё тело его будто наполнено было одной лишь лёгкостью, сердце радостно пело, и ничто не было способно омрачить его благостного настроения. Да, они с Паулем проспали, и, наскоро умывшись и не позавтракав, запрыгнули в родной фольксваген и поспешили в приходы. Выбежав из автомобиля и махнув Паулю на прощанье рукой, Кристоф напрямую устремился в свою церковь — до начала службы всего двадцать минут, а ему ещё нужно облачиться и приготовить помещение. Уже ожидавшая у закрытых дверей фрау Мюллер надумала было сердиться, но завидев тёплое и смиренное выражение на его лице, сразу же оттаяла. Служба началась вовремя, отец настоятель воодушевлённо прочёл Евангелие от Иоанна, отдельно останавливаясь на всех непонятных обывателю местах и доходчиво разъяснив доктрину о Христе как Агнце Божьем, послушал в исполнении паствы шубертовскую "Аве Мария" под аккомпанемент фрау Мюллер и закончил службу традиционной евхаристией. Лишь позже, собирая с пристенных подсвечников потухшие огарки, он вспомнил вчерашнюю просьбу Пауля и тихонько, в тишине, помолился за него. Разоблачившись, отец Кристоф торопится запереть двери вычищенного до блеска помещения — очень хочется домой: помыться, переодеться, отдохнуть, но в первую очередь — позавтракать. Выскакивая из дверей, уже готовый повернуть ключ в тяжёлом тугом замкé, надёжнее которого не найти, он внезапно сталкивается с людьми. Пожилая чета Вебер ожидает его во дворе. Он не припомнит, чтобы видел их сегодня на службе: это странно, ведь и герр, и фрау — военные пенсионеры и уже не работают, а вот церковные службы посещают исправно. Но ещё сильнее удивлён Шнайдер тем, что Веберы не одни: с ними мальчик, на вид лет десяти, хотя вполне возможно, что он старше — измождённость и даже истощённость ребёнка бросается в глаза. — Отец Кристоф, простите, что отвлекаем Вас вне службы, но дело деликатное, — обычно бойкая фрау мнётся на месте, не решаясь сделать и шагу в сторону священника. — Говорите, фрау Вебер, — отвечает Шнайдер, не сводя глаз с незнакомого ребёнка. Проследив за его взглядом, фрау спешит пояснить: — Это Клемен, вчера вечером мы наконец привезли его из Словении. Сирота, воспитывался у дальних родственников... — Конечно, процесс занял долгие месяцы! Мы не решались Вам сказать — а вдруг не сложится? — подхватывает герр Вебер. — Усыновление оформлено по закону, Вы ничего такого не подумайте! Отец Кристоф, поймите, наши дети давно выросли и разъехались по большим городам, внуков мы почти не видим. Мы ведь молоды ещё, энергию девать некуда. Вот и решили приютить сироту. Клемена нам агентство подыскало... — Вы не обязаны передо мной оправдываться, герр Вебер. Просто это так неожиданно и... — Шнайдер неприятно удивлён, что Веберы говорят о ребёнке в третьем лице, так, будто бы его самого и вовсе здесь нет. — А Вы не переживайте, отец, — угадывая его мысли, вступается фрау, — Клемен по-немецки пока ещё плохо понимает. Сегодня вот оформим его в школу... Собственно, за этим мы к Вам и пришли. Вы же знаете, отец Кристоф — мы люди воцерковлённые, и дитя хотим воспитать в лоне Церкви нашей. В агентстве сообщили, что в младенчестве мальчик был крещён, даже документ сохранился. Да вот не растил его никто в приобщении к вере католической. Мы бы хотели, чтобы Вы провели для Клемена Первое Причастие, а при первой же возможности направили его на конфирмацию. Заявление это сваливается на Шнайдера так неожиданно — он даже и про завтрак свой позабыл. — Но ведь вы знаете, что первому причастию предшествует серьёзная подготовка, а ребёнок даже по-немецки толком пока не говорит... — Мы всё знаем, отец, мы подготовим дитя. Язык он быстро освоит — мальчик способный, просто с непривычки стесняется. Да и хотелось бы, чтоб поскорее его миропомазали: так ему проще будет забыть свой старый дом и прижиться в нашей общине. Так Вы нам поможете? — с настойчивой надеждой в голосе спрашивает фрау. — Конечно, фрау Вебер, конечно, не переживайте. Устраивайте ребёнка в школу, пусть обвыкнется с новой обстановкой, а причастить мы его успеем. Что же до конфирмации — вопрос я этот уточню. Тепло попрощавшись с неожиданными визитёрами, Шнайдер направляется прямиком в заведение Гюнтера. Время ещё раннее, а завтраки там подают отменные. Шагает он не торопясь, на ходу обдумывая недавнюю беседу. Желание молодых пенсионеров взять под опеку обездоленного сироту ему понятно, но почему было не усыновить ребёнка здесь, в Германии? Зачем ехать за ним аж в Словению, где и язык, и нравы другие? Хотя Шнайдеру доводилось слышать, что за немецкими сиротами надзор органов опеки слишком уж суров, и возможно, Веберам не одобрили бы просьбу об усыновлении внутри страны хотя бы ввиду их далеко не юного возраста... Уже сидя на гладкой деревянной скамье, постукивая костяшками пальцев по дубовой поверхности видавшего вида стола, Шнайдер размышляет о просьбе Веберов насчёт конфирмации. Он знает, что ритуал проводится епископом, и потому ждать его придётся долго. Обычно глава епархии выкраивает под эти цели один день в году, но Шнайдеру не известно, когда кто-то из Рюккерсдорфских детей проходил конфирмацию в последний раз. В любом случае, было это, должно быть, ещё до его появления в приходе. Знания его по этому вопросу недостаточны, и в таком серьёзном деле ему, несомненно, потребуются консультации. Самого епископа беспокоить, конечно, он не осмелится — несмотря на личное знакомство с Лоренцем, Шнайдер ни за что не решился бы тревожить такого уважаемого человека своими мелкими приходскими проблемами. Но вот сестра... Звонить ей он тоже не хочет: она такая умная, важная, занятая — наверняка не обрадуется его звонку. Но всё же она имеет доступ к информации, да и в дела епископата посвящена... Скорее всего, она могла бы подсказать черёд проведения конфирмаций в Баварии в ближайшее время. Всё же придётся позвонить. Но позже. — Ваш омлет, сардельки и кофе, отец, — младшая дочка Гюнтера ставит поднос с горячим завтраком перед Шнайдером; с лица её не сходит улыбка. — Я положила Вам два соуса, — она указывает на две маленькие пиалочки в углу тарелки, — чесночный и базиликовый. Не знаю, какой Вы больше любите.***
Университетская Клиника Аугсбурга огромна, и не зная, куда точно идти, наобум отыскать в ней нужного человека почти невозможно. Получив талончик на парковку, Катарина выскакивает из машины и, уже почти нажав на кнопку ключа, снова открывает дверцу, чтобы забрать чёрный пакет с переднего сидения. Она знает, куда идти — пару раз ей всё же доводилось навещать Штеффи на работе. Кардиохирургическое отделение находится в самом дальнем углу центрального корпуса, и сестра спешит туда, на ходу набирая смс-сообщение. На площадке четырнадцатого этажа служебной лестницы тихо, холодно и пахнет хлоркой. Яркий свет бьёт из многочисленных ламп, в то время как сквозь пыльное маленькое окошко свет солнечный на лестницу почти не проникает. Наконец дверь, ведущая из коридора, натужно поскрипывает. — Ты с ума сошла сюда приходить! Хорошо ещё, что у меня перерыв — а то хрен бы отпросилась! — Штеффи как всегда на взводе; достав пачку дешёвых сигарет из широкого накладного кармана своей санитарской униформы, бледно-голубая плотная материя которой усеяна старыми застиранными бурыми пятнами, она возбуждённо затягивается, стоя прямо под наклейкой, изображающей перечёркнутую сигарету. — Надеюсь, что-то важное. Накопала чего? Ну, говори, время не резиновое. Катарина наслаждается моментом: пускай эта стерва проживёт последние моменты своего мнимого доминирования в счастливом неведении. Кури сигарету — твоя песня спета. — Смени тон, подруга. И слушай меня внимательно. С этого момента, вот прямо с этого самого момента, ты больше никогда мне не позвонишь, не пришлёшь ни одного своего чёртова смс и вообще — сегодня ты исчезнешь из моей жизни навсегда. Я понятно выражаюсь? Сестра очарована сменой выражения лица санитарки: конечно, сейчас она взбесится, но эта секунда, когда вместо привычного гнева на неопрятном лице отпечаталась маска обескураженности — она дорогого стоит. А вот и ожидаемая ярость — чуть не проглотив сигарету, Штеффи с силой швыряет её на пол и затаптывает грязно-белым кроссовком. — Что ты сказала, сучка? Кажется, ты чего-то не понимаешь... Кажется, ты кое о чём забыла... Кажется, у нас есть секрет, и его сохранность ты будешь отрабатывать так долго, как я этого пожелаю! — она шипит сквозь зубы, делая шаг навстречу Катарине. Она умеет убеждать: для того, чтобы снискать авторитет среди заключённых в женской тюрьме, ей через многое пришлось пройти. Но она всё прошла и покинула казённый дом, находясь уже чуть ли не на верхушке тюремной иерархии. — Кажется, у нас был секрет, но его больше нет, — Катарина говорит твёрдо, с трудом преодолевая желание рассмеяться собеседнице прямо в лицо. — Твоя власть закончилась, Штеффи, смирись и вали дальше мыть горшки. Внимательно всматриваясь в бледную маленькую мордашку монахини, до Штеффи вдруг доходит — та не врёт. Она не умеет так врать. Она действительно кому-то растрепала. Она действительно хочет сорваться с крючка. Но кто же ей позволит? — И кто? Кто ещё в курсе? — с усмешкой проговаривает Штеффи. — Ни за что не догадаешься, — Катарина тянет каждый слог, — сам епископ Аугсбургский, господин Кристиан Лоренц. Так что извини, дорогая, но теперь у меня есть шантажист покруче, и ты как бы в пролёте. Сама знаешь — наш епископ не пальцем деланный, он на одну ладошку положит, — Катарина демонстративно выставляет вперёд раскрытую ладонь, — а другой прихлопнет, — однако показательного хлопка не следует — вторая рука у неё занята пакетом. — И тебя, и меня, и кого угодно. — Зачем, зачем ты проболталась, предательница! — Штеффи едва стоит на ногах, от злобы её тело покачивается из стороны в сторону. — А я и не выбалтывала ничего. Он сам всё узнал — оказывается, это нетрудно. Так что... — сестра машет рукой в жесте "пока-пока". — Врёшь! Блефуешь! Чем докажешь? — Как тебе такое доказательство? — Катарина опускает руку в пакет и наугад подцепливает первую попавшуюся лямку. Она вытягивает бюстгальтер наружу, за него цепляется ещё один — таким образом у неё в руке повисает целая гирлянда из нижнего белья. Штеффи взирает на обновки, разинув рот: она хорошо разбирается в дорогих шмотках — наследие разнузданной юности. Она на глаз оценивает вещи, сразу же понимая, что сама Катарина купить такое себе не могла: только на один комплект со своего скудного жалования ей пришлось бы откладывать несколько месяцев. — А ещё знаешь что, — Катарина потрясает лифчиком перед самым носом собеседницы, — вот это было на мне, когда час назад он трахал меня пальцами. Штеффи срывается, хватаясь руками за горло бывшей подруги, она, кажется, уже готова её удушить. Катарина, насилу вырвавшись, хрипит: — Потише со своими замашками, дорогуша — у вас же здесь, в больнице, тоже есть охрана? Отправляйся-ка лучше работать, а про меня забудь. Да, и про Рюккерсдорф тоже забудь, и если хочешь узнать что-то про Александра — поезжай туда сама, а с меня хватит! — Сволочь! Ты же знаешь, что я не могу отлучаться из города! Я же на условно-досрочном... Если мой надзирающий офицер узнает... — Вся надменность из голоса куда-то испаряется, на её место приходят слезливые, почти молящие нотки. — Твои проблемы! И вообще, думаю Александр сам вздёрнулся! С такой-то наследственностью — немудрено! И все эти бредни про домогательства придумали СМИ, а ты их подхватила! — Шлюха, и имени его произносить не смей! Предательница! Продажная тварь! — Вслед за чередой ругательств в лицо Катарине летит тяжёлый кулак. Уголок рта мгновенно помечается кровью, челюсть нестерпимо болит. На глаза наворачиваются слёзы, и Катарина понимает — хватит шоу, пора ставить точку. На этот раз не запятую и не кляксу, а самую настоящую точку. — Счастливо оставаться, неудачница, — шепчет она, отвернувшись, и, не дожидаясь ответной реплики, уже бежит вниз по лестнице, преодолевая пролёт за пролётом и даже не отвлекаясь на то, чтобы подобрать длинный подол. По дороге в монастырь она тысячу раз пожалела о том, что упомянула Александра — не надо было, Штеффи это добьёт. Ну да ладно — сама виновата. Ещё сестра пожалела о своём одеянии и разбитом лице — сейчас бы заскочить в алкомаркет, но не в таком же виде... Припарковавшись на территории монастыря, она чуть ли не бегом, стараясь никому из сестёр не показываться на глаза, торопится в келью. Аббатиса заприметила её из укромного уголка своего фруктового сада, но останавливать не стала. Если Лоренц вызывал выскочку в свою резиденцию, то пока её лучше не трогать — епископу это не понравится. Но мать Мария дождётся своего часа и поставит эту наглую притворщицу на место. Позже, не сейчас. Заперевшись в комнате, Катарина швыряет пакет с бельём в угол, а сама, прямо в одежде, падает на кровать. Она долго лежит так, уткнувшись носом в подушку — ощущение вязкой мерзости не покидает её. "Продажная тварь", — да, чёрт возьми, так и есть! Шлюха с расквашенной физиономией и поганой душонкой. Только через полчаса она смогла подняться, сбросить рясу и фату и доковылять до комода. Там, в нижнем ящичке, под замком, она хранит две бутылки вина. На "чёрный день". Такой, как сегодня. Откупорив первую, сестра плюхается на пол и принимается глушить сладковатое содержимое прямо из горлá. Она не смотрит на часы, и на молитву, естественно не пойдёт. Когда её придут зазывать, она скажется больной. Епископ же хворает — от него она и заразилась. Неведанный доселе штамм гриппа. Но к ней никто не пришёл — кажется, аббатиса верно расценивает ситуацию. Когда на город опустилась ночь, а вторая бутылка была уже наполовину пуста, зазвонил мобильник. Катарина грязно выругалась — кто это ещё может быть: Лоренц или Штеффи? Кроме этих двух в такое время звонить ей больше некому. Но имя, высветившееся на экране, её удивило: звонит отец Кристоф Шнайдер. — Да, отец, — она вспоминает старую шутку о том, что самое трудное — это изображать пьяного, если трезв, и трезвого, если пьян. — Что Вы хотели? Конфирмацию? Не уверена. А почему Вы интересуетесь? Хорошо... При случае обязательно спрошу у господина епископа. Всего доброго. Чёртов Шнайдер. Лишний раз напомнил о своём существовании — напомнил о том, чего она на самом деле стóит. Напомнил о её недавнем самоудовлетворении в фантазиях о нём. О сегодняшнем удовлетворении тоже напомнил. Знай своё место, потаскушка монастырская. Но есть ещё что-то, что заставляет напрячься. Шнайдер упомянул о новом ребёнке в приходе. Снова мальчик-подросток, вытянутый с самого дна. Снова у пожилой пары. И Рюккерсдорф. Забавное совпадение. Думать — это же как на велосипеде кататься: однажды сумев, уже никогда не разучишься. Всё-таки, она училась на журналиста, и такие вещи вычленяются ею даже сквозь хмель. Надо будет ещё раз наведаться в эту чёртову деревню — повидать отца Кристофа, а заодно и проверить кое-какие догадки.