***
Попрощавшись с Паулем у въезда в Рюккерсдорф — тот уж очень спешит: кажется, в Нойхаусе кто-то при смерти и срочно требуется соборование — Шнайдер, прихватив свой маленький чемодан на колёсиках, идёт домой уже пешком. С той самой ночи дождей в здешних местах не было, и тащить по пыльной тропе хлипкий саквояж совсем уж неудобно. Шнайдер лихо подхватывает его за боковую ручку и дальше уже несёт в руке — внутри всего-то смена одежды, планшет и кое-какие бумаги. Проснулся он рано утром, даже до звонка будильника, заведённого на семь. И проснулся он в очень благостном расположении духа: луч солнца, проскользнувший в зазор между шторками, щекотнул его по глазам, заставив улыбнуться. Повернувшись к соседу по комнате, Шнайдер заулыбался ещё шире: Пауль так сладко спал, по-детски подоткнув одеяло под подбородок и чуть слышно посапывая. Шнайдер не мог налюбоваться его круглой мордашкой. Пауль всегда напоминал ему какую-то зверушку, такую милую и ласковую, вот только он никак не мог понять, какую именно. Котёнок — нет, Пауль не банален; зайчонок — нет, Пауль не глуп, медвежонок — нет, Пауль мелковат для таких сравнений. Кристоф даже усмехнулся собственным мыслям — какая только белиберда не залезет в голову с утра пораньше. В этот момент зазвенел будильник, а через пару секунд к нему подключился и второй — и Ландерс, и Шнайдер завели их на своих мобильных на одно и то же время. Пауль состроил недовольную рожицу, нахмурился и открыл глаза. Первое, что он увидел тем утром, было улыбающееся лицо Шнайдера. В момент стерев с лица все следы хмурости, Пауль улыбнулся в ответ. Говорить не хотелось. Вставать — тоже. Он бы весь день так провалялся, даже всю жизнь. Но Шнайдер вскочил первым и с резвым криком "Кто первым встал, того и душ!" рванул в ванную. Тяжело выдохнув в такт звуку щёлкнувшей изнутри ванной задвижки, Ландерс перевернулся на спину и сложил ладони уголком возле губ. Ему сейчас так же хорошо, как и больно, как всегда, когда он в постели — и утром, и вечером. Не важно, холодно ему или жарко. Ему всегда одинаково — одинаково одиноко. Сто раз он напоминал себе, что это чувство обошло бы его стороной, если бы его самого в своё время миновала опасность быть сражённым страстью. Но он не смог — вляпался с разбегу и увяз навсегда. Когда в сердце пусто, то пустоты постели даже не замечаешь. Пауль же, как андерсеновская Русалочка, шагающая по земле, как по ножам, по своей жизни шагает как по бесконечному пути одиночества. Что бы он ни делал — ел, спал, молился, где бы он ни был — дома, в поездке, в церкви, ему всегда одиноко. Потому что он обладает ядовитым знанием: уверенностью в том, что на свете есть человек, который мог бы избавить его от отравляющего одиночества, разделив с ним дорогу. У Шнайдера такого знания нет. Поэтому ему всегда и со всеми комфортно. И всё же, это преувеличение — ведь бóльшую часть своего времени он проводит наедине с собой. И ему всё равно комфортно. Затмения, накрывающие его порой, к одиночеству отношения не имеют. Они посылаются со стороны, злыми силами — он в этом уверен. Иногда он думает: почему им с Паулем так хорошо вместе? Они подружились в первый же день своего пребывания в семинарии. Волею судеб, они оказались соседями по слушательской скамье в учебной аудитории и соседями по комнате в общежитии. Кристоф точно знает, что таких совпадений не бывает. Не иначе, сам Господь свёл их дорожки — значит, так Ему было угодно. Иногда Шнайдеру стыдно — ему кажется, они с Паулем не равны. Пауль, несомненно, лучше и сильнее него. Сколько раз он выручал его в болезни? Как удаётся ему рассеивать мрачные Шнайдеровские затмения одним лишь своим присутствием? Пауль сильный, и тёмным силам с ним не совладать — он такой сильный, что его силы свободно хватает, чтобы защитить двоих. Кристофу стыдно за свою слабость — сколько лет уже они с Паулем не разлей вода, а он всё никак в толк взять не может, почему Паулю тоже с ним хорошо. Ведь в самом Шнайдере нет ни силы, ни волшебства. Пауль — ангел, которого милостивый Господь послал непутёвому Кристофу в доброе вспоможение — других объяснений такой преданной дружбе, кажется, нет. По дороге к дому ему встречаются Элиза Дюрер и Клемен Вебер (интересно, Веберы уже успели поменять ребёнку документы и выправить фамилию?). Первое мая, и занятий в школе сегодня нет, но у детей при себе учебник и пара тетрадок — возможно, собрались делать домашнее задание вместе. Они жуют остывшие пончики из пропитавшегося маслом бумажного пакета и болтают с набитыми ртами. Казалось бы, ещё недавно, когда он, Шнайдер, впервые встретился с мальчиком, тот и слова не говорил, а сейчас уже полноценно посещает школу, бойко болтает по-немецки, от былого стеснения не осталось и следа. К тому же, кажется, он уже успел найти себе подругу. Поравнявшись с пастором, дети дружно растягивают перепачканные сахарной пудрой рты в широких улыбках. — Здравствуйте, отец Кристоф! Хорошо, что вы вернулись! — Элиза всегда была бойкой девочкой, и уж ей-то стеснение неведомо. — Здравствуйте дети. А что, случилось ли что-нибудь в моё отсутствие? — Нет, отец, всё тихо и спокойно! — не моргнув глазом отвечает Элиза. — Бог хранит наши земли! — Ну хорошо, дети. Передавайте родителям привет! — Шнайдер уже готов продолжить путь, но девочка задерживает его ещё одной фразой. — Увидимся в воскресенье, отец! И Клемен тоже придёт! — Да-да, я приду! — воодушевлённо поддакивает мальчишка. Шнайдер благодушно улыбается в ответ. Новичок ещё ни разу не посещал утренних воскресных служб вместе с приёмными родителями, и подобные новости не могут не радовать. Сегодня службы у него по графику нет, и Шнайдер решает заглянуть в церковь попозже. Если уж есть такая возможность, если уж великолепное, чистое, безоблачное настроение снизошло на него этим утром, то следует насладиться им, впитать в себя, запомнить это лёгкое, безмятежное чувтство воздушного беспричинного счастья, не отвлекаясь на дела насущные. Оказавшись дома, он первым делом растворяет окна настежь — пусть каждая комната пропитается мановениями весны. Он лениво прибирается: сборы на конференцию происходили в спешке, и не пригодившаяся одежда валяется то там, то здесь. Затем Кристоф переодевается, облачаясь в домашнее. Процесс переодевания затягивается: оглядывая себя сначала поверхностно, а после и в широкое зеркало, Шнайдер разочарованно хмыкает. Тело его исхудало и в результате отсутствия серьёзных физических нагрузок утратило рельеф. Он уже и забыл, когда именно он решил, что тренировками можно пренебречь — кажется, это произошло сразу после вступления в сан настоятеля. После того, как он перестал быть викарием, привычные пробежки по окрестным тропам как-то сами собой сошли на нет, и вот теперь, спустя несколько недель, он вынужден пожинать плоды своей лени. Если так пойдёт и дальше, очень скоро пошитые сестрой ещё по старым меркам пиджаки и сутаны станут ему широки в плечах, а это так уродливо… Шнайдер всегда заботился о здоровье, пусть и подразумевал под этим понятием что-то своё, но сегодня вдруг он отчётливо ощутил потребность нравиться. Раньше заботы о его красе лежали всецело на плечах сестры — та нянчилась с ним с детства, именно он был её живой куклой, первым непоседливым манекеном для неровных одёжек, пошитых неумелой рукой на уроках домоводства. Именно он был её моделью, сперва — тренировочной, а после — самой передовой. Но сегодня Шнайдер сам захотел быть красивым, для себя, для всего мира, возможно, для кого-то особенного. Почти стесняясь самого себя, он извлекает с нижней полки шкафа давно лежащие там без дела гантели, долго обвыкается с успевшим подзабыться ощущением в руках. Целых полчаса ему понадобилось, чтобы как следует пропотеть — дальше экспериментировать со свободными весами ему не позволила дыхалка, и, отложив гантели в сторону, Шнайдер сам ложится на пол, на чистый мягкий ковёр, где ему доводилось уже лежать не раз, хоть и не по своей воле, и приступает к подъёмам корпуса. Поистязав себя вдоволь, уловив звенящее напряжение в спине и прессе и почти уже невыносимую дрожь усталости в ногах, он с чувством извращённого наслаждения растягивается на полу, позволяя ноющим конечностям безвольно лежать, а широкой грудной клетке заходиться в глубоких скорых вздохах. Шнайдер смотрит в небо сквозь открытое окно — волшебное настроение никуда не исчезло, оно по-прежнему с ним. Отдохнув, он нехотя поднимается, сбрасывает всю одежду и дежурным движением кидает её в барабан стиральной машины, а сам бодро направляется в душ. Он проводит там непривычно долгое время, лаская уставшее тело мягкой губкой, пропитанной ароматной пеной, он счастлив, что наваждение сегодня не преследует его — в поведении его тела нет ничего такого, что бы заставило его устыдиться или взволноваться. Он тщательно промывает густые волосы холодящим ментоловым шампунем, бреет подмышки (сестра как-то сказала, что если ей станет известно, что он этого не делает, она перережет ему горло — конечно, она шутила), затем просто стоит под тёплой струёй, практически выжидая, пока из лейки не польётся совсем уж прохладная вода — возможности старенького нагревателя не безграничны. Наконец, насухо вытеревшись мягким полотенцем и дополнительно промокнув волосы парой бумажных салфеток, он, бодрый и по-прежнему счастливый, одевается в свежее и бредёт на кухню. Пара стаканов воды, большая кружка ромашкового чая и яичница с тостами — вот и весь его обед. На дворе уже почти смеркается, и, спохватившись, Шнайдер закрывает окна: ночь — время насекомых, а таким гостям в его доме не рады. Пообедав и ощутив совсем уж непривычное, нечеловеческое, абсолютно полное чувство целостности и единства с самим собой, Шнайдер идёт в комнату и, предварительно смахнув пыль с крышки влажной тряпкой, открывает ноутбук. Сегодня он хочет сделать то, чего раньше никогда не делал — поинтересоваться другим человеком. Нет, Шнайдер не сухарь и не мизантроп какой-нибудь — он самый настоящий священник, ревностно окормляющий свою паству и не позволяющий никому и ничему встать между ним и служением. Просто для него никогда не было особенных людей. Среди чужих, разумеется. Особенные для него — это родные и Пауль. А выделять кого-то из прихожан или иным образом проявлять неравнозначное отношение к окружающим, ему не свойственно. Поэтому он, уже в который раз за день удивившись самому себе, заходит на сайт архиепархии Мюнхена и Фрайзинга, находит раздел Аугсбургского епископата и, перелопатив кучу новостей, в основном посвящённых самому́ епископу, добирается до малюсенького раздела "Контакты и Сотрудничество". Сестра Катарина сфотографирована для сайта в своём обычном сестринском облачении, и в глаза бросается, что над фото поработали — слишком уж гладким, глянцевым оно выглядит. В подписи не значится её фамилии, но есть должность — прессекретарь епархии, специалист по связям с общественностью; дата рождения, перечень мест учёбы и работы и дата присоединения к сестринскому ордену. Кристоф с удивлением обнаруживает, что монашествует она уже более четырёх лет, а сама Катарина почти на столько же старше него самого! Через десять дней ему стукнет двадцать восемь, а ей осенью будет тридцать три — а так и не скажешь. Кристоф думает, что благодаря миниатюрному телосложению и анимэшной мордашке она выглядит очень молодо, но также он не отрицает и вероятности того, что ввиду своей неопытности в плане тесного общения с людьми он просто не разбирается в подобных вещах. Шнайдер всматривается в официальное фото с сайта и пытается по памяти сравнить его с образом, что явила ему монахиня той дождливой ночью. Сестра носит короткую стрижку — интересно, почему? Вариант с фатой отчего-то нравится ему больше: немного поводив курсором по фото, он щёлкает правой клавишей мыши и сохраняет картинку себе на рабочий стол. Зачем он так сделал? Он сам не знает, да и не задумывается. Просто ему почему-то нравится смотреть на фото этой женщины.***
Высадив Штеффи неподалёку от её прибежища, Катарина следует дальше, через весь Аугсбург, выезжая за город уже с его противоположного конца. Она внимательно смотрит по сторонам и уже километров через двадцать натыкается на крупную заправку с круглосуточным автосервисом, Макдональдсом и приличной с виду мини-гостиницей. Выудив из бардачков всю наличность, а с заднего сидения — пакеты с одеждой, она отгоняет машину на мойку, а сама следует на ресепшн. Расплатившись по слегка завышенному тарифу, она, игнорируя подозрительный взгляд толстой женщины за стойкой, принимает из её рук ключ и идёт в номер. В номере скромно и ничего нет — даже минибара. Но в нём чисто. Отчаянно переборов желание первым делом залезть в душ, прямо так — в одежде, сестра всё же добегает до общепита и через пять минут уже идёт обратно, крепко зажав в руках бумажный пакет с ароматным бигмилом. В магазинчике при заправке есть алкоголь — она берёт небольшой пузырёк виски и теперь уже в гораздо более приподнятом настроении возвращается в номер. Первым делом она сбрасывает всю одежду, запечатывает её в пластиковый пакет для мусора и ставит в угол, намереваясь при выезде непременно отправить его в помойку. Прожевав бургер, пока тот не остыл и не стал совсем уж несъедобным, она удовлетворённо потягивается. Прежде чем направиться в вожделенный душ, она отыскивает в комнате подозрительный стакан из какой-то стеклопластмассы, придирчиво полоскает его в воде из-под крана и наполняет колой с виски в пропорции четыре к одному. Осушив стакан с нехитрым коктейлем чуть ли не залпом, она, уже окончательно расслабленная, запирается в ванной и проводит там целых сорок минут. Вернувшись в комнату, она одевается в чистое и плюхается на небольшую, но вполне уютную кровать с упругим матрацем и пахнущим стиральным порошком бельём. У неё с собой ни компьютера, ни блокнота, но для того, чтобы осознать, переварить, понять события этой ночи, ей не требуется ничего, кроме собственной памяти. Миссия провалена: никаких вещественных доказательств существования культа они с собой не унесли; сами не попались — и то ладно. Как быть дальше? Засекли ли местные их присутствие в церкви или всё же приняли их за бродяг, шарящих по огородам? Сестра искренне надеется на второе. В Рюккерсдорф придётся вернуться, и на этот раз не наобум, как сегодня, а серьёзно подготовившись. Вряд ли Штеффи составит ей компанию ещё раз. На кого надеяться? Помощи ждать не от куда и не от кого. Профессор Гессле при прощании с ней даже пошутил, что сам был бы рад сопровождать смелую молодую монахиню в её дерзких похождениях… будь он лет на сорок помоложе. Шнайдер в данном деле ей не союзник: теперь уже очевидно, что он — следующая жертва. Понятное дело, что настоятель Майер не сам убился в той подсобке, закрыв за собой дверь и заложив кладку в тайный лаз. Сердце Катарины сжимается, стóит ей подумать, что такая же участь может ожидать и Шнайдера. Этот пастор так молод, так наивен. Он не сможет противостоять окружающему его кошмару, откройся тот ему. Он даже не сможет его разглядеть, понять. Он не такой. Он живёт в мире, над которым есть Бог, среди людей, которые веруют и молятся. Он живёт, всего себя отдавая служению и смело противостоя собственным страстям. Когда страсти сильнее него — он убегает от них, погружаясь в эти свои болезненные состояния. Катарина долго размышляла над природой его странных приступов и пришла к выводу, что таким опасным образом его разум реагирует на опасное давление: чтобы дать разуму силы, приходится отнимать их у тела. Хотя, что она может знать о неврологических заболеваниях, об истинных страданиях молодого пастора, о его жизни даже? Она уже не смеет и мечтать о том, чтобы когда-нибудь стать ближе к нему, стать частью его существования. Её жизнь другая — грязная и опасная, и подчинена она совсем другому человеку. Тоже грязному и опасному. Теперь она меж двух огней: в одно ухо епископ нашёптывает ей свои скабрезности, в другое — призрак Александра взывает о правде, об отмщении. Да, её жизнь больше ей не принадлежит — в ней почти не осталось места для Бога, что уж говорить о таких тихих приятных штуках, как тихий приятный мужчина… Сон наступает плавно, словно опасаясь погружать сестру в мир фантазий сходу, словно боясь, что резкого наплыва кошмаров ей не выдержать. До прихода сна была долгая череда безрадостных размышлений и ещё три стакана коктейля, каждый из которых менял пропорциональное содержание алкоголя в бóльшую сторону по сравнению с предыдущим. Потом был сон: беспокойный, рваный, полный ужасов пережитого. Во сне были люди с головами ротвейлеров и надетыми на них цветочными венками, а из их кровавых пастей торчали обрубки дерева. Эти люди бродили с факелами по лесу, искали девушку, ловили её, а поймав, заключили в зловещий круг, и, когда круг готов был уже сомкнуться, она подняла глаза к небу, надеясь увидеть там Бога, но вместо Него увидела лишь мёртвое тело Штеффи, висяще на ветвях жуткого дерева. Вдруг в кругу́ образовался просвет, и вдали она увидела мужскую фигуру в сутане: в лунном свете лицá было не разглядеть, но Катарина уверовала, что это отец Кристоф явился на дикий шабаш, чтобы её спасти. Позабыв обо всём, она бежала к нему навстречу, но нагнав — в ужасе отшатнулась. Мужчиной в сутане оказался вовсе не Шнайдер, а подсушенный мертвец: отец Майер скалился на неё своим сморщенным лицом, зазывающе протягивая девушке костлявую руку. Потом она бежала в лес, не разбирая дороги, и с каждым шагом лес становился всё чаще, пока деревья не образовали сплошную непреодолимую стену, вскоре и вовсе преобразившуюся в грязную кирпичную кладку. Катарина в ярости стучала по кирпичам руками и ногами, но те были нерушимы. Она продолжала и продолжала стучать, уже осознавая, что спасения не будет, и всё, что ей осталось — это звук ударов своих слабых кулаков по глухому кирпичу. Почему-то удары эти были невероятно звучными, нехарактерно звучными. Наконец распахнув глаза, первым, что увидела сестра, был циферблат настенных часов с дрожащей большой стрелкой, приближающейся к цифре одиннадцать. Пока она вспоминала, где находится и как здесь очутилась, звук ударов становился только громче. Но почему он не прекращается, неужели она всё ещё спит? Далеко не сразу она понимает: это вовсе не отголосок кошмарного видения, а самый настоящий стук в дверь её номера. Наверное, работник гостиницы пришёл напомнить о расчётном часе и спросить, будет ли она продлевать бронь. С трудом опустив ноги с постели, сестра поднимается и, нащупав одноразовые гостиничные тапочки замёрзшими босыми ногами, плетётся к двери. — Ну кто… — неосмотрительно распахнув дверь, даже не глянув в глазок, она оказывается в лапах нового кошмара, причём — буквально. — Так-так, — Лоренц тенью проскальзывает в номер и запирает дверь за собой на замок. Его пальцы сдавливают шею монахини: они настолько длинные и цепкие, что он одной рукой в состоянии почти полностью захватить её тонкую шею, заключив её в тиски. — Ну и что ты здесь делаешь? Она не сразу даже понимает, что он — это именно ОН. На нём светское: узкие тёмные джинсы с потёртостями на бёдрах и металлическими заклёпками на карманах, клетчатая фланелевая рубашка, из-под расстёгнутой верхней пуговицы которой торчит белый воротничок. Но нет, не клерикальный — это всего лишь ворот поддетой под низ белой хлопковой футболки. На его ногах такие же безупречно белые кроссовки, на глазах — тёмные очки-капли, неровные блики которых свидетельствуют о неровности линз: скорее всего, те с диоптриями. Жидкие волосы собраны на затылке в крысиный хвост. И пока сестра разглядывает этого незнакомца, он разглядывает её, не отводя невидимого за стёклами взгляда, не расцепляя пальцев на её шее. — Господин епископ, как Вы… — она хрипит, отступая под его напором, — что Вы здесь делаете? — Ты не в том положении, чтобы задавать вопросы, лгунья. Я знал, что ты лжива и порочна, но чтобы настолько продажна! Ты удивила даже меня, Кэт! — последнюю фразу он произносит чуть ли не на вдохе, захлёбываясь словами. Наконец он размыкает хватку, с силой отталкивая сестру, отчего та шагает назад и, уперевшись ногами в кровать, откидывается на спину. Упругий матрац пружинит под ней, содрогаясь волнами. Епископ снимает нелепые очки слишком уж молодёжного фасона и сверлит её своим подслеповатым взглядом. В нём столько ярости, сколько не было никогда ранее. Конечно, он не расскажет ей о противоугонном маячке в её мерседесе — пускай верует в его всемогущество, в чудеса, его сопровождающие. Конечно, он не расскажет, как велел Лео съездить по маршруту сегодня утром — на всякий случай, а тот вернулся не с пустыми руками. Не расскажет, как он уже сам, по наводке помощника, приехал на эту чёртову заправку, а мадам не ресепшене была только рада поделиться с ним номером нужной комнаты всего за каких-то пятьдесят евро. Пускай думает, что у него повсюду глаза и уши, что от него не скрыться. Пусть отныне живёт в таком страхе, который прежде ей даже и не снился. Епископ в джинсах наслаждается видом беспомощной женщины, раскинувшейся на незастеленной кровати в каких-то нелепых цветастых штанах и свободноватой розовой футболке. Лживая бестия, рядящаяся в овцу! — А теперь рассказывай, где ты провела ночь, и ни слова лжи! — Я ездила к тёте в Пегниц, а на обратном пути… Возвращаться в монастырь было уже слишком поздно… — собственный голос слышится Катарине жалким блеяньем, и ей приходится прокашляться, чтобы прочистить горло после сна. — Я же сказал — ни слова лжи! Ты бесстрашная или просто глупая? Впрочем, это одно и то же! Я звонил в монастырь — своими сказками корми матушку-простушку! В онкологический центр, где пребывает твоя тётушка, я тоже звонил — ты там уже полгода не появлялась! А вот где ты на самом деле была… Чёрт, Рюккерсдорф! Эта сраная деревня! Но я-то грешным делом думал, что ты подкатываешь к невинному отцу Кристофу, потом думал даже, что у тебя ещё какая-то интрижка на стороне. Но чтобы так ошибаться… Сама расскажешь? Это не страх и не ужас — сестра чувствует, что она уже в аду. Дальше некуда, хуже просто не бывает! Неужели он всё знает? Неужели он… Отнекиваться до последнего? Пусть бьёт её, пусть насилует, но она просто не может выдать то, что ей известно. А вдруг он и сам в этом замешан? — О чём Вы, господин епископ? В Рюккерсдорфе я не была. Что мне там делать? — Не была? — Лоренц лезет в задний карман джинсов и извлекает оттуда какую-то грязную серую тряпку. Сестра не сразу узнаёт в ней свою косынку. Да, это её потерянная косынка — ошибки быть не может: на ней не только лесная грязь, но и ярлычок с названием мастерской, обшивающей монастырь святой Елизаветы. И как она раньше не подумала? Почему надела одну из тех косынок, что надевают под фату, одну из тех, что шьют специально для их монастыря? И самый главный вопрос — как та оказалась у епископа? Неужели за ней следят? Неужели каждый её шаг под присмотром? — Ну ты и сука… В глазах епископа столько презрения, сколько просто не может уместиться в одном человеке. — И сколько они тебе платят? Сколько? Ты же шлюшка, пришла бы сразу ко мне — я бы больше дал, шпионила бы на оба фронта. Тебе же всё равно, кому продаваться — это я уже понял! — Господин епископ, я правда не понимаю, о чём Вы… Сдерживать слёзы дальше невозможно — нащупав подушку, сестра кладёт её себе на лицо и изо всех сил старается заглушить рыдания. Спасительный заслон действует недолго: Лоренц, опершись одним коленом о край кровати, отрывает подушку от её лица и, глядя прямо в него, выдаёт: — Запудрила нам всем мозги, втёрлась в доверие, а сама работаешь на этих ненормальных? Ну — сколько они тебе платят, эти "Нечужие дети" херовы? Сколько? За то, чтобы ты рыскала по приходам в отсутствие настоятелей и вынюхивала там что-то для поганых надобностей мегеры Керпер? А ловко вы с этой дурой отыграли взаимную неприязнь: и тогда, на шоу, и во время их недавнего набега... Держу пари, это именно ты их туда и притащила! Именно ты и натравила их на приход! Ну, отвечай, отрицать очевидное нет смысла! Лоренц отбрасывает подушку, заносит вторую ногу на кровать и усаживается сверху, зажимая бёдра Катарины между своих. Она снова в тисках, но на этот раз ей куда легче: епископ на ложном пути, он так далёк от истины, что на горизонте замаячил неиллюзорный шанс на спасение. Пока он водит сухими тонкими ладонями по её животу, пока наслаждается её дрожью, она не шевелится, даже не плачет больше. У неё считанные минуты, чтобы выбраться из западни. Чтобы придумать, как действовать. Он уже щупает её под футболкой — под ней белья нет: маленькие груди врезаются в ткань острыми сосками, и он накрывает их ладонями и мнёт, сжимает, жутко больно... а она будто и не замечает этого. Пока он беснуется, она думает.