ID работы: 6386700

Noli me tangere

Слэш
R
Завершён
139
автор
Размер:
210 страниц, 27 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
139 Нравится 61 Отзывы 30 В сборник Скачать

7

Настройки текста
Вот и попрощались. И расстались навек. Вот и всё. Бог с ним. Ведь и правда, очевидно, что на Сахалин он не поедет. Не потому ли Антон и звал его так настойчиво, что отлично знал наперёд его отказ? Но зачем же тогда звал? Держалась ли в сердце, не принимая доводов рассудка, надежда всё-таки его уломать? Пожалуй нет. Если быть с собой честным, просто хотелось досадить, потравить ему измельчавшую душу, ткнуть поганым еврейским носом в то, что он потерял. Вернее, и это ещё обиднее, в то, от чего намерено отказался. Хотя, если вновь быть с собой откровенным, отказался он не бог весть от чего. Не бог весть что, по сравнению с признанием, достатком, комфортом и благополучием золотой клетки, конечно, кто бы спорил. Однако и это «не бог весть» когда-то раньше было для него дороже всех сокровищ и наград. Как он, помнится, уверен был в своей большой смешной любви, наивный, как был ею поглощён, как страдал, какие ночи безумные, последним огнём озарённые, да уж, просто ужас что такое, однако, вот, прошло как не бывало. В это-то и хотелось ткнуть, чтобы он осознал хорошенько своё предательство. Он виноват. Но если б он задумал бы вернуться снова… Не виноват, конечно. Да только пусть впредь не зарекается. Досадно. Только и всего. Тоскливо чуть-чуть. Всего и только. В Сергиевом Посаде сошли Ваня, Левитан и его непотребный эскорт. Был глубокий вечер и на полупустом перроне нашлось достаточно места для многих последних и вновь последних взмахов рукой, восклицаний и обещаний нескорых и радостных встреч. Прошедшей дороге Антон его и себя больше не мучил, но когда подошла наконец минута и впрямь, теперь уж всерьёз и навсегда проститься, страх как захотелось напоследок ещё прижать его, поганца, к сердцу. Но Левитан нарочно выскочил из поезда раньше всех и отбежал подальше. С такого расстояния только вернее достигали цели сияющие стрелы ясной ночи его глаз. Ничего не поделаешь. Антон, хоть нехотя, давно уже признал, что — коготок увяз, всей птичке пропасть — попался он крепко, что к этой ласковой ночи прикован, а теперь пришлось окончательно признать ещё и то, что, как бы он ни хорохорился и ни пугал родных, уехать навсегда не получится, да ему и не хочется уже уезжать навсегда, а уже всей душою хочется вернуться к ласковой, пусть не принадлежащей ему ночи обратно. Но это блажь. Пройдёт. Ехать так ехать. Планов громадьё. Да и можно надеяться, что Сахалин его отвлечёт, излечит и освободит — та же наивная и несостоятельная надежда, идущая вторым номером после надежды, что Левитан поедет. Подлая Кувшинникова скоро озябла и потому все четверо отправились в буфет ещё до того, как утопающий в весне тёмный городок дрогнул, двинулся, заплыл край рамы и исчез. Немного обидно. Всего и только. Антон не стал делать себе хуже. Не стал всматриваться, не стал думать о том, как они будут дожидаться обратного поезда и как в этом поезде, отчасти ломая трагичную комедию, а отчасти и впрямь тоскуя, Левитан будет смотреть за окно, хмуриться, картинно складывать на груди руки — эта особая, недавно им приобретённая и взятая на вооружение задумчиво-аристократичная поза очень к нему шла — и жалеть, что не согласился. Да, он пожалеет ещё не раз. Но, с другой стороны, именно это ему и нужно — несбывшееся и несбыточное, чтобы о нём красиво горевать. Антон не стал делать хуже, не стал перебирать в уме доводы, которые мог бы ещё привести в уговорах — то было бы бесполезно, жалко и поздно. Не стал корить себя, что не изловчился и не поймал его, гадину, не прижал ещё напоследок к сердцу. К чему эта глупая сентиментальщина? А всё-таки жаль. До сих пор слегка кружила голову его случайная близость, которой Антон истосковался: жестковатый шёлк его волос, лёгкий запах резеды, так и окутывающие доброта, мягкость и утешение, помимо воли хозяина проистекающие из тёмных покойных глаз. И его трогательно несчастные звериные лапы. Серебряные руки художника, легко развенчивающие напускной аристократизм. Благородное лицо, прекрасная одежда, одухотворённый вид — всё в нём по высшему, тончайшие разряду, но руки выдают ремесленника: с ороговевшей на холодах кожей, чёрными злыми волосками и блёклыми широкими ногтями, костистые жёсткие запястья и тяжёлые ладони, грубо извитые необычайно толстыми и болезненными венами, измученные непрестанным непосильным трудом — хоть кисть держать не велика каторга, но он столько держал, словно сослан на вечное. Нет в его руках изящества. Но и это в нём — волшебное… Впрочем, блажь. Пройдёт. За полгода авось время вылечит. Правда, полгода без него — перспектива более чем безрадостная. Но на Сахалине встретятся проблемы посерьёзнее и впечатления поярче — на то и надежда, разумная, верная. Антон вошёл в своё купе. Там уже вовсю торжествовала и сверкала из-под насупленных бровей медвежьими глазищами Ольга Кундасова — давняя поклонница, которую Антон терпел за её астрономию и независимость. Чёрт знает, куда её несла нелёгкая. Антон всё время пытался от неё отделаться, но она стоически это выносила и, в свою очередь, атаковала грозным видом, в котором всё было — скажи Антон слово, своеобразное «к ноге» и она горделиво пошла бы не то что на Сахалин, но и другую планету — в своей привитой гневно-оскорблённой, тревожной и страстной манере, со отчаянной решимостью пусть не жены, так хоть подруги, приверженки и охранницы декабриста. Она строго, чуть не с вызовом ждала зовущего слова. Ненормальная, что с неё взять? Но из-за этой её ненормальности Антон испытывал к ней врачебное подобие нежности. Она стоила снисхождения, как ненужный, но храбрый друг, и солидарности — в конце концов, из всей плеяды почитательниц, она одна цеплялась до последнего. Но у неё к Антону была, кажется, не влюблённость — душещипательных сантиментов Ольга себе не позволила бы, и уж тем более не кокетство и даже не навязчивость и не преклонение перед талантом, а просто дурь: неудовлетворённое женское самолюбие, помноженное на мужскую непробиваемость, которой, вновь и вновь получая отказ, продолжают упорно и твёрдо себя предлагать. Но на что она ему? От неё никакого толку, а одна суета, надрыв и драма. Да и потом, не хороша. Антон клевал в первую очередь на красоту и, зная пагубность подобного клёва, знал также, что человек разумный, сильный и достойный может себе позволить такую глупость, такую слабость, такой грех, и позволял себе клевать. Ольга пожелала не спать всю ночь и тут же завела нетерпеливый, осуждающий ушедших, оставленных и недорогих разговор. Всё-таки она была остроумнее и язвительнее большинства медовых барышень и хотя бы за одно это Антон готов был её не гнать. Он не указал на то, что и ей стоит выметаться вместе остальными в Сергиевом Посаде, потому что понадеялся, что она отвлечёт его от мыслей о свершившемся и ничего, кажется, не решившем прощании. Но невольно Антон терялся, начинал поддакивать ей машинально, а мысли уходили от темы и сами собой растворялись во тьме за окном, как Антон ни пытался их выправить, загибались, крутили извивы и возвращались тому, что ещё не успело стать прошлым. Что ещё бурлило в сердце, как в кастрюльке на раскалённой печке, где уже погас огонь — Левитан на перроне, по-апрельски бледный, утомившийся борьбой, в которой победил, чуть заметно дрожащий, но такой изящный и тонкий, игрушечный, нарядный, чёрт его побери… Он был несказанно хорош в юности в обносках, так не удивительно, каким он стал, когда сбросил щенячий подшёрсток, опородился, потерял большую часть очарования, но зато смог себе позволить разряжаться в пух и прах, умело подчёркивая всевозможные достоинства и не забывая о деланной скромности и самых маленьких деталях — было бы смешно, если бы не было так действенно. Франтился он адски, но Антона больше задевали и трогали незаметные на первый взгляд, немного жалкие детали вроде белого платошка, аккуратно заправленного в карман. Ни в чём не было ни капли небрежности, во всём виделось старание, чтобы всё было точно подобрано, ровненько, по-праздничному, как на заведённой токмо ради красоты молодой ахалтекинской, вычищенной до блеска, с заплетённой гривой и бинтованными в белое ножками, обряженной в банты и ленты, покорно принимающей свою невольничью долю и горе чужбины и оттого ступающей с достоинством и благостной печалью. Аккуратность эта, почти детская, была особо умилительной в мужчине, который раньше едва ли не бродяжничал. Невольно приходило на ум, что и в этом он умница — в том, как старательно, даже дотошно прихорашивается и тем самым примерно служит своей природной красоте. Но весь этот нарочный внешний лоск вызывал в Антоне только ласковую усмешку и умиление. На фоне стремительно бегущей тьмы, под мерный перестук колёс и дребезжащий голос Ольги не сходил с глаз Левитан на перроне, и впрямь чем-то напомнивший тоскующую и оттого дрожащую стройную лошадку, чей хозяин уезжает и она волнуется, но нет у ней в иноземном диком сердце привязанности, и человека она воспринимает лишь как тяжесть на своей гибкой спинке, и потому её прекрасные, невинные, нежнейшие звериные глаза смотрят упрёком… Впрочем, это уже выдумки, на перроне в полутьме, да ещё при близорукости, нельзя было разглядеть его византийских глаз. Но зато Антон ясно видел их часом ранее, когда они сидели напротив и наискосок в купе… Антон развёл шутливо-врачебный диспут с Дмитрием Кувшинниковым, всем было весело слушать, а им весело актёрствовать. Антон говорил и сам увлекался, потому что чувствовал и чувство это было великолепно — что Левитан им любуется. Дав обещание себя и его не мучить, Антон злостно его нарушал, взглядывал в ответ его глаза и с наслаждением угадывал, что они остались прежними, по-еврейски вызывающе пленительными, затопленными чёрной водой, обведёнными османской пылью — вот уж действительно, недаром глубины темней, вижу траур в вас по душе моей, вижу пламя в вас я победное, сожжено на нём сердце бедное, и проч, смешно да и только… Покачиваясь на волнах бездомной дремоты и зная, что будет ещё больней, Антон без труда припомнил, когда с ним случилось то роковое «коготок увяз». Уж точно не в тот осенний день, когда, если быть с собой откровенным и называть вещи своими именами, Антон, чтобы потешить своё самолюбие, воспользовался его случайной влюблённостью, «уестествил»… Тогда Антон поступил нехорошо, но что с того? Антон поступал дурно и до, и после, и во многих душах оставил тяжёлые следы и молодости нисколько не переживал об этом, а в случае с Левитаном жалел лишь потому, что для него самого это обернулось тем, что «всей птичке пропасть». Тогда, в семьдесят девятом, совесть спала беспробудно, так же, как и он сам, когда спал и видел все войны мира сразу. Да и чего совести просыпаться, раз Антон на следующий же день с лёгкостью уверил себя, что ничего плохого не сделал и никакой вины за ним нет. Если что и беспокоило, так только опасение, что этот жидок доставит хлопот. А доставит он их, если будет терзаться, он ведь, вроде бы, из тех художников, у кого душа мучительно тонкая, а такие кошмар как привязчивы. Раздувают из мухи слона, выдумывают себе невесть что и ищут, на кого бы повесить. Значит не нужно давать ему повода. Значит не нужно попадаться ему на глаза. Пусть успокоится. Это будет великодушно и честно. Считая себя великодушным, Антон целых несколько недель избегал ходить к брату Коле и запретил ему приводить Левитана в дом к родителям. Пару раз случайно пересечься всё-таки пришлось, но Антон нарочно в таких случаях слеп, глох, спешил как можно скорее удрать и даже смог вполне себя убедить, что встреча с Левитаном обязательно сулит досаду, неловкость и скучные обвинения, а оттого удирать получалось ловчее. Но в ту же зиму на рождественских каникулах в Колиной школе живописи организовывалась ученическая выставка. На неё попадали только лучшие работы, составляющие гордость всего заведения, и велик был шанс, что выставленную картину купит кто-нибудь из коллекционеров, да и вообще это была возможность будущим талантам показать себя на всю Москву и пробиться. Коля был этой выставкой очень увлечён и заранее вытребовал с Антона обещание, что тот придёт. В детстве они двое были особо близки и дружны, и Коля, непутёвый и бедовый, хоть и был на полтора года старше, всегда смотрел на брата с плохо скрываемым за пинками и поддразниваниями благоговением. Как можно было отказать? Антон не отказался, хоть вовремя узнал, что Колиной картины на выставке не будет, но будет картина Левитана, которой Коля принимал участие — подрисовал на пейзаж женскую фигуру и посему считал себя соавтором. В душе шевельнулись привычные опасения, что не стоит связываться и не нужно с Левитаном и его красотой встречаться, но они были заглушены доводами рассудка. В конце концов, чего бояться и сколько можно бегать? Левитан уже, наверное, и думать забыл, а если и не забыл, так это его проблемы, пусть терзается, раз ему так нравится… Года спустя к Антону пришла догадка, впрочем, всё та же глупая наивность — что тогдашние ранние опасения были не напрасны, но связаны они были не с тем, что Левитан, считающий себя оскорблённым и обесчещенным, выкинет какой-нибудь фокус или устроит сцену, а с тем, что Антон уже тогда по каким-то ускользающим рационального восприятия симптомам подозревал в себе, предугадывал увязший в неповторимой сладости коготок, из-за которого пропадёт вся птица. Действительно не стоило с этим евреем встречаться. Должно быть, сыграло роль и то, что на выставке к Левитану пришёл первый настоящий успех. Антон пока мало смыслил в художественных достоинствах, и потому выставленная картина почти не произвела на него впечатления. Больше понравился не столько пейзаж — трагичная тревожная осень (в которой волей-неволей увиделся ему упрёк), сколько облачённая таинственный траур одинокая женская фигурка — долгоиграющий любимый Колин образ, о котором тот ещё в Таганроге со смехом и нежностью выдумывал скабрезные небылицы. Но даже будучи профаном, можно было понять, что эта картина выглядит на порядок лучше большинства других на выставке. Да и что за выставка. Всё сплошь приличные люди на всю Москву, сияние признанных живописцов: великолепный Перов, о котором Коля столько взахлёб рассказывал, Поленов, Прянишников, Саврасов — весь в перьях и шевелюра на боку — сумасшедший старик, Левитана обожавший. Стоило ощутить всю эту «естественную среду», чтобы увидеть в нём не просто симпатягу, а художника с заделом на гениальность. Ведь его картину приобрёл известный владелец галереи Третьяков, да за такую цену, что пол училища нервно и завистливо перевело дух. Антон не разбирался в живописи, но достаточно разбирался в том, что сколько стоит, и потому картина, когда решилась её судьба, мигом выросла в его глазах и стала ценностью, поводом взглянуть на Левитана вниманием и интересом, какой всегда вызывают внезапно преуспевшие неудачники. Но ещё до этого заинтересованного взгляда Антон увидел его. Увидел — и защемило сердце, но не от какой-нибудь сентиментальщины, а от того, что Левитан в тот день был до боли мил, восхитителен и жалок. И где только откопал такой оперно-цирковой старомодный сюртук, не то что чужого плеча, но прямо-таки вынесенный из чужого театра. Но как бы ни было это невероятно, старый и вытертый (однако и вычищенный и приведённый в возможный порядок) маскарадный сюртук выглядел именно так, как должен был выглядеть в лучшие времена, и, несмотря на смехотворность, производил именно то впечатление аристократизма, ради насмешки над которым был задуман. Он был куц и слегка маловат, но непостижимым образом лишь подчёркивал то, какой этот еврейчик стройный и гибкий, какой изящный и удивительный, и как он очаровательно тушуется, как стесняется своего дурацкого вида, но по каким-то неуловимым свидетельствам кажется, что стесняется он не того, что одет плохо, а того, что выглядит вызывающе хорошо. Но это всё ещё пол беды. Коля-таки вынудил к нему подойти и Антон, подходя, предчувствовал, как его сейчас смутит, как ему будет обидно за свой нелепый вид и за произошедшее между ними уестествление, как он перепугается, как разнервничается, бедняга… Странно, но причинить ему эту боль было приятно. Должно быть, гордость Антона тоже была уязвлена дурацкой историей, в которой он был злодеем и которую отчего-то всё не мог выкинуть из головы. Его это в глубине души злило и потому маленькая месть — возможность выплеснуть злость — способствовала скорейшему возвращению умиротворения. Совесть спала беспробудно, но всё-таки Антон, хоть и нарочно не принимал этого в расчёт, всё-таки догадывался, что нанёс этому нежному созданию вред немалый и даже, наверное, непоправимый. Антон до последнего уверял себя, что не догадывается размере нанесённого вреда, однако ничуть не удивился, когда увидел, что Левитан при виде его побелел как полотно, весь сжался и даже будто бы приготовился хлопнуться в обморок. До этого конечно не дошло, но он низко опустил прекрасно заалевшее лицо, мелко затрясся, задышал тяжелее, привалился к стене и сцепил даже на вид ледяные длинные ладони в такой крепкий замок, что казалось, вот-вот перервёт стебли тонких пальцев. Странно и, как ни крути, немного удовлетворительно было сознавать себя виновником этой реакции, но дело обстояло именно так — несчастный ребёнок довёл себя фантазиями до помешательства, но разве Антон виноват? И ведь да, виноват, хоть и нет здесь, если разобраться, его вины. Потому как слишком уж прозорлив и зорок: пусть увидел он всё это мельком, но увидел достаточно — его нездешнее семитское лицо, по-детски ещё пухлое, но заранее отмеченное чем-то измучено-порочным, и всё те же манящие, обведённые осколочками, изрезанные ветром губы, заострённые крылья носа и синеватые тени — всё те же свидетельства непреходящей простуды, но самое главное — тяжёлые глаза, совершенных и лишь чуть-чуть преувеличенных пропорциях сочетающиеся с бровями, темнотой и крупным разрезом век, выверенном тысячелетиями строгого отбора самых прекрасных иудейских женщин для того, чтоб стали матерями для любимейших, уготованных одному только богу сыновей. Эта зря доставшаяся проклятая красота, едва живая от испуга, абсолютно бессильная и беззащитная перед тем, ради кого так ярко расцвела, и, как не трудно догадаться, ради кого вспыхнула порохом сейчас, со стыдом и ужасом осознав себя виновницей своих же мучений — она снова задела и знакомой резью саданула под рёбра. Антон постарался прогнать это низкое чувство, но радость и праведность своего злодейства, торжество, эйфория и гон поспешно подтопили сердце жаром и оно застучало чаще и сильнее от воспоминания, которое, оказывается, никуда не делось, а наоборот, затмив серую реальность, преобразилось во что-то прямо-таки «последним огнём озарённое», и от спонтанно возникшего, острого желания повторить — вот уж действительно безумие, зачем? Ведь Антону, если не поддаваться суетливым иллюзиям, не понравилось в прошлый раз, по сути и не получилось толком, противно и зря, с женщинами лучше. Кроме того, красота, хоть на неё и клюётся, не гарантирует удовольствия, даже наоборот, а значит, увидев красоту, надо полюбоваться ею и вежливо сыграть отступление, а не бросаться на неё тупым кровожадным зверем. Да и потом, он сам не помнил, когда и по какому поводу, но точно давал зарок, и никому не позволяет трогать своего окунутого в холод сердца, более того, из гордого принципа не связывается никем дважды… В общем, налетело какое-то секундное наваждение, которое на силу удалось стряхнуть. Коля принялся Левитана толкать, тормошить и громко спрашивать, что это с ним. Антону нравилось быть великодушным и не получалось не быть жестоким, поэтому он брата многозначительным видом осадил, и Коля, о чём-то догадывающийся, но в силу своей легкомысленности не желающий догадаться до конца, фыркнул и отошёл. Левитан проводил его нервным вздохом и затравленным, нечаянно вскинутым взглядом. Антон этот взгляд не в добрый час перехватил. И увидел в нём самые настоящие горькие слёзы. Ужасно много было в этих глазах боли и обиды. Много, но не больше, чем жадности любви, ласковой безумной ночи и нездорового пламени душевного недуга — да, те самые, звериные, нежнейшие невинные очи чёрные, о которых Антон с первой встречи решил, что они его с ума свели, и потому же, себя и его погубив, решил, что хочет их увидеть в себя влюблёнными. Увидел тогда. Увидел и теперь. Обожгло. Но благоразумие его не оставило. Увяз лишь коготок. Вся остальная птица была пока сильна, крылья могла разбросать широко и могла даже состроить вид, будто улетает. Хоть и клевала она на красоту, но с прагматизмом и беспристрастностью разбиралась, кем стоит связываться, а с кем нет. Интуиция, здравый смысл, чувство самосохранения и внутренний автоматизм, всегда тяготеющий верным решениям, — всё сказало, что с этим евреем сближаться не надо. Может, и не было уже обратного пути, но ещё достало сил, чтобы, посмотрев его полные сладкого яда глаза, не покориться их дивной ночи и не отправиться в неё на вечную каторгу. Антон коротко и насмешливо похвалил его за картину, на мгновение приметил проблеск ненависти в его расширенных расплавленных зрачках и поспешил вновь удрать вслед за братом. Левитан остался в бездонных пропастях, которые сам в себе вырыл, и Антон только рад был, причём настолько, что захотелось даже, дурачась, перекреститься и плюнуть через плечо, что он от краёв этих пропастей ещё очень далёк и что своей обыкновенной безбедной поверхности пребывает во грехе и в полном с собой согласии, ему весело-вольготно живётся на Москве, и пусть только кто-нибудь попробует навесить на него тяжкое ярмо, нет уж, спасибо! Почти твёрдой походкой он унёс от беды себя, почти целого, немного испуганного, глубоко внутри уже отравленного, но пока здорового и свободного, могущего ещё сколько угодно хлопать крыльями, не способными уже оторвать увязшие когти, но кто об этом знал? Он и сам пока предпочёл не знать.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.