***
Меня называли блядским исчадием ада. Огнём. Языками пламени я вился вокруг запястий людей, которые были против меня, языками пламени я ласково касался их лиц, гладя по щекам.. Кожа шла волдырями, чернела, отслаивалась, глаза лопались в одно мгновение, и. В воздухе витал сладковато-приторный запах стремительно обугливавшегося мяса. Я бы сказал, гнилостный. Я бы сказал, отвратительный. Я бы сказал, что от этого он не переставал мне нравиться, но они выдрали мне язык ещё во младенчестве, поэтому говорить я не мог. Потому что моя речь — жалкие попытки выдавить из себя хоть что-то, но выжженные болью голосовые связки отказывались мне повиноваться тогда, сейчас и в будущем. Не это ли — жалкая мечта художника из разряда тех сумасшедших футуристов, которым смерть да тошнотворную скотобойню подавай? Идеальный вариант для подражания, не так ли? Вечно молчаливый, бледный мальчишка с хрупкими косточками и выпирающими ключицами. Идеальный мальчик, безусловно. Опора своих родителей, первый красавец школы, лучший ученик класса.. Не я. Я был ошибкой безупречной семьи, видимо (я был сломан ещё до рождения, как заводная игрушка без заводного, опять-таки, ключа). Возможно, я — бракованный, верно? Теория вероятностей, господа, позволила Вселенной выкинуть финт ушами, и. Я появился на свет уродом. Все мы появляемся на свет такими — скукоженными, заходящимися в криках, захлебывающимися в них, потому что мы не просили нас рожать. Мы не хотели рождаться. Горько и больно — как в тот день, когда отец впервые хлестко ударил меня по лицу, рассекая нежную кожу на скуле, и я на подкосившихся ногах рухнул на чистейший паркет, какой видел когда-либо, зажмурившись. Я даже плакать не мог, черт возьми — меня лишь крупно трясло, как в припадке, потому что я впервые понял, что мои родители не хотели такого ребёнка, как я. Точнее, если до тошнотворности правильным быть — они хотели не такого ребёнка, как я, потому что я вывернутой наизнанку оболочкой полноценного человека всегда был, не более. С самого детства я был блядским идолом для самого себя и изгоем — для родителей. Я слой за слоем разрисовывал умело души людей вокруг своим благополучным «я — чёртово произведение искусства», потому что меня заставляли быть таким. Первым во всём — в учёбе, в общении, в отношениях с девушками, даже внешне я должен был быть идеален до блеска, до рези в глазах, но это был уже не я. Я постепенно перестал быть Джерардом Артуром Уэем — теперь меня называли не иначе, как Джерард-мать-твою-. Джерард-мать-твою-идиот. Джерард-мать-твою-ублюдок. Джерард-мать-твою-позор семьи. А потом — кромешная тьма в глазах. И подвал, в котором меня запирали беспрестанно в качестве.. наказания? Мне говорили думать над своим поведением, над своим мировоззрением, над своими жизненными убеждениями, но я думал лишь над тем, как вытащу кишки из всех, кто меня ненавидит, когда-нибудь, а потом — дуло пистолета в рот и прощальная приторная улыбка, но улыбаться я никогда не умел, наверное, только скалиться, поэтому — прощальный оскал. Они хотели сделать из меня скульптуру времен античности (такую же скульптуру, как и они сами, как и все, кто окружал меня, как и земной шар, галактики, ведь всё, что я видел рядом с собой, было лишь плодами моего больного воображения, ведь всё, что меня окружало, было выточено из мрамора, и лишь я один выделялся на фоне всего этого вежливого***
Моё зеркальное отражение дробилось на тысячи осколков. Мерзкая, склизкая масса в глотке никак не хотела выходить наружу — так и стояла комом, не давая возможности даже нормально вдохнуть. Я выглядел.. опустошенным. Болезненным. Выглядел чужим — дистрофик в зеркале категорически отказывался воспринимать осунувшееся личико и тёмные круги под глазами, как часть собственного нерушимого «я», но подносил к тыльной стороне ладони нож, чтобы на полупрозрачной коже медленно проступали капельки крови, чтобы почувствовать себя живым. Но не удавалось — вскрыть вены можно было всегда, изрезать руку вдоль и поперёк — тоже, но из-под моей кожи небольшими порциями вытекали желчь и гной, вытекала рвота, а я в этом доме боялся даже блевать, поэтому приходилось ломать себе ментально кисти рук всякий раз, когда к горлу подкатывала тошнота, но это не помогало. Я обещал себе наказание за неправильность — и боялся даже провести лезвием по руке не потому, что боялся боли, а потому, что боялся гнева собственных родителей. Ведь они не были виноваты в том, что я такой, ведь они хотели нормального сына, опору и гордость семьи, а я был монстром, недостойным существования, я должен был подохнуть ещё в утробе, родиться смертельно больным или мертвым, но я — существовал, и это было самым отвратительным из всего, что я делал, помимо того, что отравлял воздух в безупречном коттедже своим раскалённым дыханием. Абсурд, но — маленький пухлый мальчик подрос и превратился в болезненно-худого патлатого подростка с искусанными ярко-алыми губами и отдающими кроваво-красным закатом белками глаз, потому что, черт возьми, иначе быть не могло, потому что наши судьбы заранее предрешены, и мне оставалось лишь нажать на курок, чтобы распластаться на полу, чтобы мои мозги со стены соскребали, но — вот незадача! — в моих дрожащих руках не было пистолета. Я выдыхал пары ртути вместо углекислого газа и вдыхал хлороводород, давясь такой ненужной желчью (я сдирал кожу на лице, расшибал в кровь костяшки пястий, но). Но это не значило, что я не мог сопротивляться. Я мог! Но — не им. Потому что единственным, кого я боялся, был мой***
... Я чувствовал, как рот медленно наполняется кровью — склизкой, отвратительной, и. Запрокидывал голову, чтобы жидкий металл затекал в легкие, чтобы кашлять им, чтобы давиться такими упоительными стонами боли, биться в агонии адской, а потом, за секунду до того, как смерть констатируют, харкнуть в слащаво-участливые лица врачей едкой кислотой, потому что, — Иисусе, блять, не пытайтесь меня спасать, ждите просто, это единственное, чем вы можете помочь мне сейчас! — но я даже не мог себе сам помочь никогда, чего уж говорить о других? Я воспринимал всё, что происходило со мной, отстраненно-безразлично. Моя вода — не иначе, чем склизкая желчь, мой воздух — хлороводород, а медленно проявляющийся отпечаток ладони на моей щеке — не более, чем ночной кошмар; они лишь пытались научить меня быть сильным, они лишь пытались вырастить из меня хорошего человека, и. Представляете, я свято верил во всё это. Абсурд, но мне даже блевать было нечем — я опять не ел ничего, да мне и не давали — думали, что могут проучить меня так, но, тем не менее, им это не удавалось никогда, потому что я питался теперь исключительно их ненавистью. Они истекали серной кислотой (какие сантименты!), когда видели мои истерзанные пястьица, они плевали в меня кипящей слюной, оставляя на обескровленном личике уродливые ожоги, они каждый мой вдох и выдох контролировали, а я, в свою очередь, помнил каждое ругательство, извергающееся из их уст, потому что каждая из их пропитанных ядом фраз по умолчанию была адресована мне.