ID работы: 6386700

Noli me tangere

Слэш
R
Завершён
139
автор
Размер:
210 страниц, 27 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
139 Нравится 61 Отзывы 30 В сборник Скачать

4

Настройки текста
Беспокойное чувство голода вернуло с сумрачных небес на солнечную милую землю, в изогнутый душный орешник, в канаву, в лопухи, в налипшую на лицо паутину и осиный звон. Тягостные мысли, только что бывшие неотступными, легко поддались деловитому ворчанию в животе, такому обыденному, реальному и живому, что ей-богу смешно. Остаётся только всхлипнуть, отхлопать себя по щекам и встряхнуть головой. Пусть не весело, но смешно от этих вымученных драм — всё они, окаянные, лежат грузом на чутком сердце, но до смешного легко находится от них элементарное спасение. Грусть не прошла, но, словно барышня, поблёкла и смутилась, когда в комнату ввалилась бедная, глупая до святости крестьянка. Раньше Исаак встречал чувство голода с неизбежной тоской. Как надзиратель, оно накатывало с досадной регулярностью, так что по нему можно было знать, который нынче час и сколько ещё часов придётся испытывать застящую разум тошноту, то нарастающую, то убывающую, то вовсе исчезающую при благополучном открытии того, что называется вторым дыханием. По желудку пробегал и разливался сурьмой липкий холод. Ощущался он по-детски, эгоистично и бездумно — «жрать хочу» и без оглядки и злобы, без грызущей совести и ответственности за эту беду, без казни себя за страдающее семейство, собственную несостоятельность и несправедливость. В давнишние времена бродяжничества голод порой даже радовал. Забавно было с ним, волчонком, играть в обман: иметь про запас хоть какой-нибудь кусочек или корочку, бросать её часть в рот раз в пару часов и снова и снова испытывать положительное удовлетворение от начинающейся внутри холостой работы. Она придавала надрывную лёгкость и скорость движениям, какой не добиться регулярным питанием. А всерьёз голод мучил только если на пустой желудок приходилось ложиться спать, но это всё-таки редко случалось. Кроме того, нервное самолюбие голодного давало право не терзаться страданиями других. Ведь если видишь бездомную собаку, то сердце уже не так рвётся, коли ты сам не в лучшем положении. Но к хорошему привыкаешь быстро. Хотя, что уж там, живым всё хорошо. Вот и бодрящая, натягивающаяся как лук поперёк желудка утренняя пустота, разгорающаяся через пару часов после пробуждения, стала восприниматься как маленький ритуал, без которого завтрак не в радость. А завтрак будет и это божественно. Всё здесь в Бабкине устроено как у людей, и есть хочется именно перед едой, не раньше и не позже, и ровно в той скромной степени, чтобы завтрак не был долгожданным, но и не был скучной повседневной повинностью. Здесь он — невинная приятность, каждый приём пищи как веточка, за которую можно трижды в день схватиться и запросто выбраться из пучины своих воображаемых тьмы и бед. Кроме того, завтрак сулит встречу со славной компанией, по которой успеваешь соскучиться за ночь, и это чудесно, чудесно… Это же счастье. Верно, лучше не придумаешь. Именно о такой жизни Исаак страстно мечтал, пока был беден и никому не нужен. Красивую, радостную, сытную и правильную жизнь ему не раз приходилось наблюдать издалека, из-за кустов, увитых хмелем заборов и с других берегов рек, пока он сам мыкался по чужим углам и беспритинным деревням. Несколько прошедших лет голодной юности он проводил тёплые месяцы готовя этюды, безотлучно на подмосковной природе, вдоль и поперёк исхоженной и изжитой дачниками, но для него — на дикой, золотой, нищенской и всюду новой. Милый Измайловский зверинец, волшебные Сокольники, чудесное Останкино, Черёмушки, Коломенское, Салтыковка, Покрово-Стрешнево — везде, где был размотан бесконечный летний день, пролегло родное. Бездомное, милое, убогое в быту и навек дорогое разбитому сердцу время. Исааку необходимо было сродниться с натурой, стать настоящим художником и отшельником, его тянуло раствориться в лесах и он угадывал в этом спасение, путь к обретению свободы через полное одиночество и отверженность. Так отгородиться от людей и от себя самого, чтобы не осталось мучительных размышлений, чтобы не было ничего внутри и ничего за душой. Раз нельзя, раз лицемерным и нечестным будет выбросить из сердца что-то одно, а другое оставить, то выкинуть нужно всё подчистую. Так он и поступал в то первое после Антона лето, в восьмидесятом. После той мгновенной любви, которую Исаак выдумал. Что было дальше, очевидно — никакой любви, Антон сбежал, наверное, чувствовал себя неловко и потому старался с Исааком не встречаться. Антон ничего не обещал, не обманывал, не делал зла, так за что его винить? Но из-за того, как повернулась и что подкинула непутёвая жизнь, Исаак долго переживал, плакал и терзался. Все тяготы, болезни и голод ударили по нему ещё сильнее, словно открылись в новом свете. Убеждая себя, что причина ничтожна, он всё равно упивался жалостью к себе, обидой и горем, заслонившим всё предыдущие горести. Ещё бы. Он ведь из-за Антона успел поверить, что жизнь изменится, одним глазком взглянул, одним порывом почувствовал, как она может быть полна и прекрасна… Но увы. Не жили хорошо, нечего и начинать. После Антона всю зиму, весну и лето всё было занято пусть не им, но той пустотой, болью и растерянностью, которые остались после отвергнутых желаний и не пригодившейся готовности к любви. Тем благословенным летом, не умея и не желая Антона забыть, Исаак о нём почти не думал. Может и не думает о хозяине забредшая далеко от дома голодная собака, уведённая волчьей тягой к свободе, гордая своей жалкой независимостью и спасённая пробудившимся инстинктом. Тоскует смертельно на каждом вздохе и скулит по ночам, да, но всё-таки судьбе назло не думает и не жалеет, что разрушено честное собачье счастье. Исаак в то печальное лето работал увлечённо, забывая порой о целях, которые должен преследовать, и с меркантильным самодовольством рисуя так, чтобы получившуюся милую картинку можно было тиснуть скупщику, дабы потом симпатичный пейзаж был куплен кем-нибудь на базаре — лишь бы хватило на бумагу, краски и кусок хлеба. Но и эта мысль отходила на второй план. На первом оставались метаморфозы спокойного летнего дня. Слух сливался с его шорохами и звуками, кожа обращалась его ощущениями, ветерками и лучами, мысли становились его размеренным течением и, слава богу, блаженно пустели. Помногу часов Исаак сидел где-нибудь на пруду или в перелеске и, набираясь опыта, оттачивая технику, обретая свой собственный стиль и видение, работая, работая и работая, проживал одну за одной безмятежные и горькие птичьи жизни. Жарко — можно искупаться, спать хочется — спи себе в мягкой траве. Есть при себе засохшая корка и поляны, накрытые весной первоцветом, листами кислицы и стебельками хвощей, а летом — молодой крапивой, кипреем и снытью. Дождь пережидать под ненадёжными кленовыми ветвями, а ночь — в ближайшей бедной деревушке, в покосившемся сарайчике, где хмурая старушка за символическую плату разрешит бросить на вытоптанное сено что-то из вещей и сложить у согретой коровьим дыханием стены свои бережно обёрнутые в бумагу и ветошь драгоценные холсты. А если совсем ни копейки, можно пару деньков перебиться у сестры в Салтыковке, где её муж, неудачливый коммерсант, кое-как наскребя денег, снимает дачу. Правда, там хоть и положат на кровати, но ночью, когда накатит приступ кашля, придётся закусывать подушку и глотать слёзы, чтобы не разбудить своей вознёй строгого зятя. Только бы лето выдалось сухим и знойным, тем лучше. Исаак обожал тепло и готов был часами, как ящерица, нагишом жариться на солнце на раскаляющихся камнях у реки — тогда, может, и впрямь удастся прогреть промороженные косточки. Загорелый, стремительный и тощий, Исаак в своих разваливающихся опорках, драных портках, выцветшей рубашке, полураздетый — чем меньше уродливой одежды, тем лучше, с исцарапанной и изъеденной насекомыми кожей, судьбе на зло хотел быть дикарём, потому что в душе носил завистливую мечту о комфорте, удобстве и красивой одежде. О крахмальных воротничках, по мерке сшитом костюме и о лакированных ботинках, которые вызывали лишь презрение, когда встречный московский щёголь осторожничал замараться на дачных просёлках. Однажды к нему в болотистой чаще прибилась потерявшаяся собака, такая же как и он молодая, тощая и ободранная. И такая же породистая — благородный пятнистый окрас, бархатные уши, длинный нос, нежная одежда волнистой шерсти и умные глаза, поколениями охотников заточенные под выражение несказанной преданности. Исаак, впрочем, не очень её любил, мало заботился, забывал покормить, не боялся потерять и зимой на недели запирал в комнате, но она его обожала и беспрекословно слушалась. Эта Веста была его верным другом и товарищем по скитаниям на протяжении многих лет… Но возвращаясь к лету первому — несчастная, подлая, одинокая и красивая бродяжья планида, слияние с полем и лесом, естественное, животное самозабвение… От болезни разбитого сердца было бы никуда не деться в городе, а за затворнической упорной работой становилось легче, хоть и получалось так, что грусть находила выход в каждом пейзаже и конца ей не было. Длись лето сто лет, может и удалось бы успокоиться и исцелиться. Длись один из тех дней у реки на калёных камнях целый год, получилось бы никогда более не возвращаться к людям. Но или утром, или вечером, или где-то на дороге, при железнодорожных станциях, на глади озера, где-то невдали от садов и оград словно нарочно распространяла свой язвящий цвет и пёстрый шум настоящая жизнь. Та, людская, весёлая и прелестная. Закрытая для чужих и совершенно безразличная к чьему-то случайному одиночеству. С опустевших полустанков в вечер после дождя, из-за кустов сирени и воскового жасмина, из-за увитых хмелем заборов и с других берегов рек порой виднелся её изящный, подобранный шёлком краешек. Её часто было слышно, как она пела женскими голосами под гитару, нежно обëрнутая в крейцеровские джерси, весело спорила и играла, белела ажурными зонтиками и оплетающими стройное тело кружевами, на прудах плескала вёслами и хохотала с примесью французских стихов и цыганских романсов, аукалась в лесу, собирала по полянкам букетики, которые потом беспечно оставляла на скамейках. А в сумерках гомонила на перроне, встречая три ярких глаза набегающих, провожая их кокетливым крестным знамением или исчезая вместе с ними, обронив на вытертые доски крошечную тонкую перчатку. От неё хотелось держаться подальше и хотелось её, лицемерную и недоступную, презирать. И как ни крути, хотелось быть её частью и смиренным ей поклонником. Это униженное желание ранило гордость. Зависть к счастливым, только и всего. Тревога о своей бесполезной, неоценённой, изнемогающей в пустых мечтах юности, мчащейся мимо, всего и только. Исаак нередко натыкался на дачников и больше всего беспокоили и злили, больше всего привлекали внимание его ровесники, с которыми он, к своей невольной обиде, не мог себя равнять. Вечно они тёрлись компаниями — молодые люди и девушки, нарядные, чистые и сытые, выхоленные как дорогие лошади. Воспитанные, но разнузданные, красивые и откровенно радующиеся жизни, словно нет в ней горя. При нечаянных встречах на тропинках и мостиках они отводили глаза и не замечали. Вернее, им не нужно было и отводить — они естественным путём в упор не видели посторонних и проходили мимо, не прерывая бесед, со стороны кажущихся дерзкими. Даже благочинные гувернантки с детишками и те были для Исаака приятнее, поскольку были смешны своими брезгливыми взглядами свысока. Все — старые, богатые, полные, с детьми и женатые или же замотавшиеся в заботах, истрёпанные и сердитые — все были забавны и на всех Исаак сам смог бы иронически поглядеть с высоты своей дикой свободы. Но на своих не менее свободных ровесников — не мог. Как и в детстве, казалось, что по природному нравственному закону он тоже к их жизни должен быть причастен. Тоже имеет право любить, играть и веселиться, одеваться по-человечески, ездить на извозчике, пить вино и есть клубнику со сливками, а не закисший хлеб с щавелевыми листьями… Но, с другой стороны, разве он со своим разбитым сердцем на это годится? И разве не осознанно, разве не со страдальческим высокомерием отвергнутого он от этого отказался, дабы забыться в труде и одиночестве? И всё же стыдно, жалко и горько, что он не такой как они. Что у него нет друзей-дачников, нет добрых родителей, нет гитары, франтовского костюма и часов на цепочке, клубники со сливками и чаепитий тоже нет. Нет жизнерадостного лёгкого труда, рыбалки и беготни, нет разговоров, споров, остроумных шуток и хохота, нет незабываемых вечеров среди алых роз и всеобщей молодости и свежести и, главное, нет, нет и никогда не будет того, чем полнится их очаровательная летняя жизнь и едва заметная грусть сверх меры — нет окрыляющей влюблённости, то ли первой, то ли уже второй, то ли, по привычке, третьей, от которой у них сияют глаза и фигуры, и от загадочного дыхания которой они так хороши, что больно… Больно — и в тот час же Антон непреоборимо напоминал о себе. Антон был одним из них. Антон и его братья были прекрасным воплощением раздражающей мечты. Исаак ловил себя на тяге к весёлым голосам, на ревнивом влечении к изящным фигурам, любой встречный, любой далёкий, не имея порой ничего с Антоном общего, кроме молодости, возрождал его с остротой и ясностью. Девушка, с которой приходилось разойтись на парковой аллее — опустившая глаза, задумчивая, чужая, и та напоминала, уже не столько об Антоне, сколько о невозможности счастья. В такую минуту и с радостью, и с горем, и с беспечным отчаянием Исаак буквально физически, тянущей тяжестью в груди, раскрывающимся в ней гулом как в пустом колодце, ощущал над собой власть трудной любви и свою принадлежность ему, ему одному, навсегда и так странно. Исаак чувствовал его присутствие во всех впечатлениях лета, и лета восьмидесятого года, и всех последующих, и этого тоже. «На всю жизнь люблю вас», даже если это всего лишь ошибка. Так ли говорю, мой друг? Он вернулся к усадьбе, на шёлк унизанного розовыми венчиками клевера луга перед домом и под раскрытые окна. Сердце уже, колотясь, исходило нежной тревогой, жарко и голодно. Теряя нить реальности, Исаак с разбега запрыгнул на крыльцо, пронёсся через сени и там в моментально возникшей суматохе шутливо сцепился с Мишей, самым младшим из Чеховых, тем самым мальчишкой, что когда-то скакал по стенам подвальных каморок, а теперь девятнадцатилетним оболтусом, почитающим Антона за божество и оттого весело живущим при нём в качестве любимого ребёнка, — всё такой же встрёпанный, отчаянный и единственно в семье голубоглазый. Зная, что Антона это повеселит, Миша всегда был готов затеять потасовку, особенно с бездельником-художником, живущим у Антона на особом положении. К свалке тут же с задорными криками присоединился Николай, всегда как тигр бросающийся на защиту художникам на особом положении. Уже промотавший свой талант и честное имя, опустившийся, насквозь больной и до срока постаревший, ныне погибающий от результатов пьянства и невоздержанности, Николай тоже жил при Антоне. Антон заботился о нём, всё ещё старался вразумить и оградить от распутных баб, выпивки и кредиторов, держал на даче чуть ли не силой — не давал денег, отрезал ходы к отступлению и приставлял Мишу следить за ним. Коля нехотя слушался, хотя только и измышлял план побега и у всех гостей первым делом клянчил денег. Он и Исаака упорно сманивал сбежать от всеми обожаемого деспота и в Москве кутнуть по-человечески. Исаак, посмеиваясь, откладывал побег, хоть и хотелось, то ли Антону назло, то ли потому что счастье было слишком острым, то ли тянуло к свободе, то ли гнало прочь из ласковых рук скверное прошлое, ещё не изжитое… Впрочем, пустое. Втроём они ввалились в столовую, кое-как расцепились и, гогоча и отдуваясь, попадали на первые попавшиеся места. На первые попавшиеся, однако не на место Антона и не справа и не слева от него — эти места за Ваней и Машей, ведь они пользуются доверием Антона, а значит наибольшим авторитетом в доме. Завтрак проходил без благородных домовладельцев и без стариков, которые вставали позже и не принимали участия в лишней суете, так что можно было безбожничать и веселиться сколько угодно. Исаак нервничал всё сильнее. Всё-таки не создан он, не создан для такой полнокровной и суматошной жизни! Сердце, словно осчастливленный пёс, до боли лупило тонким хвостом по бокам, а внутри всё переворачивалось и гудело от ликующего напряжения. Он старался всем улыбаться и всех слышать, всех видеть, а на какое лицо ни посмотри, всё это дети одних родителей, росшее вместе единое целое, они схожи по говору и повадкам, у них одна на всех общность черт, здоровая и окладистая, лукавая, простонародная и словно бы немного сонная, но никто не спит. На ясном солнце все они как молодые дубы, раскинувшие ветви и стоящие дружной рощей. Все такие славные, умные и замечательные, такие добрые, искренние, не слишком воспитанные, грубоватые и шумные, но глубоко порядочные, у каждого душа неповторимая и верная и вкупе с другими — часть общего благостного замысла. Великолепная семья. Коля, правда, паршивая овца, но и он с ними неразрывен. Да ещё Александр отделился и живёт худо, бедно, грешно и беззаконно сам, но и он без Антона ни дня не может, ведёт с ним постоянную переписку, без конца занимает и чуть что наезжает в гости вместе со своей содержанкой и чужими детьми. Остальные же, младшие — безукоризненно Антоном воспитаны в достойных членов общества. Исаак любил их всех ужасно, не только потому что в каждом из них мог узнать Антона, но и потому, что они того стоили. Они были те самые, золотая молодёжь, дачники, каких он видел из-за увитых хмелем заборов. Или же те, неизвестные и желанные с других берегов рек, в прошедшем времени превратились в этих? В братьев и сестёр Антона, в его дальних и близких родственников, его гостей и друзей, почитателей и обожателей. Все они прекрасны и достойны, ведь абы кого Антон на свою орбиту не допустит. Коля и Сашка — не в счёт. Им всё позволено благодаря чести иметь с Антоном общих родителей… Вот только мечта осталась мечтой. Исаак не пытался стать среди них своим. Вернее, когда только влетал в их ослепляющий круг, то по инерции старался торопиться, пестреть, гореть, улыбаться и вести себя как они, развязно, с какой-то злостной легкомысленностью, но запал его быстро угасал. Они все как один были неутомимыми и неугомонными, грусти и тишины они не желали знать в принципе, а если кто-то один всё-таки хотел поунывать, то его мигом расшевеливали и он волей-неволей возвращался на общий круг. Карусель эта, всё-таки утомившись бегом, несколько раз в день распадалась, чтобы после короткого перерыва соединиться и зазвенеть вновь, и так всё лето и весь год. Больше часа Исаак в их компании вынести не мог и начинал их, опять же всех вместе, потихоньку ненавидеть. Благословляя предлог непреложной работы, он сбегал в свой флигель и отпыхивался от них как от бега. Помнится, в первые дни пребывания в Бабкино ему казалось, что он с ума сойдёт и от счастья, и от нервотрёпки, и от бешеных объёмов общения, людей и событий, которые валились на голову как тяжёлые подушки. В крайних случаях Исаак удирал и бродил по окрестному лесу. И когда уходил, то посылал всё к чёрту и гневно вопрошал, зачем ему этот бедлам? Он возьмёт свою Весту и уйдёт в леса навсегда, и даже Антон не найдёт следа… Но когда нагулявшись, надумавшись и затосковав, Исаак через пару часов возвращался, то снова тянулся к истиной жизни и снова стремился душой к молодым блистательным дачникам, и скучал по Антону, и вновь был счастлив и напуган простой возможностью его увидеть. Даже интересно, когда это закончится. Когда успокоится и накушается досыта. Ведь Антон находится рядом постоянно, лицезреть его можно хоть день деньской, но глупое сердце всё равно воспринимает его как нечто невероятное и встречает даже после кратчайшей разлуки страхом, неподдельным трепетом и необоснованным восторгом. Вот и сейчас. Всего-то. Чуть припозднившись, заставив себя ждать в той степени, чтобы ждать бросили и принялись за еду, он войдёт в столовую последним, по обыкновению позади Вани — почти такого же разумного и толкового, как сам Антон, всем улыбнётся, всех окинет пристальным ласковым взглядом и вместо приветствия нечётко пробубнит что-то забавное в общем тоне. Удивительно. Все будут ловить его слово с особым вниманием, все будут смотреть на него, пусть и под прикрытием иронии и насмешливо приподнятых бровей. Словно все в него влюблёны и всё вокруг него вертится. Это не меняется, кто бы ни приехал в гости. Это не меняется даже при слегка чопорных хозяевах усадьбы и уж тем более не меняется при родителях, которые перед своим Антошей благоговеют — даже когда-то свирепый и своевольный, а теперь притихший и кроткий отец покорился ему и признал главой семьи. А он сам… Антон прекрасно знает своё властвование и зорко охраняет территорию. Стоит кому-то нечаянно покуситься на его авторитет или слишком перетянуть всеобщее внимание на себя, и Антон, со всей деликатностью и любовью, метким словом или благородным поступком поставит зарвавшегося на место, да так, что тот нескоро снова пикнет. Вот ведь волчья стая! Исааку это безумно нравилось. Он ощущал подспудную несправедливость и лёгкий деспотизм, но Антону он и большее прощал. Простить ему его величие — конечно. Исаак остро чувствовал иерархию, согласно любовался ею и благодарен был семье за любовь, утверждающую любовь его собственную… И вот Антон вошёл в столовую. Высокий, красивый, молодой и идеально одетый, чуть сутулящийся, одной со всеми крови, но избранный богом. Все встретили его любезными восклицаниями и весёлыми вопросами, на которые не обязательно было отвечать. Светлая комната ещё больше озарилась и согрелась, и без него живая, с ним она наполнилась благочестием и правильностью. Антон отвесил невесомый подзатыльник ёрзающему Мише, покровительственно подмигнул подавшейся ему навстречу Маше и, уже опускаясь на своё место, отпихивая ногой стул и по-свойски опираясь на плечо одного из своих братьев, посмотрел через стол, сверху вниз, на Исаака. Посмотрел с изменившейся, будто что-то припомнившей и оттого ставшей чуть теплее улыбкой. На мгновение стали видны приоткрытые зубы, в прищуренных, тяжело блестящих глазах зрачок слился с райком. Не было в этом взгляде ничего предосудительного и Исаак это знал, и всё-таки тут же выдумал прельстительную, вызывающую общность тайны. В реакцию на неё по венам пронеслись ледяные иглы, зашлось сердце, скрутило живот, ну и всё такое прочее по списку. Исаак уронил взгляд пониже к своей чашке и недочищенному яйцу и, проглатывая проклятья, унял дрожь. На всякий случай он себе напомнил, что это только игра. Это не по-настоящему, лишь повторение пройденного, ведь столько лет прошло, теперь уже не больно и не жутко и далеко не в первый раз. Ему нравится нервничать, становясь по-старому впечатлительным, вот он и нервничает. Так веселее. Так ярче. Ведь именно ради подобных моментов он здесь живёт, да и вообще живёт. Да и потом, это только первое мгновение. Пройдёт десяток минут и можно будет смотреть на Антона с шутливой надменностью и отвечать ему ехидной улыбкой. Так и пронесётся завтрак с громадьём неосуществимых планов и смелых предложений. Все хотят куда-то ехать и что-то делать, чуть что спорят, на то они и молоды, но, скорее всего, все останутся дома, ведь Антону надо работать — вся здешняя идиллия зависит от того, чтобы он еженедельно посылал в питерский журнал необходимое количество гениальных строк. В течение завтрака Исаак занимался тем же, чем и обычно — кидал в сторону Антона, занятого с приезжим гостем разговором, осторожные взгляды, при этом из-за скачущих чёрных точек и тумана в глазах почти ничего не видел, но чутко прислушивался к поразительному воздействию. До того он дошёл, до того докатился, что от каждого такого взгляда по животу пробегала ритмично потрескивающая в такт пульсу, как ломающийся сахарный ледок, волна блаженства — смешно, нелепо, а всё-таки правда. Хорошо, приятно для самолюбия было знать, что вот, это самое, это биение и жар — это любовь и есть. Он её испытывает и он над ней властелин. Вот сбежит со дня на день — и не будет её. Откажется, ведь он гордый и свободный. Но потеряв, будет её помнить и сможет, как раз увиденный пейзаж, воплотить на картине и сложить в своём сердце… Трудно. Головокружительные и теснящие грудь ощущения нарастали и мешали дышать, пусть и это, вероятно, были выдумки. Исаак чувствовал себя нехорошо и с завтрака уносился первым, порой даже ничего не сказав и не объяснившись, просто поднимался и убегал. Лестно было вообразить, что это воспримут как эксцентричность художника, что ему это, пожав плечами и покачав головами, простят и ещё, небось, подивятся, что это такое на него нашло — вдохновение? Озарение? Сумасшествие? Всё вместе. Не видя ничего перед собой, понятия не имея что творится, но бездумно наслаждаясь своим смятением, Исаак уходил в сад, а то и дальше, на дорогу и в поле. Хотелось быть одному и дышать, любить и грустить, и видеть цветы, и слышать музыку, и кого-то благодарить и кому-то, утирая слёзы и счастливо бранясь, грозить кулаками и грезить побегом из рая. Через десяток минут приходило осознание собственной дурости, стыд и желание срочно исправиться, выплатить штраф переменчивой щедрой судьбе и воздать провидению за то, что всё так хорошо. Исаак забегал в свой флигель и торопливо принимался за первую попавшуюся работу. Точил карандаши, чистил кисти, натягивал холсты или рисовал, ни на что не отвлекаясь, нарочно хмурясь и спеша. Знал ведь, что времени в обрез. Знал и сейчас. Широко накладывал краски на те места, где цвет однотонный, а в голове бушевали вихри, о чём, к чему? Не пора ли сбежать? Поскорее бы его снова увидеть? Или не видеть его никогда, никогда не встречать, среди лесов и поля жить в неведении, как птица, неосознанно ожидая встречи с ним каждый час. Жить и не испытывать настоящих чувств? Нет. Уж лучше за лето надорвать сердце, чем много лет едва стучать, по нему скучая… И короткий, деликатный, летящий постук, сначала в боковое окошко, потом в дверь. Пришла Маша. Так и не успел ничего путного сделать… Исаак постарался прийти в себя, но это было непросто. На приветливую улыбку и на первые вопросы Маши он отвечал, не слыша своих слов, смущаясь, без толку суетясь и роняя кисти и мастихины. Маша же, заложив за спину руки, тихо посмеиваясь и нежно поглядывая на него искоса, проходила мимо, мило болтала и беззаботно рассматривала вещи и составленные рядами этюды, хоть видела всё уже много раз… И когда это она успела из запуганной отцовской тиранией худенькой болезненной девчурочки превратиться в такую смелую и насмешливую барышню, почти ровню своим братьям? Известно когда — когда Антон стал главой семьи и взял на себя её воспитание. Будучи другом Коли, Исаак был другом семьи, а потом и другом Антона. Сперва его общение с Машей было сведено к минимуму и не имело оснований, но постепенно, взрослея, умнея и становясь для Антона помощницей, наперсницей, секретарём и свахой, Маша вышла из тени и заняла рядом с Антоном видное место, став для всех друзей Антона товарищем и предметом поклонения и платонического обожания. Романов ей Антон не позволял, впрочем, Машина жизнь была так Антоном полна, что места для кого бы ни было ещё просто не оставалось. Где-то она училась, как Антон то решил, водила в дом хоровод красавиц-подруг — выбирай любую, работала какое-то время учительницей, посещала театры, редакции и московские светские салоны, занималась живописью — но всё это были только разрешённые Антоном отвлечения. Главным её делом была роль любящей и любимой сестры, хозяйки его дома (мать для этого была слишком бестолкова и измучена тяжкой жизнью, и потому была отправлена Антоном на покой, вышивать полотенца и варить варенья). Маша была уже не в том платье, что при завтраке, а в другом, более нарядном, белом, закрытом и, наверное, модном, по крайней мере, именно в таких платьях ходили наблюдаемые издалека недоступные прекрасные дачницы. Одевалась она элегантно, неброско и непринуждённо, это у них было семейное. Казалось, всё ей удобно и ничто её не стесняет. Она была скорее крупной, нежели тонкой и не очень изящной с лица, но всё равно в ней чувствовалась лёгкость, возможно из-за воздушности платья или из-за красивой осанки. Её длинные русые волосы были аккуратно убраны, она, словно бы не придавая этому значения, следила за собой, на загорелом лице виднелись следы пудры и ощущался сладкий запах духов. Вообще весь её вид был ещё бы чуть-чуть и роскошным, но всё же не вызывающим и вполне уместным к полудню, к уроку живописи и к проведению времени с молодым человеком, который ей симпатичен… От её ненавязчивой благосклонности Исаак поначалу приходил в замешательство. Для него непросто было переступить через внутренний барьер и принять, что ради него, такого нищего и несчастного, приличная девушка будет прихорашиваться. Он знал о своей бедовой еврейской красоте, но ему долгое время казалось, что девушкам она не важна, поскольку им важна либо красота их собственная, либо отвечающая общественным идеалам. Вокруг Маши вились кавалеры, друзья Антона и какие-то военные, уверенные в себе, сильные и полные достоинства — прошлым летом кто-то даже умудрился с бухты-барахты сделать ей предложение, но Антон этого наглеца так срезал, что пух и перья полетели. А Исаак был только художником, игрушкой для Антона, и годился только на уроки живописи да на безобидный флирт. Лишь потому, что это было свойственно её женской натуре, Маша ему благоволила и иронически заигрывала, благо знала, что ничего не будет и что бояться нечего — будь тут хоть слабое дуновение опасности, Антон заметил бы и предотвратил беду. Машино отношение немного ранило гордость Исаака, он в отместку стрелам очарования не поддавался и наперекор стойко игнорировал её кокетство. Этим он задевал её самолюбие и пробуждал интерес, в общем, игра шла нешуточная. Если бы не Антон… Исаак не посчитал бы её красивой девушкой, во всяком случае не той, в которую можно влюбиться. Лицо её было простоватым, каким-то подчёркнуто крестьянским, очень милым, но невыразительным. Однако ей было двадцать два, она следила за собой, умела наряжаться, знала себе цену, была хорошо воспитана — не столько в женской гимназии, сколько благотворным влиянием братьев. Избалована и уже чуть утомлена безустанным мужским вниманием, легко пользовалась привилегиями единственной и всеми обожаемой сестры. Она вела себя не так, как наивные восторженные барышни, но и не слишком серьёзно, а так же, как братья — иронично, жизнерадостно и бойко. К романтическим делам у неё было отношение практическое, как у Антона, и, казалось, её надёжно защищённое от треволнений умом и заботой Антона сердце не способно на любовь, как и у самого Антона… Тьфу, какая уж тут романтика, если Исаак не способен подумать о Маше в отрыве от её драгоценного братца. Исаак собрал нужные вещи и они вдвоём отправились в глубину сада. В облюбованном ещё несколько дней назад месте они поставили этюдник и разложили краски. Писать стали раскидистый куст алого шиповника. С Машей можно было не бояться неловкого молчания и вообще неловкости. Любое неудобство она скрашивала уместной фразой или ласковым смехом, с ней всегда было легко и чудесно. В ней ощущалось что-то покоряющее, так что после проведённых с ней наедине десяти минут переставал замечаться остальной, скрывшийся за яблонями мир. Но была здесь и оборотная сторона. По истечении тех десяти минут Исаак начинал замечать, что его подавляют. Что его ход мыслей прогибается и подстраивается под её, и как она захочет, так и будет… Видимо, именно Маше, в отличие от прочих братьев, досталась капля той магии, какой Антон был переполнен. Оборотная сторона быстро таяла. Проходило ещё минут десять, тревога засыпала и хотелось этой славной девушке довериться. Уже странно и отрадно было стоять рядом, чуть позади неё и смотреть через её плечо на этюд, видеть при этом её пушистые, выбившиеся из причёски и витающие на лёгком ветерке волосы, строгий ворот платья и бархатную чистейшую кожу щеки. Исаак знал, что этому волшебству не принадлежит, но всё-таки. Женщина. Антон это статья особая, исключительная, сердечная и высокая, но вообще, физически, Исаака привлекали женщины, причём именно такие, ухоженные, дорогие и чистые. Из-за своих бедности и бездомности Исаак редко с такими сближался, но если сталкивался, то внутри что-то радостно вспыхивало и активно теплело, наполняло душу довольством и звало, словно псу, пуститься следом. Потому и теперь он покорно пьянел от обволакивающей близости, от шелеста листвы, причудливого бега теней по холсту, от птиц и от утра, которое утром быть перестаёт и входит в настоящую сияющую жизнь. И ещё от того, что когда нужно протянуть руку к этюду и на что-то указать или даже, замирая сердцем, взять её сильную и рабочую, твёрдо держащую кисточку ладонь в свою и направить, то это будто бы он её почти обнимает. Но тут же как лезвием ожигало, становилось стыдно, боязно и муторно — как когда тебя поймали на воровстве. Ведь что это такое? Разве имеет он право так поступать, так жестоко играть с хорошей честной девушкой и позволять себе испытывать влечение, если у него нет решительных намерений? Да и каких намерений? Жениться? Курам на смех! Пусть Маша больше его понимает и прекрасно знает, что ни к чему это не приведёт, но всё равно. Если в тайне от Антона пробежит между ними хоть искорка дурацкой, вымученной страсти, если кто-то потом хоть минуту будет страдать, скрывать и испытывать неловкость, то это будет преступление, особенно по отношению к Антону, ведь он им обоим доверяет. Так нельзя… Но Маша снова возвращала его приветливым словом, глядя на него, так улыбалась и с такой скептической оценкой на него смотрела холодновато-карими, проницательными, такими же, как у Антона, глазами, что Исаак понимал, что это глупости. Что нечего ему тут лишнее выдумывать. Если он сам что-то вообразит, это ещё не значит, что от этого требуется спасать других и портить встречу. Да и потом, несмотря на не облачённую в слова нежность и несмотря на минутную сопредельность их существований, они остаются крайне далеки друг от друга. Между ними стена сродни китайской. Ничего большего, чем соприкосновения рукавами и разделённое на двоих согласное молчание, иногда прерываемое короткими репликами, между ними быть не может. Так что, правда, лучше не придумаешь. Как у прекрасных дачников: два молодых, сильных и здоровых, привлекательных, но нисколько не претендующих друг на друга тела, успокаивающая тишина и медленная, без участия души, работа, представляющая собой не интересное, но убаюкивающее развлечение… Набежала тучка и всё закончилось. Они неторопливо собрались, не прикасаясь друг к другу и шутливо любезничая, пошли, часто подхватывая с земли цветы и передавая их из рук в руки. Они расстались у крыльца господского дома. Промелькнула такая секунда, что Исаак, забывшись, пошёл бы за ней, как за женщиной, как на поводке, и дальше, но она, обернувшись в дверях, остановилась. Быстрым взглядом окинув сад и сдержав вздох, она сказала, что с утра Антон говорил ей, будто пойдёт на рыбалку. И что Исааку стоит пойти проверить, как у него дела — так и сказала и, невесело вдруг усмехнувшись и поднеся ладонь к лицу, скрылась в полумраке сеней.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.