ID работы: 6386700

Noli me tangere

Слэш
R
Завершён
139
автор
Размер:
210 страниц, 27 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
139 Нравится 61 Отзывы 30 В сборник Скачать

10

Настройки текста
Наступил май, но вослед уносящимся на восток поездам всё так же летели злые метели. От Тюмени решено было двигаться по сибирскому тракту на перекладных и вольных. Всех тех опасностей, невзгод и испытаний, которые сулила эта нелёгкая дорога, Антон с благодарностью и нетерпением ждал, как приёма прописанного лучшим лекарем лекарства. Как он надеялся, так и вышло — стоило сойти с поездов и отъехать от городов, и он с головой окунулся в новую небывалую жизнь, одинокую и скучную, и безотрадную, и мучительную, и неповторимо прекрасную, и увлекательную, покоряющую своему ритму и не оставляющую ни минуты свободного времени долгом пути. А путь долог так, что, как сказал один ямщик, не стоит и начинать его, если не знаешь песен. Первые дни были самыми приятными, удивительными и тяжкими. Беспрестанно радовалось и вместе с тем рвалось с тоски сердце, было от чего: от отстранённой красоты бескрайней и поразительно пустой сибирской равнины, от мелькающих верстовых столбов, от каторжных этапов и редких, так странно заброшенных в гулкое никуда и ничто нищих бродяг. Сладко пахло болотами, голову кружило от красок весенних небес и от несущихся со всех сторон протяжных криков тысяч и тысяч уток, гусей и журавлей. Лицо обжигал упоительно свежий, почти сводящий горло судорогой ветер. Он пел в ушах, смешиваясь перебором копыт и стрекотом колёс и размазывая, словно краски по холсту, роящиеся в сознании мысли, которым, как и горизонту, не было никаких границ, но которые не желали и попросту не могли, как и глаза, зацепиться и остановиться на чём-либо, и вились, будто воробьи, только возле повозки и вдоль колеи, убегающей игольным штрихом в такую неизбывную даль, что непонятно и волнительно становилось, как это можно так много преодолеть. Зелени ничуть не наблюдалось. Тут и там медленно сползали в лужи и разливались в озёра угрюмо-серые снеговые полосы. Стоило солнцу поклониться к закату, как вступался мороз. Задолго до темноты он сковывал грязь и покрывал и без того плохую дорогу кочками. Отсюда пошло страдание. Холод стоял страшный. Уезжая навстречу весне и лету Антон не рассчитывал на лютые морозы, вернее, знал, что их можно ожидать и подготовился к ним — запасся полушубком, которым и спасался теперь, но спасение было слабым. Мороз в мае, когда его быть не должно и когда его не хочешь и до последнего не веришь ему, кажется ещё более суровым. Многочасовое нахождение в одном положении на пронизывающем ветру стало ужаснейшей пыткой. Ноги коченели, от них лёд полз выше и добирался до головы, которая от холода дурела. Разболелись от застуженности зубы, с кашлем продолжала идти кровь, а от тряски уже второму дню пути заломило все, какие есть, кости и отказался повиноваться позвоночник. Мучительно было трястись, но по возвращении на землю становилось и вовсе невыносимо и не слушались ноги. Всё это вместе рисовало картину столь несчастную и мрачную, что оставалось только тихо ругать себя, что пустился в эту авантюру, с бессильным гневом торопить часы, сквозь слёзы высматривать дрожащие огни печальных деревень и ждать хотя бы перемены лошадей, хоть какого-нибудь дома и укрытия, хоть какого-нибудь ночлега, горячей еды, тепла и постели — надежды в большинстве случаев пустые. Порой если удавалось устроиться где-то на ночь, то в уголке крестьянской избы — скрючившись, не в силах согреться, страдая от непривычных и неприятных запахов, от неудобства и ворчания в желудке, от присутствия посторонних, от храпа хозяев и ямщиков, от проклятой тоски и буквально не дающего спать вопроса «Зачем?» С провизией тоже было туго. У поселенцев можно было разжиться разве что хлебом, яйцами, да настоем шалфея и тараканов, который назывался в сих краях чаем. В подобных условиях приходилось ещё и бороться с повсеместным невежеством и самоуверенной глупостью, спорить с ямщиками и бандитами-паромщиками, упорствовать, хитрить, уговорами и подкупом добиваться желаемого и показывать себя осмотрительным и скупым человеком — иначе бы обманули и обсчитали. Не раз в душу закрадывалось позорное дразнящее желание на всё плюнуть и повернуть назад, покуда не заехал слишком далеко. Но даже нарочно поддаваясь этому желанию и подбирая оправдания, Антон знал, что так не поступит. Минул один день пути, и второй день, и третий — одинаково бесконечные. Тяжело было, а всё-таки долготерпивая, поразительно выносливая и вечно приноравливающаяся человеческая природа взяла своё. Медленно, но начала вершиться та благословенная перемена, какая не могла не произойти. И в самом деле, исходе третьего дня открылось, что тело привыкло к тряске, лицо к ветру, а взгляд к необозримой пустоте горизонта. Стало уже не плохо, стало нормально. В приобретённых в оставленном позади городке валенках, сменивших сапоги, ноги уже не стыли и оттого перестали болеть и зубы. Надышался под завязку вольным ветром — и куда-то пропал кашель. Неистязаемое жирной пищей и забывшее о вине пищеварение исправилось, а простуда, которой Антон ждал каждый день и каждый час, так и не объявилась. Непостижимым образом наладился немыслимый дорожный быт. Постепенно удалось уловить и перенять ту манеру, в которой необходимо было говорить со здешними возницами. Пришлось научиться доверять ямщикам, засыпать в избах и говорить с хозяевами. Да, ведь именно за этим, в числе всего прочего, Антон и поехал — чтобы узнать нравы необыкновенных людей, приобрести новые впечатления и, быть может, написать на основе узнанного какой-никакой научный труд, дабы заплатить им своей попранной медицине… Нужно было перебороть свои болезни, боли, уныние и страхи, признать сносными здешнюю утиную похлёбку и отвратную солонину, приноровиться ко сну урывками и постоянным грязи и холоду и, преодолев и перестав замечать это всё, найти в себе силы и желание заметить всё остальное. Стоило присмотреться, и стало ясно, что люди хороши, хоть и жутки на вид, но честны, просты и добры, как и все люди по отдельности. Тут пришлось и заметить, что езда по сибирскому тракту совершенно безопасна, никто не собирается одинокого путешественника убивать и грабить, и даже большого желания обмануть нет, а бояться ссыльных, каторжных и беглых — верх наивности. Если где кого и режут, так только в кабаках, где те же беглые пропивают собранное при дороге подаяние. К пятому дню путешествия стало наконец приметно, что избы хорошо убраны и даже богаты. Чем дальше, тем лошади здоровее, люди тоже — трудолюбивее, сердобольнее и толковее. Более того, люди самые разные, пригнанные со многих уголков России, но приобретшие здесь особую породу и влившиеся в общий слой, замешанный на флегматизме, безысходности и странной свободе, какую редко встретишь в европейской части страны, измордованной рабством, жестокостью и ложью. Такие люди живут хорошо и основательно. А другие, чем-то не угодившие себе и судьбе, до кромешного ужаса бедно и плохо. Одним словом, путешествие обрело дикую первозданную прелесть, какой нет цены. Антон втянулся в новую, однообразную и дивную жизнь и она не могла его не увлечь. Скучать и страдать стало некогда. Везли всегда очень быстро. Редкие поселения, открытые пейзажи, удивительные люди проносились мимо и оставались позади. Оттого время не могло не разогнаться, не стать чарующим постоянством, не полететь вскачь, так что утро сменялось вечером, а как прошёл день, того словно и не было. Дни замелькали, и это был верный признак того, что жизнь в дороге выправилась. Антон к ней привык, нашёл ней массу хорошего, а на плохое стал смотреть снисходительно. Он конечно знал всё это заранее, но всё равно, одно дело ждать, а другое испытать на собственной шкуре. К каждому человеку, каждой семье нужно было найти подход, и Антон владел этим даром как никто другой: одних расспросить, других по мере сил подлечить от их хворей и помочь, третьим выказать деликатное сочувствие и понимание. Это был природный талант, простые люди доверялись и проникались к нему поразительно быстро, так быстро и искренне, что никто никогда не хотел его отпускать. Происходило это от его внешнего вида, от мягких и сильных рук и печального умного взгляда, от голоса и тихих слов, от того, что он доктор, от того, что всё понимает и, главное, от его подкупающей всех и вся, внимательной, чуткой, культурной и спокойной доброты, которую Антон и сам в себе любил, вернее, знал, что за неё его любят, и на какую способен был только когда находился в комфортных условиях. Эта доброта была истинным благословением и Антон мог бы сказать, что сам в себе её воспитал, если бы не понимал, что не смог бы создать её нарочно и что подобный дар созвучен скромности, честности и благородству. Впрочем, он знал, когда и где этой знаменитой доброты нахватался. Нечаянно об этом напомнил ещё один верный признак того, что временная дорожная жизнь наладилась. Проезжая мимо городка Ишима, Антон смог устроиться на ночь в доме разбогатевшего и окулачившегося ссыльного поляка. Вечером при чае Антон разговорился с хозяином и искренне полюбовался, как великолепен этот человек и как ярки и самобытны его сибирско-панские повадки. Но была у поляка дочка, которой судьба готовила пустить по неприглядной Сибири чёрные глаза и нежные черты, — она вошла с самоваром и Антон, увидев её, не сразу заметил, что забилось чаще утомившееся дорогой сердце. Лишь когда остался один, он спохватился и понял, отчего весь вечер билось и билось и начинало уже побаливать — не девочка, но сама красота. Напомнила. Не о ком-то конкретном, а о том, каково… Вывод был очевиден: трудностей в путешествии стало маловато, вот и полезли снова в голову глупости, взметнулся прах отрясённый. Нет уж. В Сибири до смешного мало красивых людей, всё такие образины, что оторопь берёт, но это ещё не повод, чтобы чья-то мимолётная миловидность растревожила… Ночь в доме поляка-ссыльного была долгой и лунной, но удалось до последнего занять себя делами, перетряхиванием постели, перебором багажа и в итоге уснуть мгновенно. А назавтра снова пуститься холодный ветреный путь по колдобинам, среди утиных озёр, каторжан и нищих. Удалось оторваться, уйти от нагнавшей было долгой памяти. Имени его себе не назвал. Не подумал о нём. Удержался. Необходимо было сбить те вешние глаза со следа и потому Антон, меняя ямщиков, ехал и день, и ночь. Он, в общем-то, не собирался, но прибыл на одну убогую станцию, не надеясь ни на ужин, ни на сон, в уголке нечаянно прикорнул, и тут же разбудили, оказалось, что лошади готовы. Отказываться было глупо, хоть он ужасно устал, замёрз и со сна не соображал. Но спать при езде он не мог, так что тряская и упоительно быстрая в предчувствии рассвета дорога вскоре разбудила его и подарила небывало ясное, зверски раннее, по-майски уже синее утро, так украшенное, как он ещё никогда не видал — во вновь терзающей сердце, слегка туманной и дымной дали, в березняках и в поле, сползая по тёмным, едва угадывающимся холмам, таинственно, и ласково, и грозно посверкивали, смутно освещая прозрачное небо, змееобразные огни. Нехотя горела освободившаяся от снега и подсохшая прошлогодняя трава. Оторвать от неё взгляд было невозможно, так же как невозможно было не задумываться о чём-то неясном, тревожном и до боли своём, не возвращаться, несмотря на все благоразумные запреты, к виденным в Ишиме нежным чертам, а через их зовущую красоту — другим, совсем уже далёким и зовущим совсем неслышно, но всё-таки зовущим и угадывающимся в этих вот звёздных искрах далёких тягучих пожаров… Спасло Антона то, что он, хоть и был очарован, не спал. Он услышал дробный стук колёс и, на силу отведя глаза от огоньков, в потёмках различил несущуюся впереди во весь опор, как птица, тройку. Дорога была узка и со всех сторон зияли обледенелые рытвины, но ямщику удалось вовремя свернуть в сторону и разойтись с летящей тройкой. Но едва только громадная и тяжёлая почтовая телега проскочила мимо, как её грохот перекрыл грохот следующей тройки, несущейся за ней не меньшей скоростью. Всё произошло быстро. Антон едва успел заметить, что встречная тройка отворачивает туда же, куда и его повозка, как зрение отказало. Остался только лихорадочный ужас и вмиг взметнувшееся напряжение всех физических и моральных сил, направленных на то, чтобы спастись от ужасного столкновения и неминуемой гибели. Может, он и успел как-то сгруппироваться или выпрыгнуть, а может не успел ничего и вместо действий раскрыл рот и замер. Так или иначе, последовал страшный удар, отрыв от земли, верчение, грохот, рёв и обжигающая боль, которую Антон почувствовал в полной мере, но которая не помешала ему невероятным проворством выпутаться из обломков, вскочить и вскинуть лицо как раз в тот момент, когда из туманной тьмы появилась третья тройка, которая налетела на образовавшуюся мешанину и окончательно её смяла. И ямщик Антона, и те двое, что спали на своих тройках, и тот, что проскочил первым и затем вернулся к месту аварии — все остались худо-бедно целы, но поднялась безумная путаница переполошенных лошадей, порванных сбруй и переломанных оглобель и дуг. Едва оправившись от испуга, ямщики принялись орать и браниться, не выясняя пока, кто виноват, а только во всё горло соизмеряя масштабы крушения. Поднялся такой злой и безумный гвалт, что вскоре по сравнению с ним померкло столкновение. Ямщики кричали, неистово ругались и наскакивали друг на друга посреди сотворённого переполоха. Понаблюдав за этим с полчаса, Антон признал своё полное бессилие и, как-то странно вдруг — своё кромешное одиночество. Когда оно полнее, если не после смертельной опасности, которой чудом избежал, и которая, если бы избежать её не удалось, ничего бы не изменила? Будь он сейчас изломан и мёртв или на грани смерти, ямщики кричали бы так же дико. И никому не было бы, и никому нет и не может быть до него дела. Где он только ушиблен не был. Хорошо хоть лежал укутан с ног до головы и завёрнут в свои полушубок и пальто, поэтому, видно, ничего не поранил, но болело всё. Болело ещё сильнее, оттого что неторопливо разгорался рассвет и оттого что меркли, высверкивая, змееобразные огни, от которых становилось только холоднее и ещё более и ещё более одиноко. Антон оторвал от перевёрнутой телеги доску и с ней отошёл от места побоища, которое не затихло бы, покуда у участников не вышли бы силы, а это грозило занять полдня. Антон ушёл подальше, повернулся к рассвету, сел на землю на доску, подпёр звенящую голову руками и окончательно отдался своему опустошению. Лениво пришла на ум мысль, что это-то и было невероятное происшествие, которое до смерти не забудется и ради которого ехал. Эта мысль была, хоть и горька, но приятна, но не успел Антон как следует её распробовать, как она сменилась другой, куда более горькой, но честной: какой был бы кошмар, если бы он кого-то потащил с собой. Сейчас было не до того, чтобы от себя бегать и запрещать себе думать о том, о чём думать всегда хочется, да, верно, можно отметить своё спасение и вознаградить себя отравой — какой ужас был бы, если бы Исаак, нежный и хрупкий, лежал тут сейчас со свёрнутой шеей… Это, конечно, немного нелепо и даже смешно, но всё-таки хорошо, действительно хорошо, что он не поехал. Зазывая его с собой, Антон никогда всерьёз не верил, что он согласится, оттого и мысли о том, каким испытаниям он подвергнется, не принимались в расчёт. Далёкие и неосуществимые опасности виделись чем-то приключенческим и боевым, от чего Антон защитил бы его, и иногда ради развлечения туманно представлять себе, каково это будет, было забавно. Но стоило хоть раз по-настоящему предположить, что с ним может стрястись беда, и Антон не стал бы его звать, ни всерьёз, ни в шутку… Оберегать его, как волчице своего волчоночка, давно стало для Антона любимым долгом и наградой. После того их давнишнего объяснения, если объяснением называть отчаянную истерику Исаака и впервые проведенную вместе ночь, Антон не вдруг, не именно в ту ночь, но на протяжении многих других дней и ночей понял, что случилось, и постепенно согласился на это нелёгкое бремя. Он решил, что больше никогда Исаака не подведёт и не заставит его страдать. В оплату ли той смешной невероятной любви, что Исаак испытывал, или своей собственной, навсегда после той ночи захватившей неизъяснимой нежности, ответственности и привязанности к нему, такому слабому, жалкому и невыносимо красивому, столько перетерпевшему, так остро страдающему и такому… Всю ту дождливую, как помнится, ночь, Антон обнимал его, во сне вздрагивающего, и, уже не терзаясь и не сопротивляясь, забирал его в своё сердце. Да, это было всё той же прогулкой по краю пропасти, но Антон больше не боялся. Вернее, не опасался. Вернее, чему быть, того не миновать. Он думал тогда, что ему Исаака жалко. Очень ему хотелось быть к Исааку добрым. Тем более хотелось, что Антон, опять же не сразу, но постепенно осознал всё прошедшее и взглянул со стороны на своё поведение и на то, какими подлыми мотивами руководствовался. Впервые в жизни стало по-настоящему стыдно. Так стыдно, что даже больно, и так больно, что необходимо стало исправиться. Захотелось показать Исааку, и через это себе, каким можно быть на самом деле хорошим. Быть может, как раз таким, как Исаак о нём воображает. Может быть таким, какого Исаак и не стоит, но если быть с собой откровенным, Антон делал это не для него, а для себя. Для себя решил стать ему другом. Это было конечно притворством и игрой, но не корыстными и не жестокими, а такими, какие за долготою стали бы истинной. Быть честным в стремлении к совершенству наивно, но, тем не менее, стремиться стоит. Этот путь долог, не стоит и начинать его, если не знаешь песен. С тех пор, с той ночи — Антон мог себе поклясться — он больше никогда Исаака не обижал. Стало правилом быть к нему добрым, внимательным и терпеливым. Никогда не бросать его, не пренебрегать им, не попрекать его его любовью, не мучить его и конечно не относиться к нему как к игрушке. То есть не давать волю своим желаниям, не впутывать его в эту грязь, даже если он, по своему неразумению, вернее, потому что Антон сам же его испортил, этого захочет. Одним словом, Антон замахнулся на такое благородство, и, к своей чести, смог этого решения держаться, как не прикасаться к нему. Или, по крайней мере, не торопить его и ничем не показывать, что это вообще нужно. Было это поначалу трудно, но, как ни поразительно, через несколько месяцев и впрямь сработало. Антон и впрямь научился быть ему только другом, помогать ему совершенно бескорыстно и любоваться его красотой без желания её себе присвоить, без ревности и жестокости. Впрочем, дорого ли это бескорыстие стоило, если Антон глубине души знал и терпеливо, с непостижимым ему самому коварством ждал, пока Исаак, на целые годы запутавшись в этой новой огромной ловушке, не сможет перебороть свою любовь и во второй раз ей сдастся. Но это теперь, годы спустя, можно прикидывать и рассуждать. А тогда Антон действительно был вполне искренним и никаких хитрых замыслов не таил. Он во всех смыслах взял Исаака под своё крыло, но при этом, аккуратно разыгрывая джентльмена, отстранился на почтительный шаг и перестал лезть вплотную. Он оставил Исааку столько места, сколько ему нужно, отменил насовсем двусмысленные шутки, взгляды и прикосновения, а ночевать если и оставался у него, то только если и впрямь некуда было больше пойти, и вёл себя при этом демонстративно просто, а его оленьего смятения вежливо не замечал. Сильно замученный предыдущими преследованиями, Исаак эти правила поначалу с едва ли не выдохом облегчения принял, и, кажется, очень рад был, что Антон перестал его смущать. Он больше не говорил о своей любви — больше никогда не говорил, и не делал ничего, что выдало бы его чувства. В прежние времена Антон был в этих чувствах уверен, теперь же из тактичности не всматривался, не искал их и не пытался их выманить. Он играл благородство такого уровня, что если бы у него на глазах Исаак, например, со всей горячностью увлёкся кем-то новым, Антон и это принял бы спокойно и своего покровительства не отнял. Хотя, кто знает. Омут стал настолько тих и глубок, что никто бы не угадал, что таилось на его дне. Исаак, к счастью, поводов для ревности не давал, а потом покорно стал запутываться в большой ловушке и снова стало ясно, что любовь, от которой он так страдал раньше, и которую он так прятал теперь, всё так же гложет его как пёс. Постепенно они стали друзьями, отзывчивыми, до смешного любезными, ласковыми и заботливыми, по крайней мере Антон таковым стал. Он часто навещал Исаака, в какой бы дыре тот ни обретался. Навещал часто настолько, чтобы постоянно присутствовать в его жизни, но не быть навязчивым. Антон подкидывал ему работу, а то и просто подсовывал деньги, изыскивая какой-нибудь благовидный предлог и оберегая его гордость. Отплатить Исаак мог только своим доверием и он постепенно вынужден был этому научиться. Он опускал свою пугливую защиту, доверял, смелел и открывался всё больше, и Антон, в глубине души всё-таки чуя за собой какой-то обман, порой терзался то ли совестью, то ли непонятной неудовлетворённостью… Исаак заставлял его страдать, постоянно, по крохотной капельке, Антон всегда чувствовал необъяснимую легкотерпимую боль и точащую сердце тревогу, которая каждую встречу окрашивала в печальные волшебные краски. Это, должно быть, шла издалека любовь — он оставался неуловим и его недосягаемостью нарастала его прелесть. Спокойные ночи, почти счастливые дни, золотые годы. Жизнь у Антона привычно катилась по рельсам, он учился, работал, воспитывал ближних, писал, печатался, становился всё лучше, умнее и больше. Всё было замечательно и немного грустно, и всё глубже прорастала в нём нежность. Если бы Левитан вдруг исчез, поменялось бы что-либо? Нет, ничуть. Но если убрать его из течения, то пропало бы то, отчего эта река течёт. Не так уж, собственно, часто они виделись, но всё, что было и что теперь вспоминалось, было согрето теплом, печальным волнением одиночества и давно разбитого, давно залеченного сердца и бесконечно терпеливым ожиданием, которое и обратилось той знаменитой добротой. После их объяснения, той же зимой, случилось то, что окончательно Антона связало. Урвав где-то заказ, Исаак сдуру взялся писать с натуры, в несколько дней сильно простудился и слёг с воспалением надкостницы. Антон конечно был за доктора, но помочь мог мало чем. Помочь могла только молодость, споро перебарывающая невзгоды. Тогда-то, должно быть, на Антона и напала охота к мнимому благородству. По крайней мере именно тогда, сидя у его постели, Антон впервые осознанно и трудно переборол, буквально переломил себя и прогнал-таки дикого злого зверя, который неизменно просыпался, стоило ему почуять эту красоту. В мучительной болезни эта красота страдала: ничего не соображая, Исаак стонал в голос и не плакал, но от боли слёзы из его помутневших, а всё-таки прекрасных глаз текли сами по себе и насквозь мочили тощую подушку. Очень было его жалко, ведь был он белее снега и холоднее стен, исхудавший, измученный, а всё-таки никого другого было уже не нужно. Поймав руку Антона, он прижимал её к своему лбу и лепетал, что так легче. Он был очень слаб после этой болезни, шатался и не в силах был даже держать на весу кисточку. Привык без конца утешать боль и немощь слезами и никак не мог взять этот процесс под контроль. Друзья его конечно не бросали, но вряд ли кто-то заботился о нём больше, чем Антон. Невиданное дело, порой даже в убыток своей собственной учёбе и делам, Антон доводил его до его училища, дорогой ласково напоминая ему вытирать леденеющую на щеках воду, и прощался с ним у дверей, но не уходил до тех пор, пока не видел в условленном окне, как Исаак ковыляет мимо. После учёбы Антон тоже нередко его встречал и вёл ужинать, а потом доставлял домой и контролировал, как он уляжется, как тихо за всё поблагодарит и, сказав, какой Антон ужасно хороший, надрывно вздохнёт. Не один раз и не два, а целых три на протяжении той удивительной зимы такое было: Исаак замерзал и Антон останавливался посреди улицы, снимал что-то с себя — варежки или шарф и навязывал на него. Куда только Исаак всё это добро девал потом. Туда же наверное, куда и сам исчез, стоило прийти весне. Под разгорающимся солнцем Исаак стал на глазах оживать и крепнуть, к апрелю засиял, заулыбался, закопался в поэзию и, всё ещё прихрамывая, пропал, как только сады зазеленели. Теперь Антон знал куда больше о жизни художников и знал, что Исаак день деньской торчит на пленерах, а домой ходит только ночевать, перепачканный в земле и цветах, в пыли и пыльце, усталый и счастливый. Не стоило его отвлекать. Тем более что Антон не собирался за ним бегать. Тем более что у Антона и у самого дел было по горло. Самому было чем заняться и кем провести время, было даже с кем покрутить бестолковую интрижку, но, как ни крути, сердце болело только о нём одном. Понапрасну небо ясно. Но ничего не поделаешь. Он в обществе Антона не нуждался. От этого болело сильнее и было это уже обидно. От этого Антон начинал уже не любить весну, и тем более не любить лето, ведь на лето Исаак и вовсе бесследно растворялся в подмосковных лесах. Многое бы Антон отдал, чтобы за одно лето так закрутиться, чтобы выкинуть его из головы. Но этого не получалось, ведь каждый летний день и согревала лёгкой одеждой печали, и успокаивала прохладой лёгкая надежда на осень. Осенью Исаак поселился вместе с Колей в очередной поганой меблирашке. Материальное положение художников немного поправилось, но всё было как прежде. Коля куролесил, Исаак нервничал, чихал, дёргался, затыкал уши ватой и каждый не занятый учёбой светлый час истово посвящал работе над летними этюдами. Но чем дальше, тем дни короче, вечера холоднее и ночи длиннее. Наверняка ведь опять простудится, сляжет и будет смотреть с подушки послушными измученными глазами и вздыхать, и нужно будет садиться на край его постели, класть руку на лоб и затем, жалея, гладить чёрные кудри, ловить его горячие и суматошные под прикрытием больного бреда поцелуи… Господи, неужели этими-то несчастными мелочами полнились надежды? Смешно да и только. Смешно. Близились выпускные экзамены и работать приходилось на пределе возможностей. Студентам-медикам предстояло пересдать экзамены всех предыдущих курсов — всего семьдесят пять, и кроме этого защитить диплом. Стало по-настоящему не до мелочей и не до глупостей, даже не до рассказов, Антон и сам стал чихать и нервничать и через эти экзамены едва с ума не сошёл. А зима, если что из туманных надежд и оправдала, так только пару поздних воскресных вечеров, в которых всё же были свист полозьев, блестящая и ласковая ночь его глаз и посеребрённые инеем ресницы, и один счастливый случай, когда его заледеневшие пальцы пришлось растирать в своих ладонях. Они стояли в потёмках среди снежной ночи московского двора, рядом шумели другие друзья, но Антон тем январём так уработался, что уже не воспринимал окружающих. Но тогда Антон словно очнулся от своих отчётов, анатомий и историй болезней. Очнулся, всмотрелся в его лицо и привычно, но будто впервые его увидев, поразился его нездешней тяжкой красоте. Сердце ёкнуло, но никакие злые звери не проснулись. Антон озвучил приличествующую моменту шутку, усмехнулся, а сам какой-то неловкой досадой подумал, что это всё. Что всё, прошло, Исаак его больше не любит. Иначе бы не стоял рядом с таким горделивым и весёлым видом и не сияли бы так его глаза, ведь точно не Антон с его-то замороченностью и не способностью думать и говорить ни о чём, кроме предстоящего завтра вскрытия, является причиной этой радости… Но тут словно пропорхнула мимо лица пушистая шёлковая птица. Антон закрыл глаза и, содрогнувшись от мороза и обжёгшись, ощутил на щеке скользящее прикосновение её холодного и нежного, как шкурка персика, клюва. Исаак куда-то исчез и странно было одному в сгустившихся сумерках запоздало согреться сердцем, едва не упасть от усталости, привалиться спиной к стене и обрадоваться, хоть непонятно, чему радоваться, понять, что получен был поцелуй. Он показался Антону первым в жизни. Не сразу он вспомнил, что так оно и есть, ведь никогда прежде не целовали они друг друга.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.