«Река никогда не бывает одинаковой. Она все время течет, движется. Вода в реке в любой данной точке сегодня не такая, как завтра. Кроме того, река течет иногда на солнце, иногда в тени; иногда в городе, иногда в лесу. Сама суть реки в изменении, течении».
Джеймс Бьюдженталь. Наука быть живым. Диалоги между терапевтом и пациентами в гуманистической терапии
«Подлинность — это ежедневная практика отпускать то, кем, как нам кажется, мы должны быть, и принимать то, кем мы являемся»
Брене Браун
Я стояла перед зеркалом слишком долго. Не потому, что надеялась увидеть там что-то новое. С этим как раз всё было честно: то же лицо, те же влажные пряди, та же усталость под глазами, которую пока ещё можно было списать на плохой сон, тяжёлый день или слишком долгую тренировку. Обычная девочка. Почти. Вот только это «почти» в последнее время стало самой мерзкой частью. Потому что по-настоящему страшное редко бросается в глаза сразу. Оно не вылезает наружу красиво, не предупреждает, не даёт времени на драматичное осознание. Оно просто однажды поселяется внутри — тихо, аккуратно, удобно — и начинает перестраивать тебя изнутри, пока ты ещё делаешь вид, что всё в порядке. Я смотрела на своё отражение и с пугающей ясностью понимала: если продолжать так, дальше будет только хуже. Больнее. Я с ума сойду, правда. Потому что одна часть меня всё ещё хотела смеяться. Искренне. По-настоящему. Хотела злиться на Рёхея за его невозможную громкость, хотела попадать Такеши шариком в плечо и испытывать от этого абсолютно детское, бессмысленное удовлетворение, хотела ловить в голосе Киоко это её тёплое «Тсуна-чан» и не думать сразу, чем однажды придётся за это расплачиваться. А вторая уже стояла в стороне. Холодная. Собранная. До отвращения трезвая. Она считала. Смотрела. Сопоставляла. Не верила в случайности. Не верила в спокойствие. Не верила в мягкость, если та не была хотя бы частично прикрыта готовностью в нужный момент вырвать себе горло и не дрогнуть. И хуже всего было то, что сегодня я уже видела их обеих слишком ясно. Там, во дворе, среди смеха, криков и мокрых рукавов, одна я действительно вернулась. Не до конца. Не навсегда. Но настолько, что смех вырвался сам. Настоящий. Без яда. Без примеси расчёта. Без вечной подкладки из будущего. На несколько минут всё стало до смешного простым: попасть Такеши прямо в его довольную физиономию, не дать Рёхею заорать мне в ухо очередное «экстремально», увернуться от Ханы, расслышать, как смеётся Киоко, и самой тоже смеяться — не потому, что это выгодно, не потому, что надо разрядить обстановку, не потому, что кто-то ждёт от меня человеческой реакции, а просто потому, что было весело. И именно это испугало сильнее всего. Потому что в ту же самую секунду вторая я никуда не исчезла. Не растворилась. Не уступила место. Она была там же. Считала траектории. Отмечала расстояния. Фиксировала, кто ближе всех. Кто открыт. Кто отвлёкся. Кто смеётся слишком искренне, а значит, больно потом будет сильнее. Они были вместе. Одновременно. И если раньше мне ещё хотелось верить, что это временное уродство, побочный эффект, перегрузка, которую можно будет вылечить, перетерпеть, вытравить, то бой с водяными шариками сделал одну неприятную вещь. Он показал правду. Я не расщеплялась на живую и мёртвую. Я уже существовала сразу в обеих версиях. Одна смеялась. Другая запоминала, как именно этот смех выглядит перед тем, как мир решит оторвать его с мясом. И раньше мне казалось, что рано или поздно придётся выбрать. Оставить одну. Вырезать вторую. Решить, какая из них настоящая, а какая — ошибка, перегрузка, побочный эффект будущего, Пламени, Системы, всего этого чёртова сдвига, который случился со мной слишком рано. Потому что люди любят целостность. Любят понятные ответы. Любят, когда можно ткнуть пальцем и сказать: вот это — ты. А я смотрела на себя и впервые за долгое время поняла одну простую, неприятную и, пожалуй, спасительную вещь. Нет. Не будет выбора. Я медленно подняла руку и коснулась холодного стекла кончиками пальцев. Отражение повторило движение. Тихо. Послушно. Почти как кто-то другой. — Хватит, — сказала я себе вполголоса. Голос прозвучал ровно. Усталее, чем хотелось бы. Но ровно. Хватит пытаться решить, какая из нас имеет право остаться. Потому что правда была куда уродливее и куда честнее. Мне нужны обе. Та, которая всё ещё умеет радоваться, — не ошибка. Не слабость. Не опасный рудимент прошлой жизни. Она — причина, по которой я вообще ещё помню, зачем всё это. Зачем вставать утром. Идти. Делать. Действовать. Почему Киоко нельзя превращать в уязвимость. Почему Такеши нельзя сводить к функции стабилизации. Почему Рёхей должен оставаться просто шумным идиотом, а не единицей расчёта. Почему Нана — не мягкая точка давления, а дом. Почему Коичи — брат, а не переменная в уравнении. Без этой части меня всё станет слишком удобным. Слишком тихим. Слишком точным той мерзкой правильностью, в которой уже нет ничего человеческого. Но и та, вторая, — тоже не ошибка. Холодная. Пустая в центре. Та, что умеет смотреть на мир без самообмана, считать быстрее страха, принимать решения до того, как остальные вообще поймут, что они нужны. Она — причина, по которой я всё ещё стою. По которой не развалилась. По которой не захлебнулась во всём этом раньше, чем успела научиться дышать. Если вырезать её, я стану мягкой ровно до первого настоящего удара. А потом меня просто размажут. — Наконец-то, — лениво произнесла Нэй откуда-то из темноты комнаты. — Я уже начала опасаться, что ты всё-таки выберешь особенно глупый путь внутреннего самоувечья. Я даже не вздрогнула. Привыкла. Или просто устала тратить нервы на её привычку материализоваться рядом в те моменты, когда мне и без неё хватало поводов чувствовать себя психически нестабильной. — Твоя вера в меня трогает до глубины душевных травм, — отозвалась я, не оборачиваясь. — Не льсти себе. Я верю только в закономерности. Ты слишком упрямая, чтобы убить в себе одну сторону окончательно. И слишком умная, чтобы не понимать цену этого. Я усмехнулась. Коротко. Почти зло. — А ты, как всегда, умеешь испортить даже внутреннее прозрение. — Кто-то должен поддерживать уровень твоего раздражения в рабочем диапазоне. Вот ведь гадина. Я всё же повернула голову. Нэй стояла, прислонившись плечом к стене, скрестив руки на груди, и смотрела на меня с тем своим омерзительно спокойным выражением лица, от которого всегда становилось ясно: сейчас она скажет что-то либо точное, либо очень точное. Третьего, кажется, природой в неё заложено не было. — Бой с шариками помог, — произнесла она. Я нахмурилась. — Если ты сейчас начнёшь анализировать мой уровень психической деградации по водным боеприпасам, я всё-таки пересмотрю свои взгляды на допустимость наставничьего убийства. — Не драматизируй. Хотя нет, драматизируй. Тебе иногда полезно. Я о другом. Нэй чуть склонила голову. — Ты увидела себя обеих в действии. И живая, и пустая — не мешали друг другу. Они работали одновременно. Я молчала. Потому что, конечно. Потому что именно это и было самым страшным в том смехе. Не то, что он вернулся. А то, что вместе с ним никуда не делось всё остальное. — Значит, не выбирать, — сказала я тихо. Нэй кивнула. — Значит, учиться держать баланс. Не вырезать мягкость. Не романтизировать жёсткость. Не путать пустоту с силой. И не делать вид, что эмоции тебе больше не нужны. Я снова повернулась к зеркалу. — Они мешают, — привычное. До боли привычное слово срывается с губ. — Нет, — отрезала Нэй. — Они усложняют. Это разные вещи. Вот это уже было ближе к истине, чем хотелось бы. Потому что без эмоций всё правда стало бы проще. Чище. Удобнее. Только цена у такой чистоты всегда одна и та же — в какой-то момент ты обнаруживаешь, что функционируешь прекрасно, а живёшь уже не очень. Я смотрела на своё отражение и чувствовала, как внутри что-то встаёт на место. Не исцеляется. Не срастается. Хуже. Организуется. Не две личности. Не безумие. Не раскол, в котором однажды останется только одна победившая маска. Две правды. Две формы меня. Две системы реакции. И если мир решил, что мне придётся жить на этом разрыве — хорошо. Я буду жить на разрыве. Осознанно. Не стану выбирать между девочкой, которая смеётся, и той, которая считает, кого можно спасти, а кого придётся сломать ради остальных. Я не стану убивать ни одну из них ради удобства. Не дам мягкости сгнить в слабость. Не дам жёсткости выжрать всё остальное подчистую. Я буду обеими. Снаружи — той, кто может улыбаться, радоваться, позволять себе живость, позволять себе тепло. Не фальшиво. Не как маску. По-настоящему. Внутри — той, кто думает. Считает. Держит. Режет, если понадобится. Не отводит взгляд. И иногда буду менять их местами. И самое главное — я не откажусь от эмоций только потому, что они делают меня уязвимой. Потому что именно в этом и крылась ловушка. Не в мягкости. Не в жёсткости. А в мысли, что чувствовать – равно мешать себе выживать. Ложь. Чувства мешают не выживать. Они мешают превращаться в пустой, идеально работающий инструмент. А это разные вещи. Я медленно выдохнула. Под пальцами стекло стало теплее. Или это просто руки всё ещё горели после Пламени. Разницы особой не было. — Я не буду выбирать, — сказала я уже тише. — Не между светом и тенью. Не между мягкостью и жестокостью. Не между тем, чтобы чувствовать, и тем, чтобы выживать. В зеркале стояла всё та же девочка. С влажными волосами. С усталым лицом. Со слишком взрослыми глазами. И всё же теперь она выглядела чуть честнее. Потому что я наконец перестала врать хотя бы себе. Мне не нужна цельность в её красивом, удобном, безопасном виде. Мне нужна устойчивость. Если внутри меня уже живут две Тсуны — пусть. Одна будет помнить, как смеяться. Вторая — как не дать миру вырвать этот смех с мясом. Одна будет тянуться к людям. Вторая — следить, чтобы цена этого не убила нас всех. Даже если будет больно. — Особенно вовремя, — заметила Нэй, и в её голосе впервые за долгое время мелькнуло что-то не совсем язвительное. — Потому что у тебя кончились спокойные дни. Я перевела на неё взгляд. — Удивительно. А я только собралась насладиться подростковой жизнью, плохими оценками и моральной деградацией в безопасном темпе. Нэй хмыкнула. — Не выйдет. Реборн уже идёт к Намимори. Тишина в комнате мгновенно сменила вкус. Даже не удивилась. После Леона, после сообщений, после того мерзкого внутреннего ощущения, что воздух уже начал перестраиваться под чьё-то чужое присутствие, было бы странно изображать невинность. И всё же где-то под рёбрами неприятно, коротко стянулось. — Насколько близко? — спросила я. — Достаточно, чтобы у тебя больше не было роскоши делать вид, что время ещё есть. Вот ведь счастье. Я медленно села на край кровати. Пальцы сами собой сцепились в замок. Внутри была новая, отвратительная собранность, с которой я уже начинала встречать плохие новости. Словно внутри кто-то давно перестал ждать хорошего и теперь только помечал: да, это тоже закономерно. Реборн в Намимори. И в этот раз надолго. Когда-то это должно было бы звучать как начало катастрофы. Сейчас звучало как подтверждение. — Значит, тем более правильно, — сказала я наконец. — Он придёт не к одной Тсуне. И не к другой. Пусть приходит к обеим сразу. Нэй чуть приподняла брови. — Самоуверенно. — Практично. — Опасно. — Мы уже давно прошли стадию безопасных решений. Она не спорила. И это, как ни странно, только сильнее подтвердило, что я права. Потому что если Реборн действительно уже на пути в Намимори, то времени на внутреннюю хирургию у меня больше нет. Никаких «потом разберусь». Никаких «сначала пойму, какая я настоящая». Никаких попыток подогнать себя под удобную форму. Слишком поздно. И, возможно, слишком глупо. — Ладно, — сказала я тихо. — Посмотрим, кто кого перестроит первым. Нэй усмехнулась — остро, почти довольно. — Вот теперь я тебя снова узнаю. — Какая жалость. А я надеялась произвести впечатление внутренним ростом. — Ты и произвела. Просто в твоём случае это звучит как угроза. Я коротко фыркнула. И впервые за весь этот чёртов вечер почувствовала не только страх. Не только усталость. Не только тоску по той Тсуне, что смеялась под летящей водой и забывала о мире хотя бы на пять минут. Очень неприятное. Почти хищное. Интерес. Потому что если новая глава всё равно уже идёт в Намимори — хорошо. Я встречу её не наполовину живой. Не наполовину пустой. А целиком.***
Утро началось с тишины. Не плохой. Не тревожной. Не той вязкой, липкой тишины, в которой дом будто сам к себе прислушивался, не треснет ли что-нибудь ещё, если кто-то сделает неосторожное движение. Ровной. Чистой. Почти мягкой. Словно после ночи, в которой я наконец перестала врать хотя бы себе, мир тоже решил ненадолго прекратить делать вид, что всё вокруг состоит исключительно из угроз, расчёта и плохо замаскированных предвестий. Я открыла глаза и не сразу пошевелилась. Свет уже просочился в комнату, улёгся на край стола, на пол, на стену со всё теми же дурацкими звёздочками, которые в детстве казались красивыми, потом — нелепыми, а теперь почему-то вдруг снова стали просто… звёздочками. Это было почти смешно. Некоторые вещи меняются не потому, что сами становятся другими. А потому, что ты наконец перестаёшь смотреть на них как на улику. Повернула голову. Леон сидел на краю стола. Точно выверенный, спокойный и до тошноты уместный в своей наглости. Вот только в этот раз раздражение поднялось внутри не сразу. Сначала — усталое узнавание. Потом — короткий выдох. И только потом уже привычная мысль: ну конечно. — Доброе утро и тебе, — пробормотала я в пространство. Леон моргнул. На секунду стало почти по-человечески смешно. Маленький хамелеон на моём столе всё ещё был очень дурным знаком, но теперь уже не ощущался катастрофой, которая обязана немедленно расколоть меня изнутри. Потому что раскалывать, в сущности, было уже нечего. Я вчера всё решила. Была цельной. Просто не удобной. С этой мыслью вставать оказалось легче.Зафиксировано внешнее наблюдательное присутствие
Степень угрозы: неактивная
Степень влияния: растущая
Рекомендация: сохранять настороженность / не демонстрировать внутренние механизмы
Я села на кровати, провела ладонью по лицу и невесело усмехнулась. — Знаешь, в твоём исполнении даже забота звучит как сухой протокол вскрытия.Точность часто воспринимается как жестокость.
— Особенно когда ты ею наслаждаешься.Это не наслаждение. Это компетентность.
— Ты поразительно умеешь звучать как проблема. Я поднялась, подошла к столу и наклонилась к Леону ближе. — Передай своему хозяину, — сказала я тихо, — что если он рассчитывает произвести впечатление красиво, то уже опоздал. Хамелеон, разумеется, ничего не ответил. Но я уже и не ждала. Некоторые присутствия сильнее всего работают именно тем, что молчат. Шторы я распахнула шире, чем обычно. Солнце хлынуло в комнату сразу, нагло, живо, без спроса. Где-то внизу хлопнула дверь. Кто-то крикнул. Мир дышал слишком нормально для мира, в котором Реборн снова входил в Намимори. И всё же это было хорошо. Вот что особенно странно. Не безопасно. Не спокойно. Просто… хорошо. Как будто даже на фоне надвигающейся перестройки мне всё ещё оставили утро, свет и запах карамели от шампуня как напоминание: жизнь — это не только то, что потом отбирают. Это ещё и то, что успеваешь почувствовать, пока не отобрали.***
На кухне пахло тостами. Нана уже стояла у плиты, Коичи сидел за столом, уткнувшись в чашку, и всё выглядело так привычно, что на секунду захотелось рассмеяться. Надо же. Мир правда умеет иногда делать вид, будто ничего не трескалось. — Тсуна-чан, доброе утро, — улыбнулась Нана. — Ты сегодня выглядишь лучше. Я села за стол. — Какая вдохновляющая формулировка. — Это комплимент. — Тогда спасибо. Коичи хмыкнул себе под нос. Я посмотрела на него. Он поймал мой взгляд и не отвёл сразу. Вчера это закончилось бы колкостью. Сегодня – я только приподняла бровь. — Что? — спросила я спокойно. Он пожал плечом. — Ничего. Просто ты правда выглядишь… нормальнее. Нана чуть заметно замерла. Видимо, ждала, что сейчас кто-нибудь из нас всё-таки решит превратить завтрак в небольшой семейный пожар. Я взяла чашку. Сделала глоток. Чай был горячий, сладкий ровно настолько, как я любила, и на секунду это вдруг стало важнее любой возможной ссоры. — Удивительно лестная оценка, — сказала я. — Спасибо, Коичи. Постараюсь не испортить эффект до обеда. Он моргнул. Почти настороженно. Почти как человек, который ожидал удара и не сразу понял, что его не будет. Вот, значит, как это уже выглядит со стороны. Тоже полезное знание. Нана выдохнула едва заметно и поставила передо мной тарелку. — Ты сегодня после школы домой сразу? — спросила она, слишком невинно для женщины, которая прекрасно чувствует температуру воздуха за столом. Я пожала плечом. — Не знаю. Посмотрю по самочувствию и уровню мирового абсурда. — То есть не сразу, — буркнул Коичи. Я перевела взгляд на него. — Хочешь точности? Хорошо. Не знаю. Он помолчал. Потом вдруг уже тише добавил: — Просто скажи, если задержишься. Я кивнула. — Скажу. Нана улыбнулась так мягко, будто ей самой хотелось не верить, что для нашей семьи это уже почти прогресс. И, пожалуй, так оно и было. Иногда не рушиться громко — уже достижение.***
Школа встретила меня светом, гулом голосов и ровно тем количеством повседневности, которое в Намимори всегда казалось почти подозрительным. Слишком живо. Слишком обычно. Слишком красиво упаковано для места, где даже школьный двор иногда ощущается как сцена перед плохо замаскированной катастрофой. У ворот меня, разумеется, первым поймал Рёхей. — САВАДА! Я прикрыла глаза на долю секунды. — И тебе доброе утро, экстремальное стихийное бедствие. Он заржал, будто это был лучший комплимент за день, и хлопнул меня по плечу так, что я чуть не сбилась с шага. — СЕГОДНЯ ПОСЛЕ УРОКОВ ИДЁШЬ С НАМИ! — Боюсь спрашивать, кто именно принял это историческое решение за меня. — Я, — раздался голос Ханы сбоку. Я повернула голову. Хана стояла чуть в стороне, сложив руки на груди, и смотрела на меня тем своим прицельным взглядом, который всегда создавал впечатление, будто я не стою перед ней, а уже лежу на столе для вскрытия и притворяться поздно. Рядом с ней — Киоко. Тёплая, светлая, с этой своей мягкой радостью, которая до сих пор почему-то била больнее любой прямой жалости. А чуть дальше — Такеши. Спокойный. Лёгкий. Слишком естественный в том, что он просто здесь. Просто рядом. Просто как часть мира, который всё ещё почему-то считает, что я имею право на нормальность. На секунду мне захотелось отступить. По привычке. А потом я вспомнила вчерашнее решение. И не отступила. — Вы сегодня все решили устроить мне коллективное нападение? — спросила я, останавливаясь. — Это забота, — сказала Киоко. — Это заговор, — уточнила я. Рёхей радостно закивал. — ДА! Хана закатила глаза. Такеши едва заметно улыбнулся. И в этот раз я не отвела взгляд первой. Это, возможно, было мелочью. Но приятной. Иногда принятие себя начинается не с великих решений, а с того, что ты просто остаёшься на месте там, где раньше отступила бы автоматически. — Ладно, — сказала я. — После уроков посмотрим. Киоко просияла так, будто я только что выдала миру не дежурную неопределённость, а официальный акт примирения со вселенной. — Это уже считается согласием, — заметил Такеши. — Это считается тем, что я ещё не придумала, как сбежать красиво. — Прогресс, — сухо сказала Хана. — Какая у тебя низкая планка для счастья. И всё же, пока мы шли к зданию, в груди было странно легко. Не без боли. Не без настороженности. Просто легче. Рёхей что-то орал. Киоко смеялась. Хана язвила в ответ. Такеши шёл рядом с тем спокойствием, которое в прошлой версии меня уже вывело бы из душевного равновесия сильнее, чем хотелось признавать. А сейчас… Сейчас я вдруг поймала себя на почти неприличной мысли: мне просто приятно, что они здесь.***
На уроках было нормально. И это само по себе уже выглядело как маленькое чудо. Не потому, что я перестала думать. Наоборот. Мозг работал всё так же быстро, привычно хватал нужное, сортировал, отмечал взгляды, паузы, интонации, недосказанность, чужие движения и слишком знакомое ощущение, что в мире уже пошёл сдвиг. Но теперь этот поток не рвал меня пополам. Не заставлял срочно выбирать, какая из моих сторон сейчас «правильная». Я могла слушать учителя, замечать, как Хана в очередной раз смотрит чрезмерно внимательно, и при этом всё равно улыбнуться на очередное появление Рёхея в нашем классе так, словно он уже был привычной частью. И, к сожалению, это действительно заставило меня фыркнуть. Такеши заметил. Но, к счастью, ничего не сказал. Вот за это я его тоже иногда ненавидела. За умение не лезть туда, где сам факт молчаливого замечания уже достаточен.***
На перемене у автомата с напитками всё же вышло так, что мы остались вдвоём. Судьба, видимо, решила, что раз я сегодня чуть менее колючая, значит, самое время проверить пределы терпения. — Ты сегодня спокойнее, — заметил Такеши, опираясь плечом о стену. Я достала банку холодного чая и приподняла её в воздухе. — Ты так говоришь, будто ждёшь, что я сейчас признаюсь в духовном росте. — Я не настолько жадный до чудес. Я усмехнулась. — И правильно. Он посмотрел на меня внимательнее. — Но лучше всё равно выглядишь. Я вскрыла банку и сделала глоток. Металл приятно холодил пальцы. — Сегодня все сговорились говорить со мной как с человеком, пережившим особенно неловкий внутренний кризис? — Нет, — спокойно ответил он. — Просто ты впервые за долгое время не выглядишь так, будто сама себе запрещаешь дышать. Я отвела взгляд в сторону. Не потому, что захотелось сбежать. Потому что эта фраза оказалась предельно хорошей. — Это уже почти поэзия, Такеши. — Не уверен, что это комплимент. — Не уверена, что я сама уверена. Он тихо выдохнул, почти смешком. Потом помолчал и добавил: — Ты же понимаешь, что тебя всё ещё можно звать просто так? Без скрытых причин? Я долго смотрела на банку у себя в руке. Потом всё же ответила: — Сегодня — понимаю. Вот это было уже серьёзнее любого признания. Я знала. Такеши тоже знал. И именно поэтому не стал ничего добивать сверху. Только кивнул. Очень бережно с его стороны.***
После уроков шумная компания всё-таки утянула меня сначала на школьный двор, потом ближе к воротам, потом обратно, потому что Рёхей внезапно вспомнил, что где-то в раздевалке оставил что-то «экстремально важное», Киоко хотела зайти за вещами, а Хана, как всегда, делала вид, будто никого никуда не ведёт, пока фактически руководила всем процессом. В какой-то момент я поняла, что просто иду рядом. Не выискивая выход. Не строя отступление. Не думая, насколько это опасно само по себе. И это было по-настоящему приятно. Очень по-человечески. Солнце било в плечи. Воздух пах пылью, листьями и чем-то сладким из автомата. Киоко что-то рассказывала. Рёхей перебивал. Хана закатывала глаза так выразительно, будто однажды отработает это как полноценную форму самообороны. Такеши смеялся. А я… Я просто шла рядом. И на секунду этого оказалось достаточно. Потом стало слишком шумно. Не внешне. Внутри.***
По старой привычке ноги сами привели меня на крышу. Проверенное место для того, чтобы сделать вид, будто высота и ветер способны рассортировать мысли за тебя. Не способны. Но уже сам факт, что я пришла сюда не прятаться, а дышать, был почти обнадёживающим. На крыше было тихо. Не пусто. Именно тихо. Ветер тянул волосы назад. Город внизу выглядел невозможным в своей обыденности: светлый, спокойный, почти безвинный. Намимори вообще обладало редким талантом выглядеть так, будто всё ещё можно исправить просто тем, что ты вовремя посмеёшься, вовремя скажешь «прости» и вовремя принесёшь кому-нибудь лимонад. Я опёрлась ладонями на ограждение и прикрыла глаза. — Если ты собираешься читать мне лекцию, лучше сразу предупреждай, — сказала я в пустоту. Ответом сначала была только тишина. А потом — шаг. Очень знакомый. Очень ровный. Хибари. Я открыла глаза и всё же чуть повернула голову. Он подошёл ближе, остановился на привычной дистанции — не рядом, не далеко — и, как всегда, выглядел так, будто пространство на крыше просто обязано принять его присутствие за норму. В этом было что-то странно успокаивающее. С Хибари никогда не требовалось играть в уют. Не нужно было объяснять своё молчание. Не приходилось быть легче, мягче или проще, чем есть. Он просто вставал рядом — и тишина переставала быть пустой. — Ты сегодня менее раздражающая, — сухо заметил он, глядя куда-то на город. Я фыркнула. — Потрясающе. Даже не знаю, как теперь жить после такого признания. — Не драматизируй. — Это моя культурная особенность. Хибари не ответил. И, как ни странно, именно это было хорошим. Мы стояли молча. Долго. Без необходимости заполнять воздух словами. Ветер шевелил его пиджак, солнце ложилось на ограждение узкими тёплыми полосами, где-то внизу всё ещё слышался Рёхей, и жизнь продолжала быть смешной, шумной и ужасно обычной. Рядом с Хибари эта обычность не раздражала. Она просто была. — Тебя сегодня меньше рвёт на части, — сказал он наконец. Я повернула к нему голову. Вот ведь. — Какая тонкая диагностика, — отозвалась я, но без привычного яда. Он коротко взглянул на меня. — Я не про тело. — Спасибо, я догадалась. Хибари снова посмотрел вниз. — И? Я помолчала. Потом всё же ответила: — И я, кажется, перестала пытаться отрезать от себя те части, которые мне неудобны. Это прозвучало куда честнее, чем я собиралась. Это признание всё ещё звучало для меня почти дико, как будто я вслух соглашалась не с внутренней честностью, а с какой-то особенно изощрённой формой капитуляции. Нас ведь всегда учат выбирать. Правильное вместо неправильного. Светлое вместо тёмного. Сильное вместо слабого. Люди вообще обожают цельность, если она красиво смотрится со стороны и не заставляет никого задумываться о том, из каких именно кусков она собрана. Вот только моя цельность оказалась другой — неровной, неудобной, собранной из вещей, которые на бумаге плохо уживаются рядом, а внутри меня почему-то уже давно сосуществуют без спроса. И, пожалуй, самым неприятным во всём этом было то, что после принятия этой правды мне действительно стало легче. Не чище, не проще, не благороднее, а именно легче — как будто я наконец перестала тратить силы на внутреннюю бойню, которая уже давно перестала приносить хоть какой-то результат, кроме усталости. Хибари слегка прищурился. — Разумно. Я не удержалась и усмехнулась. — Надо же. Одобрение от местного хищника. Обведу сегодняшнюю дату в красный кружочек. — Не льсти себе. Вот и всё. И при этом — именно столько, сколько было нужно. Никакого утешения. Никакой ласковой ерунды. Никакого копания в том, как мне, бедной, тяжело. Просто признание факта. И тишина после. Удивительно комфортная. Я стояла рядом с Хибари и вдруг очень ясно поняла: вот это тоже форма принятия. Настоящая. Он не пытался переделать меня во что-то более удобное для собственного спокойствия. И, пожалуй, именно поэтому рядом с ним дышалось легче. — Идиллию не испорчу? — раздался новый голос. Я не вздрогнула. Только прикрыла глаза на секунду. Вот теперь — да. Это уже было в духе мира. Хибари повернул голову медленно, с тем холодным раздражением, с каким он обычно смотрел на тех, кто вторгался в его пространство без разрешения. Реборн шёл по крыше так, будто не входил в чужую сцену, а просто занимал положенное ему место. Взрослый. Чёрный костюм. Шляпа. Спокойствие, натянутое до хищной точности. В нём не было ничего декоративного. Даже элегантность у него всегда выглядела не украшением, а функцией. — С тобой никогда не бывает скучно, — сказала я, выпрямляясь. Вот за это я и ненавидела его отдельно, особенно и почти профессионально. Не за силу — к силе вообще быстро привыкаешь, если вокруг тебя достаточно людей, решивших, что это нормальный способ существования. Не за контроль — контроль хотя бы честен в своей мерзости. И даже не за то, что Реборн, как и все подобные ему люди, входил в чужую жизнь с тем видом, будто изначально имеет на это полное и безоговорочное право. Хуже было другое: он слишком хорошо вписывался в любое пространство. Не ломал сцену. Не врывался в неё. Не требовал немедленно признать его важность. Он просто появлялся — и через несколько секунд уже казалось, будто всё это с самого начала было выстроено под его присутствие, а остальные только по недоразумению успели сделать вид, что существуют без него. И, пожалуй, именно это ощущалось опаснее любой открытой угрозы. Открытую угрозу хотя бы можно ненавидеть прямо. А вот человека, который заранее умеет становиться осью чужого пространства, приходится сначала признать, а уже потом пытаться сопротивляться. — Не жалуйся. Ты бы всё равно придумала себе проблему на пустом месте. — Как трогательно. Ты всё ещё веришь в мой творческий потенциал. — Я не верю. Я проверяю. Он остановился напротив. Не слишком близко. Но достаточно, чтобы стало ясно: разговор не случайный и не короткий. Его взгляд скользнул по Хибари, задержался на мне и остановился так, будто он смотрел не на выражение лица, а на качество внутреннего каркаса. — Ты изменилась, — сказал он. — Люди иногда это делают. — Не в твоём случае. Я приподняла бровь. — И что же у меня за особый жанр? Реборн чуть склонил голову. — Ты не выросла. Ты перестроилась. Тишина на крыше мгновенно стала плотнее. Даже Хибари ничего не сказал. Только чуть сместил взгляд в мою сторону. Я усмехнулась краем рта. — Какая отвратительная точность. — Не заигрывай со словами. Они тебе не помогут. И вот это уже было больше похоже на него. Сухо. Резко. Без попытки сделать удар красивее, чем он есть. Реборн убрал руки в карманы. — Я помню тебя, Тсунаёши. Эта фраза ударила неожиданнее, чем должна была. Он продолжил так же спокойно: — Раньше ты пыталась выжить внутри чужого шума. Сейчас ты учишься управлять им. Разница ощутимо существенная. Я смотрела на него молча. Потому что отвечать на такое сарказмом было уже почти трусостью. — Ты ждал, — сказала я наконец. И звучало это почти обреченно. Он не забывал, помнил и ждал момента, чтобы увидеть. Увидеть, как маленькая девочка, которая говорила ужасно спокойно о силе, изменилась. Реборн усмехнулся лишь уголками губ. — Разумеется. Я не прихожу раньше, чем появляется смысл тратить время. — Какая честь. Я, значит, дозрела до личного вмешательства. — Не обольщайся. Ты дозрела до работы. Вот теперь почти захотелось рассмеяться. Работа. Очень в его вкусе. — И что ты успел насмотреть? — спросила я. Он перевёл взгляд на школьный двор внизу. — Достаточно. Пауза. — Ямамото слишком легко рядом с тобой. Хибари уже не считает тебя помехой. Сасагава шумит, но не отходит. Девочки держатся ближе, чем полезно. А ты всё это видишь раньше, чем должна. Под рёбрами неприятно стянуло. Вот так — и раскрыл все карты сразу. И, что особенно важно, говорил так, словно видел уже далеко не маленькую девочку перед собой. Кого — пока не ясно. Но слишком очевидно. — Звучит почти как донос, — сказала я. — Как диагноз, — поправил он. — У тебя дурная привычка начинать мыслить на шаг вперёд раньше, чем успеешь прожить текущий момент. Для ребёнка это перебор. Для будущего Неба — рабочая, но опасная деформация. Я скрестила руки на груди. — И ты пришёл лично сообщить мне, что я неудобно функционирую? — Нет. Я пришёл посмотреть и начать с этим работать. Я невесело усмехнулась. — Как хорошо, что мои внутренние сдвиги вписались в твой рабочий график. — Не ной. Сказал он это так ровно, что мне почти захотелось его ударить. — Ты сегодня особенно очарователен. — Я не для этого здесь. Вот в чём всегда была его проблема. И его сила тоже. Реборн никогда не тратил ни слова на то, что не приносит результата. Я выпрямилась. Ветер тронул волосы. Город внизу по-прежнему был нелепо обычным. Хибари по-прежнему стоял рядом. Реборн по-прежнему держал на мне взгляд так, будто уже взвешивал, в какой точке проще всего начать давление. И поэтому скрывать что-либо сейчас казалось почти оскорбительным. — Я уже решила, — сказала я. — Не собираюсь вырезать из себя то, что делает меня живой, только потому, что это неудобно. И не собираюсь корчить из себя мягкую идиотку, если внутри я уже умею считать слишком много. Реборн не перебил. Не двинулся. Просто слушал — так, как слушают не признание, а рапорт. Я продолжила: — Я не делюсь на хорошую и плохую. Не делюсь на нужную и лишнюю. Я – цельная. Просто не из приятных. Возможно, наоборот, из очень неприятных. Хибари едва слышно фыркнул. Не насмешливо. Скорее с коротким признанием, что фраза не провалилась. Реборн смотрел на меня долго. Потом улыбнулся. С интересом. — Уже лучше, — сказал он. — Это, видимо, твой способ аплодировать. — Не переоценивай себя. Я всего лишь перестал считать ситуацию скучной. Очень мило с его стороны. Очень в его духе. Он сделал шаг ближе. Теперь голос лёг ниже и жёстче. — Запомни. То, что ты себя приняла, не делает тебя готовой. Просто ломать тебя в удобную схему теперь будет сложнее. С точки зрения работы — это плюс. С точки зрения твоей будущей жизни — посмотрим. Вердикт. Холодный. Спокойный. Без украшений. — И что теперь? — спросила я. — Теперь я буду смотреть, насколько долго твоей новой красивой цельности хватит, когда давление станет не внутренним, а внешним. — Какая вдохновляющая перспектива. — Я не мотиватор. — О, это я уже заметила. Хибари оттолкнулся от ограждения. — Закончили? — сухо спросил он. В его голосе было ровно столько раздражения, чтобы напомнить: чужие внутренние перевороты не дают никому права слишком долго занимать его крышу. — Почти, — отозвался Реборн, даже не глянув на него. Потом снова посмотрел на меня. — И ещё. Если ты всё-таки решила оставлять людей рядом, делай это без половинчатой чуши. Или держи их достаточно крепко, или режь связь сразу. Вялое метание между «мне страшно» и «я потом разберусь» — роскошь для тех, кого не нужно собирать после первого серьёзного удара. Вот в такие моменты я особенно остро понимала, почему разговаривать с Реборном — занятие нервное и почти всегда утомительно точное. Он не называл вещи до конца, но и не оставлял тебе достаточно пространства, чтобы сделать вид, будто ты не поняла. Не говорил имён, не перечислял людей, не раскладывал по полкам то, что и без него уже жило у меня под кожей раздражающим, слишком ясным знанием. И всё же после его слов в голове почти сразу вспыхивали именно они: Киоко, Хана, Рёхей, Такеши, даже Коичи. Все, кого я ещё недавно мысленно отодвигала подальше просто потому, что так было легче дышать. Все, кого теперь, как оказалось, уже не хотела вычёркивать из своей жизни только ради того, чтобы заранее обезопасить себя от будущей боли. И именно поэтому его предупреждение звучало так мерзко. Не как абстрактная взрослость. Как попадание в уже живую, уже принятую слабость. Вот теперь я действительно замерла. Потому что это было уже слишком. И Реборн, разумеется, заметил это раньше, чем мне бы понравилось. Я скривила рот в подобии улыбки. — Ты отвратительно быстро лезешь в суть. — Для этого меня и зовут обычно. — Очень хочется отменить твою профессию. — Поздновато. Он развернулся первым. Без лишнего изящества. Без драматизма. Так, как уходят люди, которые уже взяли из сцены всё, что им было нужно. Перед дверью он всё же остановился. — Завтра начнём нормально. — А это, по-твоему, что было? — Вводная часть. Я тихо выдохнула сквозь зубы. Лучше бы он, честное слово, просто стрелял. — Господи. — Не надейся. И ушёл. Как всегда. Без эффектной точки. Без финального жеста. Просто оставив после себя воздух чуть плотнее, а пространство — чуть менее моим, чем оно было до него. На крыше снова стало тихо. Я выдохнула. Медленно. Почти устало. Хибари стоял рядом ещё секунду, потом коротко взглянул на меня. — Не развалилась, — заметил он. Я фыркнула. — Ты так говоришь, будто это было в списке вероятных исходов. — Было. И вот за это я его и ценила. За молчаливую, почти звериную форму комфорта. Просто проверка: цела ли конструкция. — Стою, — сказала я тихо. Хибари кивнул. — Вижу. И этого, как ни странно, снова оказалось достаточно.***
Реборн не стал уходить сразу далеко. Спустился с крыши, прошёл по пустому коридору, миновал лестничный пролёт и остановился у окна на площадке между этажами, откуда школьный двор просматривался достаточно хорошо, чтобы видеть движение, но уже недостаточно близко, чтобы кто-то снизу почувствовал на себе прямой взгляд. Намимори шумел как обычно. Слишком похоже на место, в котором ничего действительно важного не должно происходить. И именно это раздражало особенно сильно. Реборн терпеть не мог сцены, которые слишком старательно притворялись безопасными. Он вообще не любил, когда реальность начинала играть в невинность, пока прямо у неё под носом собиралось что-то, что позже придётся резать быстро, жёстко и без сантиментов. Он опёрся плечом о стену и ещё раз прокрутил в голове крышу. Савада Тсунаёши. Чёртова девчонка действительно перестала рвать себя на части. И это его злило куда сильнее, чем должно было. Не потому, что он ждал от неё провала. И не потому, что ему было бы удобнее работать с ребёнком, который всё ещё мечется между мягкостью и внутренней жёсткостью, не зная как выбрать, что из этого вообще можно считать собой. Потому что теперь она стала неудобной в самом прямом значении этого слова. Не в школьном смысле. Не в подростковом. Не как ребёнок, который огрызается вовремя и невовремя просто из упрямства. Она стала той разновидностью неудобства, которая не разваливается от первого точного удара. Той, которая перестаёт тратить силы на бессмысленную внутреннюю возню и потому начинает держаться за себя уже не из страха, а из структуры. А такие люди всегда создают больше проблем. Реборн едва заметно скривил рот. Раздражало и то, как быстро это произошло. Раздражало и то, что он оказался прав насчёт неё раньше, чем хотел бы. Раздражало даже не само развитие — с развитием он как раз работал всю жизнь, и удивить его этим было сложно. Раздражала точка, в которую всё это выстрелило. Слишком рано. Слишком чисто. Слишком… интересно. Вот это было самым мерзким. Он терпеть не мог, когда объект работы начинал вызывать у него что-то, кроме профессионального расчёта. Не потому, что считал эмоции слабостью — это была бы слишком дешёвая философия для человека его уровня. А потому, что лишний личный интерес всегда засорял точность. Делает движения менее чистыми. Решения — менее экономными. А Реборн слишком долго и слишком дорого выстраивал себя в форму, где ничто не должно было мешать работе. С Тсуной это уже начинало мешать. Самую малость. Ровно настолько, чтобы бесить по-настоящему. Он перевёл взгляд вниз. Во дворе мелькнул Сасагава Рёхей — шумный, как всегда, и такой же прямолинейный, будто сама жизнь ещё не объяснила ему, насколько больно обычно обходится людям его типа привычка существовать открыто. Чуть дальше — Киоко. Ещё ближе к тени у стены — Ямамото. Хана. Остальные. Они уже были здесь. Все. Не в статусе Хранителей. Не в правильных ролях. Не названные, не оформленные, не загнанные в схему достаточно жёстко, чтобы это можно было считать системой. Но уже рядом. И это, разумеется, тоже злило. Потому что Тимотео был прав. И Иэмицу, чтоб его, тоже. Смещение пошло раньше срока. Не потому, что судьба внезапно решила сыграть красиво. Не потому, что дети рядом оказались какими-то особенно подходящими. А потому, что сама Тсуна уже начала реагировать на них не как на случайных школьных знакомых. На Ямамото — как на опасное облегчение. На Киоко — как на слишком тёплую уязвимость. На Хану — как на человека, который видит больше, чем следовало бы. На Рёхея — как на шум, который пока ещё оставляют жить просто потому, что он слишком живой, чтобы сразу превратить его в функцию. На Хибари — как на редкую форму тишины, рядом с которой не приходится притворяться проще. Для школьницы — перебор. Для будущего Неба — логично. Для него — достаточно, чтобы вмешаться. Реборн тихо выдохнул через нос. Раздражение не спадало. Не острое, не горячее — он давно уже не тратил на людей такую роскошь, как вспышка. Это было другое. Холодное. Чёткое. Почти злое в своей собранности. Раздражение человека, который слишком ясно видит, как линия уходит дальше, чем планировалось, и уже понимает: придётся влезать глубже, чем он хотел. Особенно потому, что какая-то часть этой истории началась не сегодня. И даже не тогда, когда Леон оставил метку в её комнате. Раньше. Гораздо раньше. В Италии. В той слишком тёплой комнате, которая до сих пор вспоминалась с раздражающей чёткостью. Свет, кресло, рубашка на спинке, шляпа на столике, нелепая мягкая игрушка в тени и женщина, которая держала его оружие так, будто уже имела на это право. Реборн до сих пор помнил не сам трюк. Не то, как металл рассыпался на свет. Не её наглость. Не даже то, как свободно она назвала его Роберто. Он помнил, как его это взбесило. Не потому, что кто-то позволил себе лишнее — лишнее рядом с ним позволяют себе редко и обычно очень недолго. А потому, что внутри, на каком-то особенно мерзком уровне, отозвалось узнавание. Это раздражало тогда. Раздражало позже. Раздражало сейчас. Потому что он не любил вещей, которые не укладываются в простую схему. А та сцена не укладывалась. И фраза не укладывалась. «Сам же и рассказал мне когда-то. Просто не в этой точке времени». Дешёвая бы вышла фраза. Почти пошлая. Если бы не сидела внутри так, будто однажды уже вросла туда достаточно глубоко, чтобы не вытравиться обычным презрением. Реборн раздражённо отвёл взгляд от окна. Вот за это он особенно не любил подобные истории. Тонкую, отвратительно стойкую нить, которую невозможно ни оборвать рукой, ни честно признать существующей, пока она не натянулась до конца. И Тсуна сегодня на крыше снова дёрнула именно эту нить. Не словами даже. Тем, как стояла. Тем, как смотрела. Тем, как больше не пыталась от себя отрезать неудобное. Как будто будущая форма уже на секунду проступила сквозь нынешнюю. И вот это его бесило отдельно. Потому что он не любил будущего, которое начинало смотреть на него раньше срока. Не любил детей, которые слишком быстро перестают быть просто детьми. Не любил, когда собственный интерес к ситуации становился чуть более личным, чем следовало. Не забота. Не привязанность. Не какая-нибудь слюнявая человечность, которую слабые люди так любят принимать за достоинство. Острое, почти злое нежелание упустить момент. Не дать ей сорваться в перекос раньше времени. Не позволить миру согнуть её в дешёвую, удобную и потому мёртвую форму. Если мягкость возьмёт верх — её сожрут. Если победит холодный расчёт — она начнёт резать слишком рано и слишком чисто. Если снова спрячется только в одной стороне — вторую сломает с такой основательностью, что потом уже не восстановит без потерь. И именно поэтому сегодняшняя сцена на крыше была не беседой. Проверкой. Он смотрел, насколько уверенно она стоит в том решении, которое, судя по всему, наконец приняла. Смотрел, не сорвётся ли в красивую позу. Не начнёт ли снова защищаться не точностью, а пустым шумом. Не станет ли врать в первую очередь себе. Не стала. И это почему-то раздражало почти так же сильно, как если бы стала. Реборн коротко усмехнулся. Очень в его вкусе. Объект, который при любом исходе ухитряется портить настроение. Снова посмотрел вниз. Ямамото смеялся слишком легко. Киоко слушала кого-то, чуть склонив голову. Хана стояла чуть в стороне, слишком внимательная для человека, который делает вид, будто ему всё равно. Рёхей махал руками так, будто без этого мир немедленно рухнет в бытовую катастрофу. — Чертовски неудобный ребёнок, — произнёс он вполголоса. И после короткой паузы добавил уже ровнее. — И именно поэтому всё ещё стоит потраченного времени. Реборн оттолкнулся от стены и пошёл дальше по коридору. Шаг у него остался тем же — спокойным, ровным, беззвучным настолько, насколько вообще может быть беззвучным взрослый мужчина в пустой школьной коробке. Тсунаёши Савада. Неудобное Небо. Неудобный ребёнок. И, что особенно раздражает, история, которая, похоже, уже слишком давно и слишком прочно влезла ему под кожу, чтобы продолжать делать вид, будто это просто работа.