ID работы: 6386700

Noli me tangere

Слэш
R
Завершён
139
автор
Размер:
210 страниц, 27 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
139 Нравится 61 Отзывы 30 В сборник Скачать

18

Настройки текста
И вот они уже мчатся в санях по накатанной снежной дороге, и ледяная пыль овевает лицо, серебрящийся мех пахнет мокро, слёзно и колко и ранние зимние сумерки захватывают землю вперёд пушистого белого неба. Всё произошло быстро и неожиданно: Таня предложила взять да и поехать с ней в Мелихово, а Левитан взял да и не заставил себя уговаривать. Что на него нашло? Ещё минутой ранее он был уверен, что никогда не решится… Но на то он и художник. На то он и порывист, спонтанен и скор, по крайней мере раньше был. Следующего шанса придётся ждать бог знает сколько, меж тем ему уже теперь очевидно и ясно, что помириться с Антоном необходимо. Москва, трепещущий стаей голубей на морозе вокзал, поезд, великолепная дорога первым классом и одинокая занесённая станция, возле которой притоптывают от холода несколько ямщиков в ожидании сошедших в глуши господ-пассажиров, разъезжающихся по деревням — всё позади. Посвистывают полозья и уж поздно поворачивать назад. Борясь с дрожью и с резью в груди, немного уже задыхаясь и не в силах усидеть от острой тревоги, привставая, ёрзая и кутаясь в жаркую шубу, совестясь своего малодушия перед этой девчонкой, Исаак всё-таки приставал к Тане, переспрашивал её, не делают ли они глупости, не зря ли едут, и даже, кажется, смутил её, так что и она начала робеть и сомневаться в успехе затеи. Больное сердце колотилось и щёки заранее горели от досады и неловкости, что придётся поступиться собственной гордостью и приехать вроде как на покаяние. Даже Таня посматривает на него насмешливо, а уж в Мелихово он для всех будет заблудшей овцой, Исаака конечно примут — по крайней мере, в Машиной ангельской доброте и участии он не сомневался, но великодушию Чеховых не будет предела, а ему останется стыдиться и чувствовать себя виноватым… А Антон может и не простить. Может поздороваться как ни в чём ни бывало, посидеть с гостями часок, а потом уйти по своим делам, скрыться в кабинете среди книг и бумаг. Так скорее всего и будет. Сквозь землю скорее всего провалиться придётся. Кажется, уж лучше бы всю жизнь по нему скучать, чем узреть его холодное равнодушие… Нет, не лучше! Жить осталось уже недолго, но если бы жить предстояло ещё сто лет, тем более необходимо воспользоваться возможностью его увидеть! Пусть ни к чему это не приведёт. Пусть разбитое сердце не склеишь. Но Антон драгоценен сам по себе, и мало что в жизни доставляет такое удовольствие, как общение с ним, и он добрый, и он поймёт, снизойдёт к слабости. На ум, как нарочно, лезли сплошь подлости. Тот дурацкий давний вечер, когда Таня пришла в салон к Кувшинниковым и, будто бы где-то этого наслушавшись — так наверное и было, что взять с восемнадцатилетней? — при гостях взявшись расчёсывать волосы, стала шумно сокрушаться над отвратительным рассказом Чехова, «Попрыгуньей» и над самим подлецом писателем, что воспользовался гостеприимством дома, оболгал Софью Петровну и Исаака Ильича и вообще презлым заплатил за предобрейшее. Софья, до этого словно бы и вовсе «Попрыгуньи» не читавшая, всполошилась не на шутку. Уже на следующий день пошли слёзы, крики, упрёки и падения на диван лицом в подушки. Исаак, до этого о Софье как-то не подумавший, вынужден был признать, что поступок Чехова и впрямь мерзок — героине рассказа он придал черты, выражения, повадки и мельчайшие детали Софьи, но свою героиню сделал молодой, красивой и беспечной. Таким образом Софья оказалась дважды ограблена и обесчещена — её в рассказе всякий мог узнать, но с той оговоркой, что Софья не молода, не красива и не способна на душевное раскаяние. Кроме того, во многих подлостях, сделанных Попрыгуньей, Софья была не повинна, однако они так органично вписывались в реальное положение вещей, что у знакомых складывалось впечатление что так и есть — она глупа, вздорна и ни во что не ставит своего благородного, честного, безответного и безропотного мужа и форменно его обманывает и мучает. Меж тем это было списано Антоном не с Софьи, а, скорее, с его собственной обиды на Лику… И Левитан тоже — выведен под именем безнравственного художника Рябовского, эгоиста и мерзавца, и впечатление производит исключительно отталкивающее. В общем, картина сложилась скверная. Софья негодовала ещё и на то, каким негодяем Антон выставил Левитана. Софья защищала его честь чуть ли не рьянее, чем свою, поэтому требовала от Исаака, чтобы и тот негодовал. Исаак по своей внушаемости и переменчивости невольно поддался её чувствам и позже при гостях тоже наговорил какого-то вздора, которым сам себя распалил. Ему и впрямь показалось, что Антон кругом виноват, что Антон зашёл слишком далеко и такие оскорбления нельзя сносить молча. Тем более что весь высший культурный свет Москвы стал на сторону Софьи — хотя бы потому, что среди бездарностей и интеллигентов нападать на Чехова считалось хорошим тоном. С неделю жизнь бурлила, потом пронёсся слух, что Чехов в Москве, приехал на несколько дней к своему покровителю, богачу-издателю. Разыскать Антона не получилось, потому что он постоянно мотался по знакомым и кутил то с одними, то с другими в ресторанах и номерах, да Исаак и побоялся нарываться на личную встречу. И без того Антон не мог не услыхать, что вся Москва обвиняет его в пасквиле, причём добрые люди поспешили раздуть слух, что Левитан чуть ли не на дуэль собирается его вызвать. Смех да и только. Исаак кипятился, но в глубине души побаивался, потому что понимал, что эти глупости и впрямь могут по-настоящему поссорить его с Антоном. Антон всегда к сплетням относился негативно, и не просто не обращал на них внимания, а впадал чуть не в ярость — конечно в его ярость, холодную и жёсткую. Эта история его, судя по всему, задела. Как потом рассказывали, он Москве успел со многими поругаться и при любой опасности скандала вёл себя вызывающе. Видимо, под влиянием порыва раздражения, он написал Исааку письмо, которое адресовалось даже не ему, а всем тем, кого Софья на Антона натравила. Письмо, или, скорее, брошенная в досаде записка была короткой, резкой и грубой, и ясно давала понять, что оправдываться Антон не намерен, что считает себя абсолютно правым и ни к кому в друзья не набивается. Лика, к которой Исаак попробовал ещё обратиться, твёрдо стала на сторону Антона и помочь исправить недоразумение не пожелала, оправдавшись тем, что Антон зол и никого не послушает, а её тем более. Так всё и закончилось. Исаак наспех утешился тем, что всё и без того окончено, что ничего уже не исправить и что, потеряв Антона, он теряет не так уж много. Жизнь не поменяется… Верно, дальше летело ещё одно одухотворённое пейзажной лирикой лето с Софьей, почти тихое, почти благополучное, почти заставляющее верить, что не зря Исаак между ней и Антоном выбрал её. Ну разве стал бы Антон играть ему по вечерам Бетховена, ходить с ним на этюды и целые дни волноваться лишь здоровьем Исаака, его настроением, сытостью и удачным находками в палитре? И всё же отношения с Софьей разладились. Однако прежний высший свет, богемные дачные вечера, шёлк и бархат одежды, путешествия по Европе и выставки, работа и искусство, медленно разрастающиеся проблемы с сердцем, грусть, неудовлетворённость собой, тоска, отчаяние — по обыкновенному кругу. Были такие дни, когда об Антоне получалось совсем не думать. А были такие, когда всё дышало им, особенно после ночей, в которых он снился, слишком, слишком часто, чтобы быть милосердным. — Мы уже подъезжаем. Не бойтесь так, Исаак Ильич! — лицо Тани лучилось в сумерках. Исаак отвернулся и торопливо смахнул рукавом нечаянные, ненужные слёзы. Снова стало до боли стыдно. Как он глупо, наверное, сейчас выглядит. Таня наверняка и вовсе его за мужчину не принимает. Особенно после того, на что насмотрелась прошлым летом… Лето прошлое, совсем ещё недавнее, тут же навалилось необъятным грузом. Собственно, всё, что Исаак понимал теперь об Антоне и о своём прошлом, он передумал в эти долгие осенне-зимние дни, после прошлого звёздного лета, когда у него открылись наконец глаза на то, каков он есть… Всё из-за Софьи! Ничего плохого Исаак не мог о ней сказать, но, господи, какова стерва! Уж сколько нервов она ему измотала, сколько души вынула, сколько лет жизни отняла — не в том плане, что Исаак жалел об отданной ей заре туманной юности — об этом жалеть бессмысленно, какова ни была юность, а была она прекрасна, но жаль другого — того, что Софья изрядно заставила и до сих пор заставляет его нервничать, а это напрямую влияет на больное сердце Исаака. Лет, эдак, десяток, он наверняка скинул из-за этих бесконечных разбирательств со вздорной бабой. Её упрёки — оправданные, ревность — небезосновательная, слёзы — настоящая её боль, подкарауливания тут и там, бесконечные многостраничные письма и летящие следом требования письма вернуть, когда Исаак уже сжёг всю эту дрянь, вот уж связался на свою голову… А главное, если разобраться, Софья была изначальной и самой главной причиной того, что пути Исаака и Антона разошлись в разные стороны. Познакомились они, помнится, в августе восемьдесят шестого. Слава Исаака зажигалась, он ещё просто был одет, не много о себе воображал, за сердцееда не слыл и любил только Антона, но считался уже лакомым гостем в богемных московских салонах, и уже тогда, всего лишь вторым бабкинским летом, это отнимало его у Антона. Слишком хорошо всё было с Чеховым, весь июнь и июль летний день гуляли, купались вместе и ложились в травах, развлекались как могли, устраивали на смех гостям и себе потешные судебные процессы, какие-то псевдо-костюмированные безумства, в которых неизменно Антон крался с ружьём или кинжалом и Исаак оказывался на высшем градусе уморительной драмы убит, а ночами происходило обратное. Назвать те времена порой счастливой молодости — не будет ошибки, благо время и замутившийся слезами взгляд охотно скроет тысячи душевных мук и метаний. Сознавая, что в любой момент волен всё испортить, Исаак наслаждался своей властью и не портил и горделиво поглядывал на то, как Антон невольно трусит внезапной перемены. В общем, очень всё было хорошо, и оттого ни с того ни с сего, никому не сказавшись и Антона обидев, Исаак из Бабкина удрал. Туда, в проклятую Москву, в салоны, где он ещё не был востребован и интересен, но сам жаждал и интересовался. Софья встретилась где-то среди кулис и повела за них. Так или иначе они провели вместе шесть лет. Если считать года их дружбы, то все восемь. Полжизни! Софья взяла его ещё, считай, мальчишкой и во многом сделала его таким, каков он есть. С первых дней знакомства она благоговела перед ним, ведь уже тогда он был настоящим художником. Именно это благоговение его и испортило, воспитало, возвысило и оторвало от прежнего — это поклонение, верное служение, товарищество, крепко замешанное на ненужной песьей любви и нечаянной, довольно-таки гадкой вспышке страсти, что связала их когда-то на Волге… Это случилось летом восемьдесят восьмого. Летом, которое, как и предыдущее, в идеальном мире должно было быть проведено в милом Бабкине, с Антоном. Но милого Бабкина уже не существовало. Антон с семьёй поселился на лето в усадьбе где-то в Украине — видимо, нарочно подальше от Москвы и бесконечных знакомых и поближе к неглубоким степным корням. Исаака там не ждали и не звали. Он ни при каких обстоятельствах не добрался бы до тех мест. Это был период возведения преград, когда Исаак думал, что в Антоне более не нуждается. Левитан сделал всё возможное, чтобы Антона разочаровать, оскорбить и отбросить от себя, нивелировать и уничтожить то короткое нежное, нежное счастье, что они кое-как, несмотря на все трудности, уместили в нескольких бабкинских днях. Тогда Исаак узнал, каково это счастье на вкус, но монастырскую медовую сладость отравляли давние грехи и не прощённые обиды. Отчасти поэтому Исаак хотел сделать Антону больно и отомстить — отчасти для того, чтобы после, нелепой местью очистившись, ужаснувшись и опомнившись, разобравшись в себе самом и простив — лишь после этого совсем уже невинным ангелом, мудрым, добрым и безутешным, прижаться к его сердцу, «Quand même pour toujours», и быть Антона достойным. Исаак не был ещё тем ангелом, когда бы позван на Сахалин. Да и сейчас далеко до святости, но уже понятно, что достичь её не удастся. Но к Антону всё равно хочется, даже грешнику, даже недостойному, даже если только на минуточку… Давним волжским летом восемьдесят восьмого Исаак лишь смутно всё это предугадывал. Он приехал на Волгу во второй раз, уже другим, уже поумневшим и желающим применить свою свободу для искусства. Он действительно плодотворно и хорошо работал в то лето. И Софья была рядом. Прежде между ними держалась уважительно-насмешливая дистанция, но здесь, на Волге, в бедных домиках, на высоких берегах, в безлюдье необычайной красоты… С ними жил для компании ещё один друг-художник, но его Софья не стеснялась. И была между ними близость, и физическая, и духовная, и порой так хорошо было, как ни с кем другим, и её красота… Было и прошло. После проведённых вместе лет, после её верного служения искусству, она считала, что имеет на Исаака определённые права. Она Исаака любила и не требовала любви взамен, потому что он, никогда её не обманывая, её не любил, да и вообще был на любовь не способен. Но он её ценил и тоже был ей верен — но лишь потому, что так было удобно ему. Софья же постепенно входила в заблуждение, будто бы она и есть причина верности — будто бы Исааку нужна не только её забота, но и она сама. Это заблуждение вредило им обоим, потому что Софья, не находя в Исааке должной благодарности, мучилась и обижалась и, вольно или невольно, делала ему упрёк, который автоматически заставлял его активнее вырываться из её рук, потому как он не выносил, когда на него давят. Однако Софья продолжала иметь большое на него влияние, поэтому и он, причиняя ей боль, тоже страдал. Оставаться наедине становилось всё труднее. Размолвки между ними множились, но Софья упорно сглаживала углы. Зимой они встречались только на вечерах, но в тёплое время года продолжали куда-то ездить на этюды. В последние годы Софья возила его по живописным местам и великосветским дачам, при этом стараясь, чтобы с ними, для разрядки обстановки, жил кто-то ещё. Так было и прошлым летом: подобрали дачу на берегу великолепного озера, Софья захватила с собой Таню Куперник и одну из её подруг-полюбовниц. Исаак оказался в эдаком малиннике и это безусловно положительно на него влияло. С Таней и её подругой было весело и легко, глаз отдыхал на их свежих, пышущих здоровьем лицах и душа радовалась их ещё детским, беззаботным и милым играм. Были они не такие уж девочки, но, кажется, таков был у них с Софьей уговор — девочки воспринимали Исаака как старого доброго дядюшку, развлекали его и занимали, но ничем не возбуждали в Софье ревности. Мирное течение лета прервалось приездом соседей. Те, прознав о живущем рядом известном художнике, завязали знакомство. Анна Петровна Турчанинова была рангом повыше Софьи — гораздо более богата, знатна, красива, хитра и чуть моложе (но всё ещё безбожно старше Исаака), тоже замужем, да ещё с двумя дочерьми… Да ещё была свободна, в отличие от Софьи, от художественных претензий, слегка Исаака раздражавших. Анна Петровна могла дать ему больше простора независимости. Унизительно и смешно, но Исаак вдруг узнал себя в том самом положении, в котором находился в детстве. Бессловесный, как живой товар, он оказался объектом делёжки двух больших сильных хищников. Только если Саврасов с Перовым решили дело миром, то Анна Петровна с Софьей, не будь они такими воспитанными дамами, наверняка друг друга поубивали бы. Для них, по крайней мере для Анны Петровны, победа над соперницей была не менее важна, чем желанный трофей. Исаак, даже если бы и хотел примкнуть к одной из сторон, практически не мог повлиять на исход дела. Теперь уже не потому, что был маленьким и запуганным, а потому что обе эти женщины, обе расчётливые, самолюбивые и гордые, манипулировали им, используя все подручные средства, в частности слёзы, серьёзные разговоры, убеждения, любовь и ласку, эффектные наряды, кнуты и пряники. Исаак, тоже связанный воспитанностью и хорошими манерами, доверчиво слушал то одну, то другую — потому что обе они были достойны доверия и уважения, или же, сам сорвавшись, устраивал истерику и уходил в леса, но в леса уже не спасали. Конечно, по зрелом размышлении, ему следовало остаться с Софьей. Это было бы честнее и с его стороны великодушнее, ведь она его любила и так много ему дала, сколько он всей жизнью не смог бы отплатить. Самодостаточная Анна Петровна хотела его просто как игрушку, как подтверждение своей красоты и хватки… Но, с другой стороны, и самого Исаака подобный исход устраивал больше. Его самого тяготило, что он, возясь с Софьей, дополнительным камнем висит на шее её мужа, который ей безропотно всё прощает, но всё-таки страдает… В итоге Софья, несчастная, униженная и по всем фронтам разбитая, уехала вместе со своими девочками. Исаак пожалел бы её, если бы не находился в положении призовой лошади, которая хозяина не выбирает и достаётся сильнейшему. Анна Петровна почти ничего от Исаака не требовала. Лишь немного легковерной игры в безобидную страсть и прогулок под руку, немного послушания и доверительных писем с простыми рассуждениями о живописи и несколькими ласковыми прозвищами. Любви ей не требовалось — она была слишком умна для этого, но, как молодящего лекарства от скуки, хотела неутомительных, необременительных, почти приятельских, отчасти меценатских отношений. Она могла выстроить для него мастерскую на своей даче, могла купить всё самое хорошее и обеспечить тем, что нужно и не нужно. Но при этом у неё была своя собственная, интересная и роскошная жизнь, в которой места для Исаака отводилось не так уж много. Он оставался практически свободным, оставался именно что игрушкой, однако игрушкой драгоценной и хрупкой, к которой относятся уважительно, нежно и осторожно, но которую не возводят абсолют, на которую не уповают и от которой не ждут и не обещают большой привязанности и верности. Ею любуются, её во всём поддерживают, и только. Анна Петровна тоже была давно замужем, но уж точно не заставляла мужа страдать — их супружество было дружески-деловым договором, и, как она рассказывала, её муж тоже, не роняя приличий и не руша фамильного благополучия, потихоньку жил с другой любимой, а в покладистой жене души не чаял, потому как она была богаче и влиятельнее его. С Анной Исааку было во многом проще, хотя казалось бы, куда уж проще: когда Исаак окончательно был ею завоёван и к ней примкнул и переехал, в него решила влюбиться одна из её дочерей. Славная, добрая, но чересчур нервная и восторженная особа, разглядевшая в Исааке родственную душу. А соседство подобных тонких душ для обоих губительно. Это породило новый неожиданный виток невыносимых драм и выяснений отношений, и теперь уже Исаак не мог оставаться в стороне от делёжки и семейной войны. Одним словом, он так намучился, что едва жив остался, а вся эта канитель не думала заканчиваться. Променял шило на мыло. Впрочем, нет, на этом обмене Исаак много выгадал — Анна и моложе, и красивее, и воспитаннее, и интереснее, и умнее, а главное, много богаче. А главное, не она разлучила его с Антоном. Антон против неё ничего не может иметь. Анна не из того салонного псевдовысшего света, который Антон презирает, а из другого, куда более благородного и самодостаточного, и, может быть, она Антону даже понравится, во всяком случае, она достойна его уважения… Софья ещё ничуть не забылась, но отошла к минувшему. Вняв мольбам и голосу здравого смысла, Анна с дочерьми укатила на зиму в Италию и почти не писала, и слава богу. Страсти на время улеглись. Закрывшись в своей мастерской, Исаак отдохнул. Постарался забыться одиночеством и работой, но нет. Перебрал, перетряхнул, задохнувшись от пыли и слёз, весь свой личный душевный разлад. И бог с ними, со всеми этими женщинами, Антон — вот о чём думалось более всего. Он чище, он правильнее и лучше, и тоска по нему, как огонь очищающий, мучает, но ведёт к истине. Все разлучившие их в прошлом. Софья оставлена. Лика погублена, Антоном брошена и уничтожена, бедная. Новые женщины Исаака Антону безразличны… Антон конечно этой запутанной ситуации с бабами не решит — побрезгует, да и сам чёрт её не разберёт. Но очень помогли бы разумность Антона, его спокойствие и душевное тепло. Пусть это самообман, но, кажется, стоит его увидеть, поговорить с ним, и станет легче. Или же легче станет, если возродить в себе давнишнюю любовь к нему? Или же начать её, старую, сначала, но с теперешним горьким бескорыстием и новой, выстраданной и безгрешной покорностью его разумной воле. Ему это не нужно, конечно, но, в конце концов, любовь тем и должна быть мудра и чиста, что довольствоваться станет только самой собой, не требуя и не ожидая взамен. Вот и приехали. Исаак не узнал давно весной виденных мест. Страх сдавил горло. Синие бездонные сумерки, низкий дом, заваленный снегом. Зашлись собачки. Звякнули стёкла и стукнули двери. Сани остановились. По крыльцу метнулась тень… Ещё несколько минут и всё кончено. Ещё несколько минут и дома. В тепле, духоте, полумраке и тысячах звуков и забот снимать валенки, отряхивать снег, не видя ничего перед собой сквозь черноту и натянутый смех, возиться с вещами, натыкаться на всё и на всех, пока не прозвучит рядом его низкий глуховатый голос. Пока не появится его плечо, пахнущее так чудесно и так знакомо — им, с которым удастся столкнуться и при скорых, нечаянных и неловких объятьях прижаться к его доброму честному сердцу. Всего лишь мгновение. «Как ты доехал?» — он спрашивает: «не замёрз ли? Ну только плакать не вздумай, эх какой…» Так просто. Но могло ли быть сложнее? На минуту Исаак сошёл с ума, прижал, кажется, к губам его руку, тыльной стороной и ладонью, мягкой и гладкой, и пальцы, оступился и чуть не упал, забарахтался и всё-таки пустил слёзы, так что никак невозможно стало поднять лицо. Но тут же припомнилось, что хоть глаза-то ещё прекрасны, и они взлетели, чтобы взглянуть в его. А у него глаза стали ещё светлее, к зеленовато-серому, мягче и добрее, и морщин на лице прибавилось, и терпеливой седины, и белых волосков в бровях. Постарел сильно. Ещё сильнее истаял и никогда не носил бобровых шуб. Похож на сон. И в сердце так больно, так сквозит и режет, что голова кружится. Мечутся под ногами таксы. Те самые, милые, хорошие, нежные, к ним, к полу можно припасть, изображая смех вместо обморока. Те самые «левитановские» глаза, скорбные, тёмные, томные: «Первый ловок и гибок, красив и благороден. Вторая неуклюжа, толста, ленива, лукава и ехидна. Первый любит птиц, вторая — тычет нос в землю. Оба любят плакать от избытка чувств. Понимают, за что их наказывают. Первый влюблён в дворняжку. Вторая — всё ещё невинная девушка. Любят гулять по полю и в лесу, но не иначе как с нами. Драть их приходится почти каждый день: хватают больных за штаны, ссорятся. Спят у меня в комнате». Исаак с очарованной завистью гладил радостно ему подставляемые шёлковые головы и спинки. У этих бы собак одолжить денёчек. Все немногие тысячи отведённых им дней. Ходить за Антоном следом, встречать его гостей и хватать за штаны больных, выпрашивать у него из рук и спать в его комнате. Чудные звери достойны любви Антона куда больше, чем скверные люди и злые мангусты. От Тани Исаак слышал о судьбе безобразничавших иноземцев: пальмовая кошка сгинула давно, а мангуст, потерянный в лесу и через несколько недель новообретённый, был безжалостно отдан в зоопарк и забыт, как и Лика, он теперь имел достаточно времени задуматься над судьбой тех, кто, испытывая к Антону сердечную привязанность, слишком настойчиво добивался его взаимности. Повели в комнаты. В доме уже отужинали и собирались расходиться спать, но их с Таней посадили к столу, к вскоре вновь зашумевшему самовару, к стаканам и блюду с печеньями, ко вновь потёкшей беспредметной беседе о дороге, о погоде. Здесь были Маша, кто-то из родителей, братьев и гостей. Таня взялась было трещать. Милая, заметно постаревшая от Антоновых дел и забот, от полевых работ, от нескончаемого обустройства дома и столь же извечного «Боюсь, ещё и Антон доволен не будет!», не просто отдавшая ему молодость и сердце, но словно никогда их не имевшая, Маша со свойственной ей тактичностью постаралась вовлечь в разговор Исаака. Антон возникал перед заплывшими глазами из тумана, когда Исаак тайком смахивал слёзы и сглатывал вместе с комьями горячий и крепкий чай. Если бы не так больно в груди и не так спешно и смутно, это было бы счастье — Антон, чуть в стороне ото всех, родной и усталый, с прядкой волос, сползшей на лоб, полудремлющий на единственном в комнате кресле в углу, опёршийся локтем на подлокотник и приложивший ладонь к подбородку, иногда мирно поблёскивающий из-за стёклышек и вставляющий смешок или слово, задающее беседе тон. И так у них каждый вечер? Уют, идиллия, заснеженная провинция, его юдоль, его теплынь, его горе и радость, запахи сушеных трав, лекарств и ладана, кошки, мышеловки и мамаша, раскладывающая пасьянсы… Но необходимо ведь было посидеть только с Антоном? Поговорить наедине, послушать, получить оправдание и утешение, в идеале прижавшись к его коленям? Но уж это невозможно по причинам чисто физического свойства. Да и у его колен теперь иные поклонники. Разговор непреднамеренно затих, когда одна из такс, та, что лукава и ехидна, нарочито переваливаясь, прошествовала через комнату прямо к Антону. Все умилённо смотрели на неё, и она, выдерживая роль, не с первой попытки подскочив, поднялась на задние лапки, передние забросив и уперев Антону в колени, уставила на него преданный и жалобный взгляд. Антон неспешно подался к ней, стал ласкать и, подыгрывая ей и потешно подражая простонародью, допрашивать, что у неё болит и как ей лечиться. Все охали и посмеивались, представление, должно быть, было не первым, и устроенным даже не для гостей, а так. Вот уже пора спать. Все зевают, крестятся и расходятся, ворошат в печках угли. Девчонка-работница стелет Исааку, как и прежде, в универсальной проходной комнате с портретом Пушкина, служащей спальней многим гостям и братьям. В эту удивительную ночь тоже придётся делить часы с посторонним, который, впрочем, в честь художественных заслуг согласился устроиться на полу и уступил великому живописцу диванчик. И всё это так, бесконечные снега за порогом, беспробудная тьма за окнами, свист вьюги и уютный цокот когтей по полу, дом, где всё дышит добротой и деспотизмом Антона. Здесь чудесный доктор живёт, лечит, заботится полевыми работами, садом и огородом, устройством школ, больниц и написанием хороших книг. И остаться бы здесь, ведь нет ничего дороже… Но запад погас и лучи догорели. В давнем лете затих последний тревожный шёпот дубов и травы. Да и диван неудобен. От стены дует в бок. Пахнет странно. И Исаак толком не умылся, не переоделся. И всё болит. Не от любви, а от плохого устройства. Как мог он не принять во внимание, что не сможет уснуть нигде, кроме своей мастерской или со всем тщанием и вниманием обустроенной женской рукой спальни. Да и что ему здесь делать? Дни его сочтены и каждый из сочтённых он должен отдать искусству, а не праздности и слабости. Восторг и нежность искупят час, но уснуть так и не удастся и придётся всю ночь промучиться. Промучившись этот недолгий счастливый час и начиная страдать на следующий, Исаак поднялся. По короткому кособокому коридору побрёл, показалось спросонья, так же, как по своей мастерской, печально ища чего-то. Антона? Но ведь он здесь. Всего лишь за дверью. Можно отыскать в темноте жёлтую щёлочку его комнаты и непогашенной лампы. Кабинета с ещё посапывающим камином и похрюкивающими под кроватью таксами, с вздыхающими книжными полками и большими тёмными окнами в заснеженный сад. Тоже не спит. Тоже кряхтит от боли, старается кашлять тише, чтобы никто не услышал. По-прежнему скромен и изящен, в движениях — лёгкость, тишайшая гордость в походке и взгляде, как у чистых и добрых барышень. Можно к нему войти с робким «не помешаю», с нежностью и любовью. Ничего больше не говорить. Наш день отошёл. Беспомощно обнять, дать всего себя его добрым и милым рукам, затихнув, дать прижать себя к сердцу: «Ну что ты? Ну, не тоскуй. Я тебя осмотрю завтра. А ты приезжай почаще. Только пиши вперёд, чтобы мы выслали лошадей за твоими сейфами и несессерами».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.