слёзно
23 января 2018 г., 23:56
раскатистая, под шестеренками и аллегорией апатии река асфальта. за окном весна: влажные отблески крон, танцы мерзлой травы с южным ветром, сладкие кружева нимбусов. бэкхён припадает к стеклу, водит оледеневшим пальцем по застывшей дымке, кашляет. маму вторую неделю беспокоит этот тугой-надрывный кашель, а бэкхён вторую неделю сплевывает ментоловые таблетки в кусты по дороге в новую школу.
китайские дети дружелюбные, но не разговаривают по-корейски, а бён не знает их язык, так что общаются невербально, складывая из пальцев морские узлы значков. ни с кем близко не сошелся — боится. все еще отхаркивает обернутые в слизь остаточные лепестки.
после полудня гуляет по кайме крыши. впитывает лучи с зенита, пропускает через себя, через свою боль — уже глухую, отдающую морсом клюквы и кислой рябины. под спиной, на ладонях, в волосах крошка раздробленного бетона. здесь пиджаки синие — ультрамариновые, точно грусть на бёновых запястьях.
трель звонка, шум столпотворения, и листва снаружи свежая. книги давят тяжестью. толчок в спину — непреднамеренный — летят, застилая коридор.
— чёрт.
сгребает в сумбур, не важно, главное, быстрей уйти отсюда. и чужие руки в поле зрения. осторожно корка к корке в стопку и на ноги. чучело. бэкхён почти смеется кудрям жженого апельсина, добрым глазам, полуденной лыбе. от его вида скрюченно-приторно внутри (или это от цветов).
они совсем не гармоничны рядом — высокий стебель свекольного тростника и лавровишня. густые мушмулы не чета бэкхёновым лавандовым лозам. рядом с ним хотя бы солнце греет чуточку теплее и оранжерею где-то под сердцем застилает штилем.
здесь своя истлевшая под открытым небом изветшалая лиственница. прячутся под ней от мелкой дроби по коже. под собственными чувствами — такими же, как эта лиственница. всего лишь лиственница. где-то там бэкхёна ждет дуб, и бэкхён (совсем не) скучает.
через три месяца семейное собрание в семь утра, чтобы сразу в лоб об отъезде и не слышать сопливо-жалостливые:
— нет, мама, пожалуйста, только не обратно в гимназию.
— брось, бэкки. та гимназия — единственные, кто готов взять тебя посреди семестра.
выбрасывает у ворот. то же здание — утлый модерн, те же лица — постимпрессионизм. шаркает ногами по гладкому кафелю, который совсем недавно марал кровью. теперь ноющая пустота между ребер, хотя цветы заполонили грудную клетку без остатка.
поворот направо за угол дарит спину в черном пиджаке вкупе с шоколадной макушкой. пара глаз замечает худощавую фигуру у лестницы — чунмён перестает говорить, кивает палатально в его сторону, а потом чондэ. оборачивается. смотрит сквозь, точно не видит, и отчего-то щемит больно под белесой рубашкой. но встречают как любимую заблудшую собаку. плевать, что уехал молча, плевать, что не сказал, куда.
чунмён говорит, ему надо идти, чондэ ласково впечатывает «увидимся» в чужую верхнюю губу своими.
— тяжелые времена, — отвечает на крутящийся в голове бёна вопрос. бэкхён думает, что ему не легче.
бредет между вороным стадом мимо кафетерия, через залы. каждый мазок краски на стене пропитан горечью воспоминаний, отпечатками чьих-то рук, лиц, голосов. в коридоре натыкается носом в чью-то широкую спину. готов обойти, но статная фигура разворачивается, а бэкхёна вновь тошнит.
— я думал, ты сдох.
и стереть бы с чужого лица гнусную самодовольную улыбку, хлестануть шипами по щеке, на которой недавно держал ладонь и думал «красиво».
— а я не сдох.
переступает через себя, наступает на горло. тянет приторно-сладко так, что слипается. взгляд — разочарованным по акрилу.
— жаль.
бэкхёну тоже жаль. жаль, что о сехун из класса три-один все еще живой (как и он сам). только вот бён, в отличие от младшего, всего лишь влачит пустое бессмысленное существование — он на уровень ниже, потому что мертв. сехун улыбается дольче, хочется непреодолимо разбить фарфоровую вазу об эти губы. улыбается в ответ — коррозийным лезвием по старым язвам.
лето. винтажные шорты яркого салата, атласная рубашка и отросшие пряди под стать ветру: бежит вперед — летят назад. отдыхают в тени старого дуба после километража по полю босыми. чунмён разливает имбирный чай, потому что он затягивает раны. им всем нужны сигареты, крепкий спирт, страстный секс на один раз, чтобы забыться, но они пьют чай на пледе в клетку и щурятся от распаленного шара.
боль совсем окоченела где-то на остриях ребер. кожу не протыкает. жить немного легче, совсем чуть-чуть. у чондэ, кажется, порез по пятке вдоль алой нитью. чунмён оборачивает бинт вокруг и практически сжигает чондэ заботой. но тот его любит. любит без остатка, странно, преданно. бэкхёну не понять.
возвращается в пустой дом к семи. последние зайчики провожают его до порога, а там встречает сам сатана.
— что здесь делаешь?
бренчит ключами из сумки, глубже прячет клетку. под внимательным взором в узкую скважину попадает раза с пятого — руки вдруг прошибает нещадным тремором. щелкает замок, а ответа все не следует. и он вроде давно проглотил безответную любовь, давно нашел управу на вросший в грудину палисадник, тогда почему прикосновение рук к бедрам через ткань — разряд в двести двадцать?
бэкхён чувствует, как сехун наклоняется ближе, к самой шее, очерчивает влажную дорожку кончиком языка до мочки уха и бесстыдно засасывает ее. у бёна перед глазами расфокусированное сине-фиолетовое марево, мерцание золота на фоне, легкий отблеск серебра. движется к макушке, чтобы вдохнуть аромат прохладного ветра, гуляющего между сиреневыми прядями, вжаться сильнее.
у бэкхёна все ноет. младший не столь груб в действиях, как в словах. слова для него — сюрикэн, целится которым прямо в сердце и всегда беспроигрышно срывает в десятку. это лотерея, сродни русской рулетке, и бэкхён, вообще-то, давно проиграл — в тот момент, когда выплюнул первый цветок.
а теперь они медленно движутся наверх: бэкхён пытается бежать, но кладет ключи на стеклянный столик в прихожей, скидывает сумку рядом с обувью, сехун толкает дверь. когда она закрывается, бён вздрагивает. он в точке невозврата официально. в доме полумрак, только луна лениво размазалась по стенам.
поднимаются по лестнице ступенька за ступенькой — сехун ведет. не снимает рук с бедер, идет ровно в ногу. бэкхён в его руках словно кукла — закрывает глаза. чувствует толчок на матрас и как сильные руки — точно знающие свое дело — уверенно стягивают полосатые шорты салата. те отлетают на пол рядом — к ним летят полустертые джинсы. сехун согревает ладони дыханием и ведет вверх от пупка до груди, поддевая атлас рубашки. оставляет, как есть, не снимает.
лицо бэкхёна в нежном пурпуре, бархатом расцветает каждая клетка тела, которой касаются чужие руки. на гладком животе ногтями вырисовывает небесную карту, прорисовывает звезды, складывает в созвездия. все равно дрожь от холода, все равно руки холодные.
сверкающие агаты в пролеси редкого света — поистине дорогое удовольствие. сехун не целует его, больше нет. и тогда то детское касание едва ли можно приписать к поцелуям — так, баловство. как и любые отношения с людьми для сехуна в принципе. холеный мальчишка, он берет любую игрушку с полки, которая нравится. еще веселее с разбитыми игрушками — склеиваешь их по кусочкам, а потом снова роняешь, подтолкнув рукой, хрупкий фарфор на пол.
его пальцы блуждают по впалому животу, бэкхён практически стонет. тонкая шея, проступающее адамово яблоко в соку — каплях пота. хнычет тихо-тихо от вида младшего, а тот не торопится. дразнит.
это все игра, говорит себе бэкхён и дает поднять себя за бедра. бён не вскрикивает или что-то типа того, когда сехун входит, потому что входит мягко, плавно, дает расслабиться, привыкнуть, любит неторопливо, потому что торопиться некуда. у них вся ночь впереди.
и движения плавные, ритмичные, от них скользит крыша и тянет низ живота. бэкхён протягивает руку вперед, пытается нащупать оголенный торс сехуна, чтобы провести по молочной коже — убедиться, что все наяву. встречает сопротивление в виде твердой хватки за запястье, и это единственный раз, когда сехун позволяет себе грубость. зацелованные ступни, ладонью по голени, заданный темп.
всхлипы. бён обещает себе не показывать, настолько утонул в сладости ночи, в сехуне, которого — старый дуб — забыл. сила воли дает сбой, бэкхён натыкается на ошибку и стонет, когда чужая рука опускается кольцом вокруг основания. стонет грязно, пошло, мерзко в собственных глазах, потому что знает, что утром ждет только сожаление.
минутная слабость, однако, стоит взрывов миллиардов плеяд перед глазами, смятого покрывала в кулаке, поджатых мысков на уровне сехуновой смолы. взгляда с мелькающей попеременно нежностью глубоко на дне. действий, словно они счастливы вместе и вовсе не отравляют друг другу жизнь. бэкхён — тем, что харкается уродливыми лилиями в тигровый окрас, сехун — что пользуется немощностью бёна.
заботливо протертый от собственного семени чужими руками, укрытый, бэкхён лежит на боку и слушает, как сехун спускается по лестнице, аккуратно прикрывает дверь за собой, оставляя старшего с животным ужасом наедине в мраке комнаты.
пелену сна прорезает настойчивая трель — кажется, это уже не первый раз. голос чондэ в трубке будничный, лишь легкая примесь чего-то карамельного в тональности. бэкхён не удивлен — чунмён проводит рядом с ним сутки. они смешались кофе с молоком — не отделить. спрашивает, какие у друга планы на день.
— отлежусь дома немного. голова.
подушка совершенно свинцовая, матрас — бетонная кладка, тело — израсходованный материал. бэкхён оценивает физическую боль в три из десяти, моральную — в двенадцать. игра, это всего лишь игра, в которой бён бэкхёну нужно либо выжить в сеуле, либо уломать родителей вернуться к нанкин. и он склоняется ко второму, потому что на первое едва ли хватит сил. его критический уровень на тридцати двух — стремительно падает.
отрицать волшебность мгновения под куполом ночи бессмысленно: бэкхён и так слишком много обманывал себя. единственное, что утешает, — пустота в груди. нет боли, нет окровавленных пуль цветов — есть только разрез под ребром. уже блеклый, стершийся по краям. незаметный.
но есть. он бы повторил, только вот контракт на роль очередной игрушки о сехуна подписывать не собирается и сильнее кутается в покрывало.
мамино легкое касание плеча, бэкхён умоляет: «пожалуйста, давай вернемся в нанкин». по виду она не против, но надо для верности согласовать с отцом.
кости болят, раздроблены в мясорубке. ампутировать нервы не получится, не то, что оборвать цикл роста нелюбимых лилий. в зеркале на матовой коже отчетливо бледно-зелено-сапфировые квазары в районе проступающих тазовых костей. красиво. и больно. пара-тройка у пупка, сплетения по щиколотке.
отвратительно до тошноты. тело запомнило его прикосновения, сохранило инстинктами на залежах здравого смысла. как можно быстрее, бэкхён хочет — ему жизненно необходимо — оставить корею.
«через два дня» становится его сакральным смыслом. вещи по чемоданам в тот же день, остальные — тихо сидеть дома за плотно закрытыми жалюзи. только раз перед самым отъездом идут втроем к берегу: понаблюдать за рассекающими небесную гладь чайками, попить клубнично-ванильного чая и попрощаться. попрощаться слегонца слезно — сбором влаги у краешка глаза и тыльной стороной кисти по щекам. на этот раз считает нужным сообщить, что «если что, приезжайте в нанкин, там персики вкусные и весна теплая». умалчивает о рыжем чучеле, зализывающем червоточины, ибо какая разница, главное никогда больше не возвращаться сюда.