***
Спорим, что ржавчина в моей крови — от гвоздей, которыми меня, подобно Иисусу, приколачивали к блядскому кресту, поглаживая ласково по головке — мол, подожди, мальчик, скоро всё это закончится, веришь? Нестройный хор чужих голосов позади вторил — ты вытерпишь, будь сильным, ведь ты — наше спасение, ты не должен позорно сдохнуть, жалким скулежом прося о пощаде, и
я гордо вздергивал подбородок, а кровь из рассеченных бровей заливала мне лицо, и — мне солнца не было видно, зато я мог различать их искаженные в гримасах удовольствия лица, когда гвозди пробивали мои ладони насквозь, а острые лопатки со шрамами от отрубленных крыльев терлись о дерево креста, и я продолжал ерзать, кожу до мяса сдирая, но
кого, если уж начистоту, волновало то, насколько я истощен и сколько физических повреждений мне нанесено?
Я улыбался им сквозь слезы, так и не сумев действительно заплакать — всё это оказалось фикцией, галлюцинациями, а реален был лишь тусклый свет ламп в клубном туалете
и моё неумолимо угасающее сознание.
***
Если уж честно признаться, то самокопание было вершиной моего искусства жить – я, морально мертвое, сломанное, кровоточащее целиком и полностью существо, всё ещё тускло улыбался, пытаясь найти в себе хоть что-то, помимо боли и – страдал, царапая стену обломками почерневших ногтей, и – захлебывался чистейшим воздухом, почти
не слыша, как из прокуренных лёгких непрерывно вырывается хриплый кашель.
И ведь, знаете, я всё ещё оставался не более, чем искалеченным, исхудавшим телом – даже не человеком, чёрт побери, даже не личностью, а просто пустой оболочкой (а картонный Господь – декоративная фигурка в моём воспаленном сознании — харкал тщательно прожеванными внутренностями прямо мне в личико каждый раз, когда я протягивал доверительно к Нему ручки, подползая к ногам Его на коленочках и смиренно пытаясь вымолить прощения за все прегрешения, которые я совершил).
Я молил его — всепрощающего и мудрого — научить меня быть таким же совершенным, а он в ответ лишь с пропитанной раствором цианида калия улыбочкой на губах качал головкой отрицательно, обнажая в сумасшедшем оскале десна, а я
не противился ему.
Ведь перечить Властелину нашему — богохульство, и я не имел права что-то против воли Господа нашего говорить,
пока не стал Антихристом (пока самим Иисусом во плоти не стал).
Если углубляться, то, знаете, мои родители всегда — по крайней мере, ручаюсь, что всю мою сознательную жизнь — ярыми католиками были, и на моей бледной коже ярким пятном отпечаталось, что горячо любимая мать моя в Бога всем сердцем пылко верила, вознося молитвы ему, Всевышнему, каждодневно, и — вот незадача! — в собственном сыне зато уверена не была, поэтому
я импровизированным идолом твердо решил стать, с ненавистью думая о религиозности семьи своей долгими вечерами и — не стоит волноваться, это лишь досадная случайность! — все яснее осознавая, что сам лишь на собственный эгоистичный шаткий мирок полагаться буду, полностью игнорируя законы и правила
их огромной Вселенной.
Потому что их Вселенная — улыбчивая любительница утопичных романов про искреннюю и невинную любовь — кардинально отличалась от моей,
и, возможно, я мыслил слишком радикально, но даже это иногда помогает понять, насколько круговорот людей абсурден — они спокойно могут неистово молиться, отдавая земные поклоны, а потом орать на собственных детей, прикрываясь тем, что те — грешны,
но, черт побери, вы ведь не посланники Божьи, знаете?
Они говорили каждому из тех, кто плакал, оставляя хаотичные порезы на своих предплечьях, что Господь им поможет — только обрати лицо к небу, вздымая руки выше, и Создатель одарит тебя своим вниманием, ведь он благосклонен к каждому из жалких людишек-обывателей,
и они же говорили, что Бог накажет нас за прегрешение это, потому что нельзя уродовать так тело, данное Всевышним,
и они же просили: «Просто возьми себя в руки, жалкий щенок, неужели это так сложно?»,
но, мать их, как я мог взять себя в руки, если все, за что я держался, раскололось на части?
Родители — лишь чужие люди, которые хотели завернуть меня в золотую обертку и презентовать своим знакомым в качестве идеального ребёнка;
мнимые школьные друзья — мрази, улыбавшиеся мне в лицо, а за спиной перманентно обсуждавшие шрамы на моей коже и странную перекошенную гримасу вместо улыбки;
жизнь — расчётливая сучка, бережно пересчитывающая каждый доллар, заработанный в кукольном театре, где
я — просто одна из изломанных марионеток, всё ещё умеющая говорить;
смотрите, блять, на меня, смотрите сквозь меня — от моего самолюбия ничего уже не осталось,
как, впрочем,
и от меня самого.
Просто наблюдайте за моим самосожжением, за тем, как меня выворачивает наизнанку так сильно, что сплющенные органы становится видно,
смотрите, как я выгибаюсь колючей проволокой,
и да пребудет с вами Господь Бог.
Он ведь мудрее — он терпеливенько объяснит вам всю суть гнилого людского существования, пока я буду у подножия трона стоять, пытаясь докричаться до небес,
но небеса меня не услышат, верно?
Темнота накрывает с головой на секунду — и отпускает,
когда я резко распахиваю глаза, чувствуя, как голову пробивает — навылет.
***
Вокруг — слишком тихо.
Нет-нет, вы не так поняли —
тихо настолько, что, кажется, от этой тишины оглохнуть можно (и — барабанные перепонки взрываются, когда паническая атака с головой накрывает, заставляя —
я бы сказал «рыдать», но сил даже на истерику не осталось — обессиленно сползать по стене сортира вниз, проигрывая это в своих мыслях раз за разом, пачкая и без того потемневшую от грязи рубашку).
Мои мысли — пропитанные кровью лоскуты ткани,
мои глазницы наполнены плавящимся воском,
мой рот — зияющая обугленная дыра на аккуратном личике,
и, если вы спросите меня, почему всё это ещё происходит, я, несомненно, отвечу,
что
я не распоряжаюсь ни вашими жизнями, ни своей,
и все вопросы задавать нужно тем, кто выше по иерархии душ стоит.
А выше — лишь прорвавшиеся гнойники на телах мучеников и моё
бесконечное
аутодафе,
в момент которого я и очнулся на полу гребанного туалета
почти что с кляпом во рту и окислительно-восстановительными реакциями в крови — только зачем?
Взахлёб кашляя, я ухватился наконец за раковину и приподнялся на подгибающихся ногах, глядя устало в покрытое тонким слоем грязи зеркало перед собою — и видя там...
Ничтожество.
Они сломали мой мир — да чего уж там, они сломали меня самого окончательно, и я — прибитый к стене прогнившим металлом — все ещё продолжал отчаянно задыхаться, пытаясь сделать хоть один полноценный вдох.
Я надеяться не смел на то, что передо мною предстал бы
человек — не это жалкое существо с безумным взглядом, которое наблюдало за мною из стеклянного небытия, с трудом держа распахнутыми покрасневшие от слез и недосыпа глаза, а
себя настоящего.
И я ненавидел этого полумертвого, почти прозрачного придурка в зеркале, ненавидел всеми остатками разодранной в клочья души, хотя уверен был, что ничего, кроме отвращения и перманентной боли испытывать не могу —
и я пожелал бы ему сдохнуть, но, к огромному сожалению, у него даже на это сил не хватало.
Перед глазами все плыло, и меня вело в сторону — помогало лишь то, что я крепко вцепился в край чёртовой раковины, хмуро пытаясь разглядеть размытые черты
своего абсолютно чужого лица в отражении —
не удавалось. Сфокусировать взгляд казалось невыполнимой задачей, но я упорно стискивал зубы, щурясь и понимая, что
упаду сейчас вновь, наверное, если уже не упал, а весь декаданс этот — лишь галлюцинация.
Я медленно поднёс ладонь к прокушенной губе, стирая с неё кровь коротким жестом и не прекращая смотреть на полуистлевшее лицо свое. Зеркальный двойник
улыбался. Мне становилось жутковато, и заорать хотелось — Боже,
<пожалуйста, нет, это
не я,
но всё, что я мог — растягивать кровоточащие губы в подобии радостной гримасы, повторяя за умелым кукловодом по ту сторону стеклянного мирка, продолжавшим руководить
моими действиями.
На языке была сплошная горечь — меня чуть не стошнило вновь, когда я попытался сглотнуть накопившуюся во рту кровь. Склонившись над потрескавшейся раковиной, я сплюнул, и на подбородке повисли бордовые нити вязкой слюны.
— Жалкое зрелище. — ехидно ухмыляясь, констатировало отражение, скрестив худые ручки на груди. Я вздрогнул, поднимая голову и вглядываясь в подернутые дымкой черты лица собственного двойника. — Ну-ну, не притворяйся, детка. Сам себя доводишь до такого.
Меня потихоньку начинало знобить от испуга, и я, не в силах оторвать взгляд от трепещущих ресниц
самого себя, лишь закусил вновь губу, пытаясь дышать глубже. Отражение скривилось, продолжая с презрением рассматривать моё испуганное личико, и,
если бы я с точной достоверностью мог сказать,
кто из нас настоящий, я бы сейчас, наверное, самым счастливым человеком на свете был.
Но мы отличались друг от друга лишь масками — я снимал остатки лица, что однажды напялил, сдирал обломками ногтей, не жалея, а мой двойник, напротив, прикрывался сочащейся ядом улыбкой, обнажая остренькие зубки и надменно наблюдая за мной — а в пустых глазницах вместо глазных яблок торчали зажженные свечи.
Меня всего трясло, когда отражение взмахнуло рукой, всё ещё не отводя взгляда горящих глаз от моего сведенного в судороге стремительно разлагающегося тельца — необъяснимо прекрасное...
такое, каким я мог быть бы,
но, увы, не в полномочиях того, кто дергал за невидимые нити, заставляя меня двигаться, было право делать людей
счастливыми.
— Счастье — понятие субъективное. — не преминул напомнить зеркальный двойник, из-под полуопущенных ресниц наблюдая за тем, как я внутренне метался, как бегали мои глаза, и — неудивительно, ведь
мы были одним целым,
только вот за стеклом мир оказался менее циничен, видимо.
И впервые за долгое время, пока я умолял на коленях все небесные силы дать мне возможность
не лицезреть жалкого ублюдка вместо
настоящего себя, я готов был молиться, чтобы мне
меня вернули — плевать, в каком обличии, лишь бы не видеть
собственный язвительный оскал, лишь бы не
разучиться дышать прямо здесь — тогда
зачем я боролся?
Я раздирал углы рта, пытаясь улыбаться копии своей в ответ, мол — нет,
я не сдамся, я сильный, — но мог лишь кривить губки наподобие рваной раны с воспаленными краями, шире и шире распахивая глаза — ненужную декорацию на собственном личике,
ведь я не видел ничего.
Но в нашем обществе
любили слепых — они свято верили в несуществующее
будущее, которое придумывали политики и мнимый Господь за них, хотя единственной реальной перспективой их было просто
сдохнуть.
Отражение, будто дразня меня, острыми ногтями провело по щеке —
моей щеке, — оставляя на ней три неровных полосы, из которых
сразу же
стал сочиться гной вперемешку с сукровицей, и я попытался отвернуться, чтобы
не видеть этого, но тщетно — мой взгляд будто приклеился к зеркальной поверхности. Становилось всё тревожнее — в ушах стало звенеть, а голова вновь закружилась, и я чуть не упал прямо под прицелом горящих адским пламенем глаз
двойника, еле удержавшись на ногах под его гипнотическим влиянием. В горле неистово першило, а всё тело крупной дрожью било, но я всё ещё цеплялся за раковину, царапая ногтями эмаль и наблюдая, не в силах хоть на секунду прикрыть веки, за беснующимся в зеркале
собой —
оставляющим всё новые глубокие, кровоточащие царапины на
фарфоровом лице,
а глаза ввалились — сваренные заживо, стеклянные, остановившиеся,
и сам я был фикцией, чего уж там говорить о смертельно бледном клоне в зеркале, методично превращавшем
моё некогда прекрасное лицо в ужасную гротескную маску из запекшейся крови, и я
продолжал, раскрывая рот в беззвучном крике и безуспешно пытаясь зажмуриться, лицезреть
собственное аутодафе, безжалостно уничтожая последние остатки здравого смысла и – чувствуя, как судорожно хватаю воздух ртом,
но наблюдал за всем этим со стороны, не ощущая
абсолютно никаких эмоций, будто
отчужденный.
— Посмотри мне в глаза, черт тебя побери! — едким шёпотом приказал двойник, еле приоткрывая губы, с которых капала вязкая слюна вперемешку с желчью, и я —
завороженный —
приблизил лицо к зеркалу, глядя на то сужающиеся, то расширяющиеся зрачки стоящего по ту сторону стеклянного мирка и плотно стискивая зубы, чтобы не заорать от внезапно нахлынувшей безысходности, потому что за этой ужасной маской —
ничего не было.
— Смотри. Смотри. Смотри, как меня швыряет в разные стороны, смотри на меня, смотри,
это всё сделал ты, это всё — ты-ы, — твердило чёртово отражение, словно в бреду, и я —
смотрелсмотрелсмотрелсмотрелсмотрел слезящимися глазами, почти что плача, ощущая, как подгибаются ноги, и — рухнул на пол, рыдая,
прекращая наблюдать за вспарывающим себе брюхо ножом собой, и —
не переставая звон в ушах перманентный слышать.
А двойник — мальчик-конфискуй-у-меня-
моё-тело, мальчик-ампутируй- наконец-сознание — откровенно насмехался, продолжая срывать
лоскутами слоящуюся кожу
на лбу,
на щеках,
на руках — и я действительно
верил, что всё это происходит со мной
на самом деле, что всё это — не игры подсознания, а жестокая реальность, пока отражение двоилось в наполненных слезами глазах, пока песчинками застревало в зубах, пытаясь
распнуть,
уничтожить,
убить
меня, но я — не поддавался, ощущая особенно обостренно, как меня кидало то в жар, то в холод,
как меня
протаскивало лицом по асфальту
собственное эго.
— Б-боже... — дрожащим от непролитых слез, надтреснутым голосом прошептал я, зная, что
дам слабину — сдохну. — Боже мой...
— Правильно, детка, правильно, зови своего фиктивного Господа,
ведь кроме него
никто тебе, блять, не поможет! — расхохоталось страшно отражение, и я, чувствуя, как липкие струйки пота стекают по телу, с усилием дёрнулся, разрывая наконец зрительный контакт с
собственной копией, и.
Отпустило.
Рывком поднявшись с пола, я прислонился плечом к стене, безучастно глядя на дверь напротив и понимая, что в голове — пусто. Ни мыслей, ни эмоций, ни посторонних голосов —
чистейшая концентрированная тьма. Внезапно потяжелевшие веки закрывались, и я — слепой как изнутри, так и снаружи — продвигался вперёд почти что на ощупь, чувствуя, как в глазах двоится, и, толкнув ногой, обутой в потертый, грязный кроссовок, дверь, бросил последний, долгий и безразличный, взгляд на запачканное зеркало, решительно выходя из сортира и оставляя за спиной
про'клятую пустоту.