***
Может быть, я и был бы жив, если бы не серная кислота в моей крови, которая ядовитыми лучами солнца растворяла свисающую с моих ободранных коленей клочьями кожу, шипела и пенилась внутри, заставляя сжимать простыню в кулаках по ночам в немыслимом экстазе, пока хотелось не дышать, не думать, не двигаться, не жить — может быть, я и был бы типичным мальчиком-работягой, стабильно приходящим домой с цветами для белозубой Мэри, отменно делающей минет, голубоглазой Кэтлин, стонущей так, что скулы сводит, худой донельзя Оливии, желающей попробовать всё и во всех позах, но, видимо, матушка-судьба в капроновых колготочках и с красной помадой на губах решила распорядиться моей никчёмной жизнью совсем не так, как ожидалось, и я оказался продажной шлюхой. Иронично, но я никогда не верил в то, что каждому из нас предназначено что-то. Я не хотел верить, черт побери, в то, что тому мальчику, жившему на соседней от меня улице несколько лет назад, было предназначено умереть в возрасте одиннадцати лет от астмы, что девочка, мечтавшая стать великой художницей, по велению Вселенной подвергнулась неоднократным физическим контактам с собственным отцом, что женщина, работавшая учительницей в школе, где я учился, и отдававшая всю себя жестоким и безрассудным подросткам, изначально должна была быть убита сожителем, а её малолетние дети — остаться без матери, что я должен был всем ротик подставлять ради того, чтобы хотя бы пожрать себе купить можно было что-то, и, черт побери, если всё это на самом деле устраивала гребаная судьба, изнемогая от скуки, то — знаете — нахуй её. Всё, что ни делается, всё к лучшему, говорили они. Всё, что нас не убивает, делает нас сильнее, говорили они. На небесах все зачтется, говорили они. Я плевал желчью в их надменные лица, заплывшие жиром, и молился тому, кто смотрел на нас с ухмылкой с небес, чтобы они все сгорели заживо. Чтоб волосы горели, фейерверками, искрами, чтоб глаза лопались к чертям, кровь кипела, бурлила в их жилах, вытекала через уши, нос, рот, обуглившиеся отверстия, чтоб они перестали существовать, но мечты редко сбываются. И если бы мне кто-то шептал на ушко, что делать, я бы размозжил их черепа друг об друга, с извращенным, запредельным удовольствием наблюдая, как они в агонии бьются, как орут истошно, как блюют кровью вперемешку с завтраком, съеденным совсем недавно, но оставалось сейчас лишь покорно терпеть.***
«Сколько нужно дышать, если ты умираешь?».
Мне катастрофически не хватало воздуха, ведь каждый из них был моим удушьем, ведь каждый из них был моей ошибкой, но они ошибались ещё больше, когда дрожащими руками отсчитывали бабки, пока я сидел на полу, поджав под себя ноги и безучастно изучая стену напротив. Перед глазами всё плыло, вращалось и я просто был безвольной марионеточкой в руках сучки-судьбы, и, видимо, она решила отрабатывать все свои излюбленные пытки именно на мне. Изломанный, с блядски накрашенными губками и безвкусно подведенными глазами, в рваных капроновых чулочках и с дамскими сигаретками, я был человеком. Оставался личностью, хоть и художник, видимо, решил стереть неугодное пятно, закрасив его другими, и я исчезал в этом скопе пятен, терялся, словно в звёздной ночи Ван Гога, но продолжал отчаянно бороться за.. Право зашивать раны наживую — увольте, Боже милостивый, где мои манеры? В таком случае, право, блять, ухмыляться им в лицо, показывая — вот, смотрите, это я, я живой, мать вашу, вы не надломили меня окончательно, вы не уничтожили меня, погодите — повремените с сожжением хладного трупа, ведь я все ещё мыслю, а следовательно, существую. Я надену ради вас шутовской наряд, и буду улыбаться настолько широко, насколько вы захотите, ведь вы хотите видеть куклу — так я буду ею, только не смейте считать, что сумели стереть меня с холста, потому что я — въевшееся пятно, и если дефекты надо уничтожать, не жалея, то я слишком очаровательный — в ваших глазах — дефект, чтобы пытаться меня вывести. Абсурдные высказывания. Абсурдная жизнь. И я — целиком и полностью — лишь один из актеров погорелого театра, лишь один из участников этого нелепого фарса, а роль, отведенная мне, воодушевляет вас до дрожи, верно? Потому что ваш удел — любить причинять боль, и вы, наверное, думаете, что мой — любить эту боль, но я лишь плату за эту боль принимаю, а с вашей стороны весьма наивно считать, что мне нравится чувствовать себя униженной блядью. И, знаете ли, пытаться убедить себя в том, что вы действительно можете доставить мне удовольствие своими садистскими наклонностями — пиздецки странно, потому что не все, что существует в вашем воображении, можно спроецировать на реальную жизнь, и милые слащавые мальчики в чулочках, кайфующие от грубости, потных ладоней и рвотных рефлексов живы, как бы вас это ни огорчало, только в ваших фантазиях, ведь на самом-то деле... Все куда прозаичнее.***
Если бы меня попросили описать этого мальчика одним словом, я бы сказал — растерянный. Он действительно выглядел таким — выгодно отличавшимся от несметного количества моих клиентов, выгодно выделявшимся из серой массы, и — вроде бы — пытался держаться уверенно, мол, мне ничего не стоит сломать тебе жизнь в сотый раз, но я знал, что всё это — не более, чем нелепая игра на выживание. Кто покажет хоть одну эмоцию противнику — сдохнет сразу же. Интересно будет выявить победителя, правда, Фрэнки-и? На старт, внимание, марш! И, кажется, самой сложной задачей было опуститься на разъебанные коленочки, потому что, как только я сделал это, все внутренности взорвались ослепительной вспышкой боли. Пустой желудок свело спазмом, и я, стараясь не промолвить ни слова, лишь неуверенно оскалился, дёргая молнию на джинсах паренька и чувствуя, как он вздрогнул. Меня трясло ещё сильнее — даже не от отвращения, а от холода, хотя ещё пару минут назад было до жути жарко. Фрэнк легко коснулся пальцами моих волос, зарываясь в них, и на секунду мне стало тошно от происходящего — черт побери, он действительно думал, что я благодарно улыбнусь сейчас, или подумаю что-то в духе, мол, какой хороший мальчик, пытается сделать мне приятно, или.. На что он надеялся? Я, скривившись, приспустил резинку его боксеров, буквально на секунду прикрывая глаза и делая глубокий вдох (спокойно, спокойно, спокойно, всё будет в порядке, не первый раз у тебя такое), но именно сейчас я был опустошен настолько, что хотелось вновь разрыдаться и плюнуть на всё — пусть этот слащавый придурок с выбритыми висками валит к чертям вместе со своими деньгами, пусть делает, что хочет, только, Господи, оставьте наконец меня в покое, дайте мне спокойно дышать воздухом, а не ядовитыми парами ртути, умоляю, дайте мне просто жить. Фрэнки рвано выдохнул, запрокидывая голову, и я, не сдержавшись, криво усмехнулся — неужели его действительно торкает от одного прикосновения? Меня бесил каждый клиент, без исключения — хватает ведь у них надуманной «доброты», чтобы пытаться «доставить удовольствие» и шлюшкам, которым они деньги платят (но, видимо, не хватает на то, чтобы не покупать чужое тело, не пользоваться им, как, блять, дыркой для спуска спермы), и поэтому каждая, каждая из их особенностей и повадок неимоверно выводила меня — неужели можно быть настолько отвратительными, неужели можно вызывать настолько сильную неприязнь у человека, Господь милостивый, да как они это делают, черт побери? Сейчас же.. Сейчас я больше ощущал безграничную усталость и желание заставить этого уебка кончить поскорее, чтобы освободить себя от его присутствия, чем отвращение, и это пугало. Виски сдавило железным обручем, когда я привычно обхватил губами головку члена парня, безразлично прикрывая глаза и пытаясь забыться. Не получалось — тянущая боль в затылке и подступающие рвотные позывы мешали даже на секунду отстраниться от происходящего, хотя.. раньше ведь получалось? Я постепенно начинал все сильнее и сильнее жалеть о том, что не напился вдрызг — так хотя бы легче было бы, честное слово, почему я никогда не просчитывал всё заранее, черт побери, так ещё и в ушах гулко отдавались сдавленные стоны Фрэнка, плотно сжавшего челюсти и тяжело дышащего. Каждый раз, когда я менял темп, придурок резко выдыхал, и мне казалось, что эти его вздохи церковным колоколом раздавались на весь туалет, заставляя меня чувствовать себя ещё хуевее, чем прежде (мною даже его стоны обостренно воспринимались, да настолько, что голова болеть начинала, а в висках бешено стучала кровь). Я не знал, что со мной происходило — это не было похоже на моё обычное состояние во время.. работы, да и отстраниться никак не получалось, а Фрэнк продолжал дергать непроизвольно меня за волосы, прижимая лицом к паху, и, сука, настолько мне опротивела эта привычная горьковатая обречённость, отчетливо отдающая привкусом желчи и спермы, что хотелось просто сдохнуть прямо здесь, на грязном полу, с членом парня, которого я видел впервые, во рту, ведь продажные бляди другой смерти и не заслуживают, верно? И вновь его неразборчивый шёпот монохромом сквозь цветные помехи, вновь блядская ненависть, да такая, что руки трястись стали, и вновь — в глазах потемнело, и я просто чуть не упал на кафель в полуобморочном состоянии, наплевав на все нормы этики (Боже милостивый, это твоя работа, держи себя в руках!). Меня кренило в сторону, когда я, игнорируя усилившиеся, но ещё не до критической степени, рвотные позывы (обслуживающая машина должна работать исправно, а иначе её просто сдадут в металлолом, не жалея), почти полностью вобрал внутрь себя член Фрэнка, чувствуя, как нос начинает предательски щипать, а к глазам подступают слезы (от тошноты, видимо). Парню было откровенно наплевать — он, не сдерживаясь уже, глухо стонал, зарывшись пальцами в пряди моих сальных волос на затылке и широко распахнув глаза, кажется, и, блять, мне было очень больно видеть это, больно осознавать, что мое отвращение прямопропорционально чьему-то, как бы абсурдно это ни звучало, удовольствию, а мои страдания кого-то возбуждали — не это ли смысл жизни большинства из них? Их всех, всех объединяло это, им всем дано было только одно — гребаная похоть, животные инстинкты, не более, а я очутился в этом мире, видимо, совершенно случайно, потому как для меня секс плотно ассоциировался с болью. Он нарочито, наверное, медленно подался вперёд бедрами, заставляя меня вновь подавиться, и. Мне действительно казалось, что я сейчас умру, черт побери, потому что в глазах неумолимо темнело, и я с хлюпаньем выпустил член этого уебка изо рта, широко улыбнувшись и с открытыми глазами повалившись на заблеванный мною же пол, чувствуя себя, по меньшей мере, обесчещенным богом войны, потому что — представляете, ублюдки, моя мечта сбылась, я подыхаю, представляете, и единственное, о чём я успел подумать, прежде чем меня стошнило прямо в лежачем положении, о том, что мой «клиент» так и не кончил. Он растерянно смотрел на меня, прижимая руки ко рту, и мне так смешно было, так смешно — пусть, пусть думает, что я сейчас прямо перед ним перестану дышать, пусть, ведь так даже интереснее — не только мне ощущать эту безысходность перманентную, отвращение липкое к себе каждодневное, но ведь зато появился шанс стать святым: нас канонизировали в какой-то религии — тех, кто плакал алыми слезами. Я блевал прямо на собственный живот, сумев чуть приподняться на локтях из последних сил, чтобы не захлебнуться собственной рвотой, и меня лихорадило неистово, так, что, кажется, Иисусу на кресте настолько плохо не было, ведь я тут тоже платил не за свои грехи, как и он, но его возвели в ранг Бога, а меня – в ранг продажной шлюхи. Сознание медленно угасало, как свеча в храме, а плечи тряслись в беззвучных рыданиях, и последним, что я успел увидеть, прежде чем глаза окончательно заволокло пеленой, было то, что Фрэнки, бросив испуганный взгляд на меня, притворил за собой дверь в сортир с обратной стороны.