ID работы: 6386700

Noli me tangere

Слэш
R
Завершён
139
автор
Размер:
210 страниц, 27 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
139 Нравится 61 Отзывы 30 В сборник Скачать

21

Настройки текста
Стоило сесть завтракать, заявился Бунин. Как чует, пёс. Молодой и горячий, издали предупредив о себе пронёсшимся над морем солнечным проблеском, взлетел на крыльцо, ветром ворвался, ожёг холодным блеском пленительных, озёрно-голубых глаз. Смахнул плаща и шляпы капли мороси, весь по-собачьи встряхнулся, пригладил светлые русые волосы, приосанился, снисходительно, тайной любовью улыбнулся, засиял и весь дом наполнил золотистой дымкой летних лугов. Насилу сдерживая животную радость, подал тёплую, чуть дрожащую руку. Ну и хорош же. Что ни говори, порода. Антон машинально, почти невольно окинул его снизу вверх одобрительным, оценивающим и цепким взглядом, каких уже давно не раздавал. Нельзя было не засмотреться на этого красивого зверя. На его стройное, сухое и гибкое, небольшое, ладно скроенное тело. Одет он прилично, всё ему в пору, всё его фигуре идёт, но увы, сказывается недостаток средств, бездомность. Но это его прелести не умаляет. Правильные и приятные черты утончённого лица, не тронутого ни единым годом, хотя щурёнку этому уже под тридцать. Но аристократизм кошачьих повадок, но нежность кожи и бархат заморского персикового загара путешествий, но шёлк пушистых волос, лёгкое дыхание, солёная карамель и чистый звонкий голос, да ещё эти его византийские глаза говорят лишь о юности, как будто вечной, о неубывающем дне, о неувядающем солнечном лете. Холёный, избалованный, роскошный пёс, но это не от того, что за ним ухаживают — некому. Абы кому он не позволит, не подпустит — не по сеньке шапка, а тому, кому позволил бы, кого хотел… Антон любовался им, но не более того. Привечал, как ещё одну собачку — чужую, дорогую, драгоценную, что бегает нему ласкаться, быть может в надежде, что её возьмут совсем, но Антону такого счастья не требуется. Нет, он уж своё отгулял и собирается по-честному жениться. Никто здесь за Буниным не ухаживает. В Ялте феврале некому им любоваться, никто не на гастролях. Впрочем, может и нашлись бы желающие, обожатели и поклонники, если не его литературного таланта, так его самого, но уж очень он ко всем строг и высокомерен. Все у него дураки и плебеи. Слишком много у него гордости, самомнения, самовлюблённости и яростной самозащиты. По праву крови он чтит в себе аристократа, потомственного дворянина, ничего больше не значащий статус носит как корону и превозносит себя, словно бога, сам себе и поэт, и стихотворение, и прелестнейшая из картинок, и оттого каждый шаг, жест и порыв вольно и невольно кладёт грациозностью, свысока, всех зрителей так или иначе презирая. Самому же за собой ухаживать — нет денег и времени. Поэтому он пока слегка небрежен, разнуздан и волен, поэтому и позволяет себе эту шалость — влюблённость в писателя великого, а всё-таки плебея, отродье дворовое, в Чехова. При своём почтении и обожании, Иван считает себя существом более высокого порядка. Да и как творца ставит себя выше. Смешно. Писательский талант у него есть, есть и работоспособность, и веры в себя даже с избытком, это Антон ясно видел: певец роковой страсти и оскудения дворянских усадеб, писатель удивительно тонкой, мучительно тонкой души, большой чуткости и пронзительности, друг милый, создание хрупкое, нежное, зоркое и упрямое, так всю жизнь и промается, не найдя для себя достойного соперника в любви… И так же было ясно, что Иван из тех счастливых, поцелованных ангелами в висок, что горят долго и ярко, но и расцветают медленно. Вернее, он уже цветёт и полыхает, но, делая сравнения — ему тридцать. Антон в свои тридцать уже жизнь прожил и сдался болезни. Уже всё видел, всё познал, запечалился и успокоился, был уже сложившимся и популярным писателем, хозяином своей жизни, главой семьи, опорой громадного дома. А Бунин свои тридцать ещё не пёс, а недопёсок — пышет нерастраченным жаром, здоровьем и голодом, буйством глаз и половодьем чувств. Столь изумительным и полным было его детство, что он с ним ещё не желает расстаться. Слишком много нём ещё юного, детски нетронутого, несформировавшегося. Отчасти это наиграно. Нельзя в такие годы быть наивным юношей. Какая уж тут простота при его-то необъятной гордости, при его ярой уверенности, что он лучше всех всё знает, при его тщании в охране и сбережении себя. Но таинственно и ловко непосредственность и чистота в нём сочетаются с прожжённой злобой, бродяжьей самодостаточностью и независимостью, с которой он в любой момент раскинет крылышки и улетит. Свобода ему дороже всего, вот он и дал себе свободу увлечься, благо здесь его кормят и голубят. Перекати-поле, легкомысленный путешественник без своего угла, за красоту и душевность пускаемый пожить то тут, то там. Вот и в доме Чехова, пока Антон был за границей, Бунин непонятно на каких основаниях чуть не месяц прожил при Маше и мамаше. Как Маша со смехом рассказывала: и на кровати Антона возлежал, и в кабинете его рассиживался, сначала благоговением, а потом как будто так и надо. Когда Антон вернулся, Бунин сконфуженно ретировался гостиницу, но и теперь что ни день пасся и столовался в доме. Оправдание железное: Антон Павлович один скучает, а Бунин из благородства и снисхождения готов состоять учеником возле его коленей. С Иваном и впрямь было веселее и приятнее, чем любым другим собеседником. Он умел смешить, разбирался в литературе и людях, был умён, остроумен, молод и вызывающе красив. Антон хоть и потешался над ним и про себя иначе чем щенком не именовал, но ценил его и забавлялся трогательной игрой. Милый гордый зверёнок, горностайчик, и эта его восторженность, увлекательная, странная роковая страсть… Весьма оскорбительная для его гордости и самомнения, и наверняка он будет жалеть, плеваться, фыркать и сотню раз открестится от этого детского греха потом, когда вырастет и облечётся в величие славы. Дальше шуточек, подтруниваний и пламенных взглядов дело между ними не пойдёт, а всё-таки удивительно. Антону нравилось и это. Радостно было, немного жглось, покалывало кончики пальцев, словно тревожило старый заживший порез в подреберье, секундами будило глубине что-то крепко уснувшее. Было в этом что-то давным-давно оставленное, изжитое, но… Свойственное? Далёкое и близкое. Оставившее след. Воскрешающее жестокую древнюю юность, крики раненых щеглов, звериный вой в ночи и первую любовь. Но ясно и то, что скоро ветер переменится, повеет другим временем, Иван раскинет крылья и улетит, как будто ничего и не было. У него впереди ещё дальние страны и другие берега, моря и поля, тысячи людей, долгая-долгая жизнь и бесконечная дорога. А у Антона только постылая смерть. Только смерть, как будто ничего и не было… Антон искренне обрадовался ему и пригласил присоединиться к завтраку. Самому есть не хотелось, но тем забавнее было наблюдать, как здорово Бунин уплетает яичницу, масло и белый хлеб. Будто и впрямь не завтракал. Но чтоб денег одолжить — ни-ни, и не предлагай, оскорбится! Наверняка у него и без того есть масса возможностей питаться вволю — кроме редких скудных гонораров, имеется несметь полунищей дворянской родни, каждый представитель которой, имея возможность, почтёт за честь выслать талантливому собрату вспомоществование. Но Бунин, видимо, и сам знает, чем прельстителен — ловчую надобно держать лёгком голоде, тогда она легче и задорнее на охоте. Потому он поджар, строен и гибок, как хорошая борзая. Благословлён же кто-то долгой юностью. Такой уж он, как подрастающий мальчишка, вечно голодный, бочка бездонная, аристократ, готовый слопать всё на столе и под столом, и этим мил, и этим напоминает немного, хотя ничего между ними общего быть не может… За кофе переместились на веранду над мокрым садом. Дождь утих, стало теплее и светлее, с седых небес проглянуло солнце, сделав Бунина ещё очаровательнее. Потёк и быстро разгорелся разговор, со стороны Ивана ещё бы немного и взахлёб. Будто задорным лаем, но при том, конечно, не теряя достоинства, он весело и ехидно перебирал всевозможные новости и здешние, и московские, знакомых, рецензии, обывательские мнения и какие глупости пишут в газетах в колонке объявлений. Антон поддакивал ему, постепенно лишаясь своей всегдашней грусти, посмеивался всё искреннее и тоже вставлял остроумные замечания, с каждым словом и сам раззадориваясь, входя во вкус весёлой болтовни и будто просыпаясь, припоминая, каким ловким, приметливым и жестоким насмешником был когда-то. Игра была проста, Антон видел себя насквозь и всё-таки поддавался, увлекался, блестел глазами и улыбкой и вот уже забывал о трудном кашле, о собственной немощи, физической скованности и усталости. Тяжёлого камня на душе как ни бывало, и Антон, сам этим забавляясь, чувствовал себя словно в прежние годы, молодым и дерзким, старающимся произвести впечатление на приглянувшуюся барышню, тоже неглупенькую и прехорошенькую коварную кошку — что-то вроде той острой на язык Наташеву, бойкой стервы, что состояла у него в друзьях-любовницах в студенческие годы. Где-то она теперь? Кажется, много лет назад неудачно вышла замуж и перед тем, как окончательно пропасть, писала Антону письма просьбами и жалобами, где между строк, уже без прежнего задора, кое-как прятала оставшуюся навсегда любовь к нему. Отрадно и лестно было видеть, как Иван то и дело прыскает со смеху, красиво румянится и охает, смахивая с ангельски-голубого взгляда счастливые слёзы. Антон ловил себя на невинном желании ещё больше его рассмешить, заставить хохотать, прятать лицо в коленях и чуть не ногами топотать. Спровоцировать и тем самым притянуть себе, заласкать, покорить… Забывая себя одёргивать, Антон уж рисовался перед ним, невольно доводя себя до бессилия, до дрожи в руках и головной боли, расточал остроумие, поймав его на каком-нибудь слове, выдумывал хитрую шутку, выводил целый уморительный рассказ, который былые годы заставил бы смеяться читателей захудалой развлекательной газетёнки. Так вместе они принялись на ходу выдумывать историйку о захудалом чиновнике-деспоте, о курсистке, вытряхивающей из чайника заварку в окно поезда… Бунин умолял записать, да куда уж там. Да, когда-то Антон был мастер смешить, разыгрывать в лицах, пародировать. Сейчас нет сил, не хватит жизнестойкости, но ради этих его византийских глаз. Смарагда и верескледа, медуницы неясной и вечной горести, сбившегося дыхания, тончайшего и нежнейшего запаха, похожего на что-то кондитерское, но живое, природное, бегущее. Солёная карамель, степные антоновские яблоки, мёд и лакрица. Можно легко уловить в случайном приближении, прикосновении, даруемом в награду. Но полноте, какая карамель, неужели что-то ещё зовёт? Нет, конечно нет, пора по-честному жениться… Но чем веселее обстановка, тем больше суматохи и касаний. Сам себя раздразнив и чего-то придумав, Иван сам, возможно, небезосновательно, но… Зачем? Рискует! Чутким сердцем угадывает. Ты влёк меня, Господи, и я увлечён — так и льнёт, словно пёс, подныривает под руку, изъявляя свою признательность, тыкается лбом в плечо, если нужно что-нибудь передать, если нужно разойтись при дверях, склониться, снять с рукава несуществующую соринку, заглянуть в глаза сквозь полумглу, вскинув лучистые ресницы. Plus quam perfectum. Страшно, вернее, смешно подумать, какую ценность составляют эти нежности на взгляд самого Бунина или его поклонников. А ведь они есть, любящие его и отвергнутые, прекрасные, талантливые и хрупкие. Как много отдали бы эти поклонники, как бы они старались, изворачивались и, не умея смешить, тратили бы деньги, силы, кровь, всю жизнь и весь неимоверный труд свой и искусство, чтобы заслужить, вымолить и вырвать хоть одну его детскую улыбку, хоть малейшее свидетельство его доброты. Если бы Антон не знал, что эти поклонники есть, то не думал бы. И сам бы, наверное, не ценил Бунина столь высоко — если бы сам не видел… Видел. «Очаровательные глазки, очаровали вы меня…» И написать бы о чём-то подобном хорошую трудную повесть, и так и назвать. Да видно, не в этот раз. Самому Антону ничего не нужно. А если и могло бы быть нужно, не будет. Но здесь и звенит тонкость драмы. Не «собака на сене», но недоступность мудрого, вечная горесть, «на пустое сердце лёд не кладут» и мир праху безалаберному, но талантливому и милейшему из художников. Почему бы не подыграть? Да-с, водевиль. Этого породистого щенка Антон завлекает просто так, за здорово живёшь, лишь со скуки разжигает его самолюбие, готовную страсть, надежды и мечты. А о чём тут можно мечтать? О том, что между ними особенная связь? Что друзьями пребудут и в вечности? Что ни с кем из писателей у Бунина не будет такого понимания, взаимопроникновения и нежности? А может и о большем. Это нынче не редкость… Во всяком случае, насмеявшись и от метко брошенного слова задумавшись и загрустив, Иван смотрит на него так ласково, открыто и глубоко. Не то чтоб влюблён, но увлечён, конечно. Не так, как женщиной, а человеческой сутью, с которой, вне зависимости от внешних обстоятельств и признаков пола и происхождения, хотелось бы жить душа в душу, уста к устам. Его молодое сердце уж точно окажется всем этим задето. Несмотря на его непомерную самовлюблённость и гордость, искренность выльется из корысти. Искренности, своей доверчивости, этой беззащитной распахнутости он потом не простит, ни себе, ни Антону. Ведь на поверхности что? Величие славы Чехова, книги, рассказы, статьи в газетах, знаменитые люди. Дальше — весенняя Ялта. Роскошная дача, изящная веранда, плетёные кресла, изумительный кофе, бродящий по саду ручной журавль и туманное море. Но главное — человеческая благость Чехова, его нежная мудрость, тепло и красота души, неповторимая песня. Куда более красивая и трогательная, чем все те, какие Бунин способен спеть и напророчить. Этого — не простит, не забудет. О чём тут печалиться. Что пора жениться? Умирать, уходить, оставлять милых птиц? Отвечая на его сокровенный взгляд тихим вздохом, Чехов всё же печалился. Всем хорошим людям суждено. Хорош ли Бунин, неизвестно, но он, слагая в сердце свои обиды, заставит страдать иных. И Антона бы заставил. Должен был заставить, да только дело у него не задалось фатально и мучается сам. И за это отплатит и уже отплатил другим. Милым и нежным, нежным, несокрушимым и великодушным созданиям. Вдруг резко, до крови закашлявшись и мгновенно почувствовав, как ужасно устал от этой глупой возни, Антон отпросился отдохнуть. Бунин раздосадовано фыркнул, но вскоре занялся любезной игрой в карты с вышедшей гостю, обожающей его Евгенией Яковлевной. Антон прилёг на узкую белую кровать в своей комнате, ощущая боль в груди и который раз ругая себя, что поддался на провокацию… Тревожный сладкий сон налетел, но, едва коснувшись глаз, отступил. Вязкие и ленивые мысли, воспоминания и образы медленно заструились в сознании. Бунин Иван Алексеевич. А Маша, пожалуй, им увлечена. А он, стервец, этим пользуется, морочит ей голову, при том скромно умалчивая, что у него в Одессе брошенная жена с младенцем… Но что ж, ему всё позволено. «На глазки синие, прелестные нисходит сумеречный хмель, качайте, ангелы небесные, всё тише, тише колыбель…» Тут же припоминались суета и праздник прошлой весны. Сил и жизни тогда было вдвое больше. Апрель был в Ялте, всего несколько дней, быть может, неделя. Начало любви с Ольгой, трепетное счастье, сезон. Так сошлось, что в Ялту наехало пруд пруди высокого московского общества. Сразу несколько театральных и оперных трупп на гастроли, отдыхающие, модники, лучшие люди России: певцы, музыканты, актёры, поэты и журналисты. Дорогие гостиницы оказались набиты до отказа, нарядные набережные — запружены людьми. Быстро эта пёстрая волна нахлынула и скоро откатилась, но тогда стояли дни ярчайшие и теплейшие и все сады в цвету. Был и Бунин — уже прочно состоял при Антоне фаворитом, ревниво отгоняя от него прочих почитателей. Но тогда, среди сутолоки, ещё не верилось, что он здесь ради Антона, а не ради шумихи. Тогда он был лишь одним из гостей-начинающих литераторов и охотников до блеска. Далеко было до предположения, что когда-нибудь он станет у Чехова жить и скрашивать его одиночество, что они так сблизятся. Совсем ещё новая, свежая и ослепительная дача Чехова была полна гостями. Он сам, как признанный гений, считался центром притяжения. Театральные труппы ставили его пьесы, актёры шли к нему на поклонение, хвалили, просили, чествовали, а он, наслаждаясь и мучаясь засильем народа, мечтал провести хоть минутку с Ольгой наедине, но и она была занята. Каждый вечер на веранде собиралась большая компания. Среди плотного гомона, дыма, белых, розовых и нежных облаков миндаля и вишни смеялись, громко обсуждали, спорили, пили конечно. Доходило и до потасовок и споров, но всё радостно, дружно. Молодые писатели не давали Чехову прохода и приятно было, словно среди детей, загадывать, кто из них станет великим, как сложатся их разноцветные судьбы. Какой-то огромный, словно молодой медведь, дикий и убийственно-грациозный парень — восходящая звезда московских сцен, артистичный и безумно талантливый, пел, взрыкивая зверем, что-то своё, оперно-крестьянское. Не выпуская папиросы из зубов, ему аккомпанировал столь же пугающе огромный и талантливый молодой композитор. Рояль не годился для простонародного романса. Пианист швырялся большущими и изящными лапами по клавишам, импровизировал, но как хорошо! Не столько песне и такту, сколько внушающему трепет, грозному и умелому басу своего собрата. Играя, композитор не отрывал горящего взгляда от лица своего друга, будто по его движениям угадывая следующий звук. Музыка так гармонично подстраивалась под каждый разудалый, хвастающий мощью перелив голоса, что волшебное это было зрелище — двое великолепных, здоровых бархатных хищников, сплетались воедино: «Очаровательные глазки, очаровали вы меня, в вас столько неги, столько ласки, в вас столько страсти и огня…» У Антона даже в горле чесалось, насколько это было здорово, хоть всё это пародия, шутки ради. Но не жалко, ей-богу, а даже радостно было оставить весь свой мир с его цветами и дорогами — им. И не была бы их игра столь идеальна, ласкова и страстна, если бы в неё не врывалась огненная нега и боль измены. Молодой композитор, прекрасный и нервный, но смирный и мягкий сердцем, стоило отойти от рояля и закурить новую, жадно искал кого-то тоскующим взглядом тёмных разбойничьих глаз. Кого? Бунина. Найдя, спешил к нему сквозь людей, пока от снова не требовали игры и тостов. Иван же, хоть и косился в ответ, но от композитора пугливо отбрыкивался и раздражённо отнекивался, закидывал гордую лёгкую голову и нарочно держался поближе к Чехову, словно напоказ, громко говорил только с ним, занимал и смешил. «С каким восторгом я встречаю твои прелестные глаза! Но что-то в них я замечаю, они не смотрят на меня…» Многое можно было прочесть между строк. Чем у них началось и чем кончится, бог ведает, но Антон видел и понимающе посмеивался. Про себя жалел прекрасного пианиста: хорош, безусловно, великолепен, но не помогут тут ни талант, ни величие. Не по сеньке шапка. Когда их познакомили, Чехов со всей искренностью и добротой пожал его большую руку, и уж потом сконфуженно вспомнил, что они знакомы. Что композитор, любимец Чайковского, загадка, гений и магнит, уже вполне знаменит и что пару лет назад, в Москве, тоже на каком-то вечере, преподнёс в знак почтения печатный экземпляр одного из своих дивных произведений дарственной подписью: «Дорогому и глубокоуважаемому Антону Павловичу…» и там было что-то ещё, славное и любезное, трепетно соотносящее музыку с одним старым рассказом Чехова. В общем, молодец, золото, чудесный ребёнок. Грустно и смешно, что он увлечён Буниным, а Бунин его ни в грош не ставит. Жаль было заставлять композитора тосковать, ревновать и злиться, хотя, едва ли он злится и хоть единой завистливой мыслью покушается на того, кого почитает почти как бога (учитывая, что выше бога или вровень с ним он ставит своих собратьев по музыке). Но тоскует, огорчается, оттого и курит, оттого и эти порывы, и эта пронзительная игра. Если бы Антон мог, если бы это от него зависело, он благословил бы на муку, отдал бы свою маленькую радость, своё скромное утешение, чтобы доставить прекрасному пианисту радость большую, счастье, короткое или долгое, неважно, но ведь Бунин Иван Алексеевич — счастье из таких, которые не забываются. Почти как ангел божий — есть с огромными крылами, а он без крыл, хоть и жестокий, смарагд, вересклед, солёная карамель, цветы монастырских лугов и кто его не знает до конца, тот и представить не может, на какую нежность способна его душа. Эту бы нежность — да на благое дело… Краем глаза Чехов видел, что позже они всё-таки до чего-то договорились и ушли вдвоём, и рад был, хоть и догадывался, что ничем хорошим для композитора это не кончится. Хотя, разбитое сердце, тяжёлый след — разве это плохо? Сердце смиренное, не дай бог, чтобы жизнь твоя показалась тебе лёгкой. Больно и грустно, но зато сколько плодороднейшей почвы для творчества, сколько возвышенности, необыкновенности, красоты и одухотворённости, долгих лет, холодных зим, горящих звёзд на гробовом бархате. Иван же раскинет крылья и улетит — только его и видели. У него своя тоска. Мало он сделал, но и этого сверх меры — поступился гордостью и неприкасаемостью, был ласков, снизошёл, в сумерки, в деревья, в тьму ласковой южной ночи, по бурой пене суглинка, по тропинке, сплошь устеленной белыми лепестками, словно спавший подвенечный убор — жизнь за мгновение любви, и прекрасный композитор невесомо держал руку на его грациозном плече. От алтаря, из-под венца, видна дорога в два конца. Божьи детки-ангелочки роняют из пухлых ручек райское зеркало, оно бьётся о крымские камни и осколок безболезненно проникает в чёрный хрусталь долгих восточных глаз, чтобы навсегда исказить и возвысить простую, в общем-то, картину. Потом, под утро, Антон, бродя по дому и наводя порядок, нашёл Бунина, свернувшегося в кресле на веранде — растрёпанного, помятого, пьяного, преступно красивого и, пока не проснулся, счастливого и невинного. Нагулялся, вернулся, пёс. Чехов желал композитору только добра, и всё же собственническое чувство проурчало с удовольствием: «мой». Не смог отказать себе в удовольствии убедиться во владении чужим сокровищем — кончиками пальцев смахнул с его лба светлые прядки, открыл точёные брови и погладил щёку, и «будь я лет на двадцать моложе…» Впрочем, разве дело в годах? Будь я здоров и будь я дурак дураком, как был бы я счастлив и как страдал бы. Сколько отдал бы… Столько же, сколько и прекрасный композитор отдал бы за его детскую улыбку, за доброту, за снятую с рукава воображаемую соринку — опущусь на дно морское, поднимусь за облака и всё отдам тебе земное, лишь только ты люби меня… Но нет, не в этот раз. Прелестный ангел, Бог с тобою. Да и на пустое сердце лёд не кладут. Да и Чехов своё отгулял, у него своя тоска. А прекрасному композитору пожалуй непросто будет этого Ивана Алексеевича забыть. Невыполнимо. Навек разлучатся лишь по могилам, но друзьями пребудут и в вечности. Ох и снятся же глупости по утрам.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.