Счастье, выжженное пламенем

R
В процессе
1516
1
автор
...__Kameliya__... соавтор
Фэндом:
Katekyou Hitman Reborn!, The Gamer (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 497 страниц, 148 236 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1516 Нравится 130 Отзывы 708 В сборник

Часть 4. Объявление войны

Настройки
Примечания:

      «Если твой противник вспыльчив, раздражай его»

Сунь-цзы, Искусство войны

      Иногда самое неприятное откровение приходит не о себе.       Не в тот момент, когда ты вдруг начинаешь яснее видеть собственный внутренний сдвиг, замечаешь, как далеко уже зашла, понимаешь, что именно в тебе так охотно подхватывает Пламя и почему Система всё чаще разговаривает с тобой тем сухим, почти оскорбительно точным тоном, в котором между словами «человек» и «инструмент» остаётся уже меньше безопасного расстояния, чем хотелось бы.       Нет. Хуже оказывается другое: однажды ты смотришь на людей вокруг и с запозданием, почти с отвращением к себе понимаешь простую, до мерзости неудобную вещь — они никогда не были только фоном.       Не были просто друзьями.       Не были просто будущими Хранителями.       Не были просто удобными или неудобными фигурами в пространстве, которое я в последнее время так старательно училась считать, удерживать и не давать ему развалиться раньше срока.       У каждого из них уже была своя история. До меня. Вне меня. Помимо той роли, которую однажды они, возможно, заняли бы рядом со мной и ту, которую уже занимают. И именно это понимание ударило особенно сильно в тот короткий промежуток, когда всё уже сдвинулось с мёртвой точки, но ещё не сорвалось окончательно.       До этого было проще. Правда же оказалась куда менее покладистой.        А правда состояла в том, что Такеши был не только моим Дождём — если уж судьба действительно настолько пошло любит символизм, — но и мальчиком, в котором мягкость никогда не была слабостью, а лёгкость не рождалась из пустоты. Его привычка удерживать пространство, не давя собой, его почти болезненная способность не лезть туда, где его не просят, и при этом всё равно оставаться рядом, его манера принимать вес чужого состояния так, будто это не подвиг и не жертва, а просто естественный порядок вещей, — всё это не появилось бы однажды «для Тсуны». Это уже было в нём. Его форма силы. Его способ существовать в мире, не превращая собственную надёжность в повод душить остальных заботой.       И, возможно, именно поэтому рядом с ним так трудно.       Рёхей был Солнцем до последней клетки. Он орал, сверкал и врывался в любую ситуацию так, будто её можно победить одной только силой жизни, а также рядом с ним всё ускорялось. Не мир даже — все вокруг. Солнце ведь не только лечит и не только греет; оно ещё и вытаскивает из вязкости, выжигает тухлую неподвижность, заставляет тело снова помнить, что оно живое. Рядом с Рёхеем нельзя долго лежать в себе, как в болоте. Он всё равно вытащит тебя в движение — грубо, глупо, шумно, но честно. В мире, где слишком многие давно разучились быть честными без второго дна, это уже почти форма роскоши.       Киоко была сложнее. Не Пламенем в прямом, удобном смысле, нет, но чем-то очень близким к той человеческой версии света, которую Солнце иногда даёт не как стимуляцию, а как напоминание, зачем вообще продолжать жить. И, пожалуй, именно поэтому на неё так тяжело смотреть долго: становится ясно, чего именно во мне самой становится всё меньше.       Хана была ближе всего к Туману — не в его дешёвой, театральной трактовке, где всё сводят к иллюзиям, хитрости и красивому праву не быть тем, кем кажешься. В куда более неприятной сути. Туман ведь опасен не тем, что умеет обмануть. Опаснее то, что он слишком хорошо показывает зазор между формой и содержанием, между тем, что человек выносит наружу, и тем, что в нём уже давно пошло трещинами. Хана всегда смотрела именно туда. Не на лицо. Не на позу. Не на слова. На то место, где всё это уже начинает расходиться. И именно это делало её взгляд таким неудобным.       С Реборном всё было одновременно проще и страшнее. Пуля. Точность. Рывок.       Та форма неизбежности, в которой удар приходит не первым попавшимся движением, а самым нужным, самым выверенным, самым беспощадно точным из возможных, и именно поэтому рядом с ним так трудно дышать спокойно: в его присутствии любое «потом» слишком быстро превращается в «сейчас», а любая отсрочка — в слабость, которую он физически не уважает.       Я сидела у ограждения на крыше, подставив плечо ветру, и смотрела вниз на школьный двор, где всё ещё ходили, смеялись, звали друг друга по именам и делали вид, будто Намимори остаётся школой, а не медленно собирающимся полем, на котором уже начали расставлять фигуры. И именно там, в этом раздражающе живом и обычном виде сверху, меня вдруг особенно ясно догнала ещё одна мысль.       Гокудера.       Имя само по себе уже давно перестало звучать нейтрально. Не потому, что я знала его по-настоящему. Хуже. Потому что не знала, но всё равно чувствовала заранее тот тип давления, который он однажды принесёт с собой. Некоторые люди ещё до фактической встречи ощущаются не как лица, а как принцип, и Гокудера Хаято был именно таким.       Разрушение в чистом виде.       Не тупая грубость и не бессмысленная ярость, как любят думать те, кто никогда не пытался по-настоящему понять природу Урагана. Ураган ведь опасен не тем, что крушит. Это слишком поверхностно. Настоящая его суть — в разложении, в постепенном, неумолимом съедании формы, в том, как он не ломает стену одним ударом, а делает так, чтобы она больше не могла остаться целой. И, пожалуй, именно это в нём было особенно неприятно.       Если Такеши — это Дождь, рядом с которым мир не давит так сильно, если Рёхей — Солнце, выбивающее из вязкости, если Хибари — Облако, которое не спрашивает разрешения расти так, как считает нужным, то Гокудера именно Ураган: нервный, резкий, слишком чистый в своей разрушительной направленности, слишком быстрый, слишком личный, слишком легко переходящий из верности в насилие и из ярости — в предельную концентрацию.       И вопрос заключался даже не в том, каким он будет рядом. Вопрос был в другом: какой рядом с ним буду я. Потому что некоторые виды силы опасны не только сами по себе, а тем, как легко начинают нравиться той части тебя, которая и без того уже слишком устала удерживать всё красиво.

«Зафиксирован сдвиг фокуса восприятия

Предыдущий режим: центростремительный анализ

Текущий режим: многовекторное чтение внешних узлов

Вероятное следствие: снижение эгоцентрической искажающей нагрузки / рост стратегической ясность»

— Ты сейчас меня похвалила? — тихо спросила я, не отрывая взгляда от двора.

«Я зафиксировала прогресс»

— Звучит почти оскорбительно.

«Как и всё полезное в твоём случае»

      Я фыркнула.       И именно в этот момент дверь на крышу открылась. Хибари не вошёл сразу в пространство разговора. Сначала просто пересёк крышу, как пересекают собственную территорию — без паузы на чужое настроение, без интереса к чужой внутренней драме, без необходимости обозначать своё присутствие чем-то, кроме самого факта. Только потом остановился у ограждения, достаточно близко, чтобы это уже не считалось случайным совпадением, и достаточно далеко, чтобы не превратиться в компанию. — Ты опять сидишь здесь, — произнёс он. — И тратишь время.       Я скосила на него взгляд. — А ты опять заходишь так, будто всё вокруг уже давно твоё. — Здесь — да.       Вот. Никакой красивой двусмысленности. Просто Хибари.       Я невольно усмехнулась краем рта.       И вот что было особенно неприятно: его появление больше не ощущалось мной как вторжение. Скорее как форма присутствия, от которой организм уже перестал бессмысленно сопротивляться, а это было опасно именно в той степени, в какой самые плохие вещи обычно и становятся частью внутренней нормы — не сразу, а постепенно, через отсутствие острого протеста. — Мне нужно уточнить одну вещь, — сказала я раньше, чем он успел назвать меня травоядной и на этом закончить весь содержательный обмен.       Он посмотрел без интереса. — Тогда спрашивай быстрее.       Ну, конечно. Я помолчала секунду, уже почти чувствуя, как глупо это прозвучит в лоб, и всё же сказала: — В тебе есть китайские корни.       Это не был вопрос. И именно поэтому тишина после оказалась такой плотной.       Хибари не изменился в лице. Даже взгляд не дёрнулся. Только ветер на секунду тронул чёлку, а потом он произнёс: — С чего ты взяла.       Не отрицая. Уже неплохо. Я пожала плечом. — Интуиция. Лицо. Пластика. В том, как ты держишь тишину. В том, как двигаешься — слишком экономно, слишком сухо, слишком чисто для обычной школьной драки и дурного характера. Это не японская школьная сдержанность, — произнесла я. — И не просто твоя привычка всё контролировать. Хуже. Старее. Как будто в тебе сидит другая линия дисциплины — не выученной, а унаследованной. Не та, которую человек собирает по кускам сам. Та, что уже живёт в теле. В осанке. В пластике. В том, как ты относишься к силе — не как к способу что-то доказать, а как к естественному продолжению собственной воли.       Он посмотрел прямо. Долго. Без раздражённого «не лезь». Без лишнего движения. Потом отвернулся к двору. — Дальняя ветвь, — сказал он наконец. — Этого хватит.       Я молчала. Потому что этого действительно хватало.       Не в смысле удовлетворённого любопытства. Хуже. В смысле того тихого, неприятного ощущения, которое приходит, когда один факт вдруг перестраивает тебе целый кусок чужого человека не в сторону выдумки, а в сторону большей правды.       Не случайный неправильный подросток.       Не просто хищник школьного масштаба.       Не только Облако.       Корни.       Кровь.       Дисциплина, выросшая не из школьного комитета, а из чего-то куда старше и жёстче.       Я перевела взгляд на его профиль. — Значит, триада, — сказала я тише.       На этот раз он повернул голову сразу. — Не твоё дело. — Как удобно, — сказала я с кривой усмешкой. — Всё интересное у тебя почему-то автоматически оказывается не моим делом. Почти талант к приватизации.       Хибари ответил не сразу.       Только повернул голову до конца и посмотрел прямо — спокойно, слишком спокойно, так, что уже по одному взгляду стало ясно: задела. Потом уголок его рта едва заметно дрогнул. — Тебе не идёт осторожная наглость, — произнёс он ровно. — Либо лезь нормально, либо не трать моё время.       Я чуть приподняла бровь. — Какая неожиданно щедрая реакция. Я-то думала, ты просто отсечёшь меня одной фразой и на этом мы оба изобразим содержательный диалог. — Если бы я собирался отсечь, — сказал Хибари, — ты бы уже это почувствовала. — Надо же. Меня, кажется, не послали сразу. Редкий день.       Он отвернулся к двору. Но уже поздно. Я попала. Не глубоко, но достаточно. Поэтому дальше давить было бы глупо. — Ладно, — сказала я тише. — Будем считать, что до национализации твоих секретов я пока не доросла.       На этот раз он скосил на меня взгляд почти лениво. — Пока — ключевое слово, Савада.       И вот тут я всё-таки усмехнулась. Потому что да. Очень в его стиле: не открыть дверь шире, не оттолкнуть до конца, а просто оставить щель и посмотреть, что я с ней сделаю.       Некоторые двери нельзя распахивать ногой, особенно, если тебе их открыли сами, пусть и на ширину в два пальца. Избыточность рядом с Хибари вообще всегда была почти формой оскорбления.       Несколько секунд мы стояли молча. Потом он сам прервал тишину. — С этим мусором, — произнёс он, имея в виду Гокудеру так, будто тот уже лично шумел у него под окнами, — ты возишься слишком долго в голове.       Я скосила на него взгляд. — Надо же. Ты сам заговорил о человеке, которого ещё даже не видел. Мир, видимо, правда катится. — Достаточно имени, — отрезал Хибари. — Такие приходят шумно.       Очень точное слово. Я провела большим пальцем по шероховатому краю ограждения. — Он будет Ураганом, — сказала я скорее себе, чем ему. — Не тем, который ломает в лоб. Тем, который входит в форму и начинает есть её изнутри.       Возможно, пока только себя.       Хибари чуть прищурился. — И? — И мне ещё нужно понять, как рядом с ним не начать решать слишком быстро через разрушение.       Он посмотрел коротко. Почти лениво. Но достаточно внимательно, чтобы я поняла: услышал, отметил, дальше лезть не станет. — Не неси это сюда, — сказал он. — Разберёшься сама.       Вот и всё. Не «будь осторожнее». Не «думай головой». Не попытка разложить меня по полкам. Просто сухое, почти грубое признание факта: да, это моя проблема. Да, решать её мне. Да, он не собирается делать вид, будто это его забота.       И, как всегда, именно в такой форме это почему-то звучало честнее любого утешения. Я тихо выдохнула и снова посмотрела вниз. — Знаешь, — сказала я после паузы, — самое мерзкое ведь даже не в том, что Гокудера будет Ураганом. А в том, что рядом с Реборном, с тобой, с Такеши, с остальными я всё отчётливее вижу не только будущие роли. Я начинаю видеть, из чего вы вообще сделаны. И это хуже.       Хибари скосил взгляд. — Поздно дошло. — Какая удивительная доброта. — Не выдумывай, — отрезал он. — Просто перестань смотреть на людей так, будто они начинаются с тебя.       Я замолчала на секунду. Не потому, что не поняла. Хуже. Потому что поняла слишком быстро.       Удар был точный. Без красивой жестокости, без лишнего нажима — именно поэтому и точный. Я очень медленно выдохнула, поправила рукав и только потом подняла на него взгляд. — Сильно, — сказала я ровно. — Ты, оказывается, и без оружия работаешь не хуже.       Пауза. Потом чуть склонила голову. — Но, да. Принято.       И уже тише, почти без насмешки: — Это раздражает не потому, что неправда. А потому, что я сама начала это замечать.       Хибари ничего не ответил. И, пожалуй, именно поэтому стало окончательно ясно: попал.

***

      Он догнал меня уже у лестницы, когда школьный день, как всегда, делал вид, будто всё закончилось нормально, а не просто временно перестал рушиться у всех на глазах.       Я услышала шаги раньше, чем обернулась, и почти сразу поняла, что это он. Не потому, что Такеши ходил особенно шумно — наоборот, как раз в этом и была проблема. Люди почему-то упорно запоминали в нём только лёгкость, улыбку, бейсбольный замах, это его почти неприличное умение входить в любую компанию так, будто он там и должен был быть с самого начала. И совсем не замечали, насколько мягко он вообще умеет двигаться, если не хочет пугать пространство лишним присутствием. — Савада, — позвал он.       Я остановилась и обернулась через плечо.       Он стоял на пару ступенек выше, с сумкой на плече и с той самой улыбкой, которую со стороны всегда слишком легко принять за простую. Как будто у некоторых людей лицо от природы создано для того, чтобы окружающим было удобнее недооценивать, сколько именно они успевают заметить, пока все остальные отвлекаются на светлую подачу.       В руках у него был том манги.       Тот самый.       У меня внутри что-то коротко, очень неприятно дёрнулось, но лицо, к счастью, осталось достаточно приличным, чтобы не выдать всей глубины моральной катастрофы. — Ну надо же, — сказала я, опираясь локтем о перила. — А я-то уже начала думать, что ты его просто присвоил и унес в свою сияющую бейсбольную жизнь без возврата.       Такеши чуть качнул том в пальцах. — Я дочитал. — Поразительно. Ты не только добрался до конца, но ещё и вернул. У тебя подозрительно опасные наклонности.       Он усмехнулся, но не так, как обычно, не целиком в свет. Чуть тише. Чуть внимательнее. — Ты, кстати, отметила самые мрачные главы.       Я приподняла бровь. — Серьёзно? А я-то надеялась, что ты ограничишься картинками и общим ощущением «все красивые, всем плохо». — Красивые были не все, — спокойно сказал он. — Но плохо — да, довольно многим.       Я выпрямилась чуть ровнее и забрала том у него из рук не сразу. Сначала посмотрела на корешок, на загнутый уголок закладки, на его пальцы, в которых книга держалась слишком аккуратно для человека, которому якобы просто стало любопытно, что это за странная штука оказалась у одноклассницы.       Потом всё же взяла.       Пальцы у нас на секунду соприкоснулись, и именно это, как назло, дало слишком живое ощущение реальности сцены: не будущее, не Пламя, не мафия, не сложные архитектуры связей, а лестница, школа, том манги и мальчик, который всё-таки добрался до тех страниц, до которых я его, если уж совсем честно, не собиралась подпускать так быстро. — И что? — спросила я, скрещивая руки уже вместе с книгой. — Сюжетный отчёт, моральная оценка или внезапное открытие, что у меня подозрительно нездоровый вкус к историям? — Всё сразу, наверное, — отозвался он легко, но взгляд не отвёл. — Только мне интереснее другое. — Как культурно это звучит для допроса на лестнице. — Почему ты вообще дала её мне?       Вот. Я чуть склонила голову. Не потому, что не ожидала вопроса. Хуже. Потому что ожидала чего-то именно такого, просто надеялась, что он, как и большинство людей, выберет не прямую траекторию, а обойдёт по касательной.       Но это был Такеши.       И, пожалуй, одна из самых неудобных вещей в нём заключалась именно в том, что при всей своей мягкости он, если доходил до по-настоящему важного, вдруг становился пугающе прямым — не в лоб, не грубо, не как Хана, но и не давая удобной возможности сделать вид, будто вопроса не было.       Я отвела взгляд к окну на лестничной площадке, где уже серел вечер, и сказала почти небрежно: — Потому что ты выглядел человеком, который не испугается, если в истории кто-то улыбается дольше, чем стоило бы.       Пауза. Потом он тихо спросил: — И всё?       Я невесело усмехнулась. — Нет, конечно. Ещё потому, что ты раздражающе редко читаешь то, что тебе неинтересно. А значит, если бы дочитал, то не из вежливости. — А если бы не дочитал? — Тогда мне было бы проще.       Он помолчал секунду. Спустился на одну ступеньку ниже. Теперь мы стояли почти на одном уровне, и, как ни странно, именно это вдруг сделало разговор тяжелее — не в плохом смысле, а в точном. Меньше безопасной дистанции. Меньше случайности. Больше присутствия. — Там главный герой, — сказал Такеши, — всё время делает вид, что с ним всё нормально, даже когда уже давно ненормально. Не потому, что врёт. А потому, что иначе развалится всё вокруг. И чем дальше, тем хуже он сам понимает, где там его настоящее “нормально”, а где просто привычка держать остальных.       Я посмотрела на него прямо. — Поздравляю. Ты дочитал до смысла.       Он не улыбнулся шире. Только взгляд стал внимательнее. — Я не про тебя сейчас.       Это прозвучало так спокойно, что я замерла почти сразу. Потому что да — вот именно это мне и нужно было. Не очередной разговор, в котором я снова окажусь центром анализа, угрозы, жалости, интереса или спасения. Не очередная попытка аккуратно подойти к моим проблемам в белых перчатках и с лицом человека, который надеется, что если достаточно бережно спросить, то я, возможно, не откушу ему руку.       Не про меня.       Наконец-то. — Тогда про кого? — спросила я тише.       Такеши опёрся плечом о стену рядом с окном и, к моему искреннему изумлению, ответил не сразу. Не потому, что не знал. Хуже. Потому что подбирал формулировку, а это с ним всегда означало, что на этот раз он не собирался отделаться своей обычной светлой лёгкостью. — Про меня, наверное, — сказал он наконец. — Потому что я всё время думаю… когда люди говорят, что мне легко, они ведь не совсем врут. Мне правда легче, чем многим. Я не цепляюсь за плохое так, как другие. Не люблю долго сидеть в том, что уже случилось. Мне проще двигаться дальше. Проще улыбаться. Проще не делать из боли центр комнаты.       Он говорил спокойно, без жалости к себе, без попытки казаться глубже, чем есть. И именно поэтому я слушала особенно внимательно. Потому что фальшь я бы почувствовала сразу, а тут её не было. Была только очень редкая форма честности — не трагическая, не исповедальная, а тихая, почти будничная, и потому особенно ценная. — Но? — спросила я.       Уголок его рта дрогнул. — Но иногда мне кажется, что люди путают “мне легче” с “мне не больно”. Или с тем, что я вообще ничего не замечаю, если не говорю об этом первым.       Я опустила взгляд на том манги в своих руках. На стёртый угол, на чуть загнувшуюся страницу, которую он, видимо, возвращал обратно особенно осторожно. И очень медленно, очень неприятно ясно поняла: да, это и есть его самая неудобная правда. Не слабость, не скрытая трагедия, не тайная жестокость под улыбкой — это было бы слишком пошло. Нет. Гораздо хуже. Он действительно умел держать свет внутри дольше многих. Только люди вокруг почему-то сразу решали, что раз он не гаснет первым, то и беречь его не нужно. — Ты злишься на это? — спросила я.       Он пожал плечом. — Не всегда. Иногда это даже удобно. Люди меньше напрягаются. Меньше боятся. Им легче рядом. Но… — он выдохнул очень коротко, — если честно, иногда хочется, чтобы кто-нибудь всё-таки замечал раньше, чем я сам устану настолько, что это уже станет видно без слов.       Вот это и было самым настоящим. Не красивым. Не громким.       Нормальным. Человеческим.       Я подняла на него взгляд и очень спокойно сказала: — Я замечаю.       Он замер. Потому что, кажется, этого ответа он не ждал как готовой фразы. Может быть — как жеста. Как намёка. Как полутона. Но не так прямо. А я, видимо, после всех последних дней уже окончательно разучилась экономить правду там, где она не выглядела слабостью. — Не всегда вовремя, — добавила я. — И не так красиво, как, наверное, могли бы Киоко или кто-нибудь из нормальных людей. Но замечаю. Ты слишком часто делаешь одну и ту же вещь: входишь в разговор мягче, чем хочется, чтобы другим было проще. Снимаешь напряжение раньше, чем кто-то успевает признать, что оно вообще есть. И даже когда сам уже на пределе, всё равно сначала проверяешь, не развалится ли кто-нибудь другой, если ты наконец перестанешь быть самым удобным человеком в комнате.       Он смотрел молча. Я невесело усмехнулась. — Прости. Знаю, звучит так, будто я тайно веду на тебя досье. Это, кстати, не исключено. У меня сейчас подозрительно плохой период по части нормальности.       Такеши всё-таки улыбнулся. Но не привычно. Не легко. Меньше. Честнее. — Ты иногда говоришь очень странные вещи. — Это одна из моих лучших черт. Я ей дорожу. — Нет, я серьёзно. — Он покачал головой чуть заметно. — Обычно люди либо верят, что если я улыбаюсь, значит, всё нормально, либо начинают сразу лезть спасать, как только поймут, что нет. А ты сейчас сказала так, будто просто… увидела.       Я склонила голову. — А тебя это пугает?       Он подумал. Не играл. Действительно подумал. — Нет, — сказал он. — Не пугает. Просто… непривычно.       Я посмотрела на него внимательнее.       На эту его мягкость, которая слишком многим кажется лёгкостью. На плечи, которые вроде бы ничем не перегружены, но в них уже живёт привычка держать. На лицо, где улыбка не маска, а выбор. Именно выбор, и от этого она, пожалуй, ещё ценнее и ещё опаснее одновременно. — Ты ведь знаешь, — сказала я тихо, — что самая жуткая вещь в тебе — не то, что ты сильный. И не то, что ты умеешь не ломаться. А то, что рядом с тобой людям становится легче нести свой вес, и ты делаешь это так естественно, будто вообще не замечаешь, сколько берёшь на себя.       Вот теперь он действительно замолчал. По-настоящему. Я почти физически увидела, как эта фраза вошла глубже, чем ему самому хотелось бы. Потому что да — в манге он добрался до смысла. Но, кажется, не ожидал, что я успею добраться до его собственного так же быстро. — Это плохо? — спросил он наконец.       Я задумалась на секунду. Потом честно ответила: — Нет. Это просто значит, что тебя тоже нельзя всё время воспринимать как погоду. Удобную, светлую, всегда вовремя приходящую и ничего не просящую взамен. У погоды нет усталости. У тебя — есть.       Он тихо выдохнул через нос. Почти смешок, но не совсем. — Надо же. — Что? — А я думал, ты дашь мне что-нибудь колкое и уйдёшь.       Я посмотрела на него с упрёком. — Такеши, пожалуйста. Я могу быть колкой и при этом полезной. Не унижай меня такими примитивными ожиданиями.       Он всё-таки рассмеялся. Негромко. И вот теперь уже почти светло — но не прежней школьной лёгкостью, а иначе. Как если бы в эту секунду ему действительно стало легче не потому, что всё ерунда, а потому, что кто-то другой наконец взял на себя часть точности. — Ладно, — сказал он наконец, отталкиваясь от стены. — Раз уж я всё-таки дочитал до смысла, у меня тогда есть ещё один вопрос.       Я приподняла бровь. — Какое счастье. Ты добрался до режима продолжения. — Почему ты отметила именно ту главу?       Я посмотрела на том в своих руках. На загнутую страницу. На карандашную черту у панели, где герой улыбался так спокойно, будто сам ещё не понял, что именно этим улыбающимся лицом уже заколачивает собственную боль внутрь поглубже, чтобы никому не было неудобно.       Потом подняла на Такеши взгляд. И ответила так же честно, как он до этого: — Потому что мне не понравилось, насколько быстро я поняла, о чём она.       Он помолчал секунду. Потом улыбнулся — не широко, не в свою обычную лёгкость, а чуть уже, внимательнее. — Это не весь ответ.       Я склонила голову. — Надо же. Ты сегодня прямо-таки опасно хорошо читаешь. — Савада, — сказал он спокойно, — ты соврала.       Не жёстко.       Не в лоб.       И именно поэтому попал точнее.       Я посмотрела на него молча. Он чуть качнул головой в сторону тома. — Не было там никакой фразы про обречённость любви, — сказал он. — Вообще. Ты её выдумала.       У меня внутри что-то коротко сжалось. Не от страха даже. От того неприятного, почти детского чувства, которое бывает, когда тебя ловят не на большой лжи, а на маленькой, очень личной подмене. На том, что ты сама уже не замечаешь, где чуть сместила смысл, лишь бы не говорить прямо.       Я невесело усмехнулась. — Какая трагедия. Меня разоблачили на лестнице с мангой. Теперь точно придётся менять школу.       Такеши не отвёл взгляда. — Ты не про любовь тогда сказала, — произнёс он тише. — Ты просто не хотела сказать настоящее.       Пауза. Господи. Как же неудобно разговаривать с человеком, который при всей своей мягкости иногда вдруг становится таким прямым, что отступать уже некуда, а ломать разговор одной язвительностью — мелко.       Я выдохнула через нос и опустила взгляд на книгу. — Хорошо, — сказала я. — Не про обречённость. — А про что?       Я провела большим пальцем по краю страницы. Медленно. Выигрывая себе секунду, хотя уже знала ответ. — Про то, что финал всё равно закончился хорошо, — сказала я тихо. — Независимо от того, через что они до него дошли.       Он не перебивал. Я продолжила уже ровнее: — Не “счастливо” в дешёвом смысле. Не “все целы, все улыбаются, автор добрый, мир справедливый”. Нет. Просто… хорошо. Достаточно хорошо, чтобы всё предыдущее не оказалось бессмысленным. Чтобы никто не любил зря. Чтобы всё это не свелось к красивому страданию ради красивого страдания.       Я подняла на него взгляд. — И, наверное, меня это тогда разозлило сильнее всего. Потому что я слишком быстро поняла, что за такие финалы люди обычно цепляются не когда у них всё в порядке, а когда им очень нужно хоть где-то увидеть, что путь не обязан кончаться катастрофой только потому, что был тяжёлым.       Такеши смотрел молча. Очень внимательно. Без жалости. Без той лишней мягкости, которая сейчас всё бы только испортила.       И именно поэтому я договорила уже совсем честно: — Так что да. Я соврала. Не потому что хотела тебя красиво обмануть. Просто не хотела звучать как человек, который уже слишком подозрительно интересуется хорошими концовками.       Уголок его рта дрогнул. — А что в этом плохого?       Я фыркнула. — Ничего. Кроме того, что это звучит как уязвимость, а у меня и так последнее время очень плохая статистика по внутренней сохранности.       Он тихо рассмеялся. Негромко. Почти тепло. Потом пожал плечом. — Мне кажется, это как раз нормальная статистика, — сказал он. — Если человек всё ещё хочет, чтобы в конце вышло хорошо, значит, с ним ещё не всё потеряно.       Я посмотрела на него чуть дольше, чем собиралась. Потому что иногда люди говорят очень простые вещи, и именно этим они оказываются опаснее всей сложной, выстроенной, умной правды, в которую ты уже успел так удобно завернуться, чтобы не быть живым лишний раз. — Удивительно, — сказала я тихо. — Ты сейчас почти звучишь как человек, которого я не зря впустила в свою историю. — Почти? — переспросил он. — Не наглей.       Он улыбнулся уже легче. Уже немного привычно. Но всё-таки не совсем. И от этого стало неожиданно спокойно. Как будто мир на одну короткую минуту перестал требовать от нас либо немедленной близости, либо немедленной обороны, и разрешил просто постоять на лестнице с томом манги между руками и чужим пониманием между словами. — Ладно, — сказал Такеши, отталкиваясь от стены. — Тогда я, пожалуй, оставлю тебе книгу. А ты в следующий раз, если захочешь соврать, выбирай что-нибудь попроще. Про обречённую любовь ты сказала слишком литературно. Подозрительно.       Я закатила глаза. — Спасибо. Обязательно учту в следующем акте морального разложения. — Я серьёзно. — А я нет. В этом и прелесть.       Он шагнул вниз по лестнице, потом обернулся. — И, Тсуна? — Мм? — Хороший конец — это не слабость.       Я замерла на полсекунды. Совсем коротко. Потом кивнула. — Да, — сказала я тихо. — Я, видимо, начинаю это подозревать.

***

      Следующая тренировка, разумеется, тоже оказалась идиотской.       Не в бытовом смысле, где под «идиотской» обычно понимают неудачно составленное расписание, бессмысленную пробежку или взрослого мужчину, который почему-то решил, будто имеет право будить тебя на двадцать минут раньше только потому, что считает дисциплину формой любви к миру.       Нет. Хуже.       Реборн выгнал меня на задний двор школы до начала занятий, поставил у самой стены старого спортзала, сунул в ладонь три металлических шарика размером с крупную бусину и сказал с тем спокойствием, от которого мне уже заранее хотелось либо смеяться, либо биться головой о ближайшую поверхность: — Не урони.       Я посмотрела на шарики. Потом на него. — Это всё? — Пока да. — И Вы, конечно, не собираетесь объяснять, в чём именно великое педагогическое откровение сегодняшнего унижения. — Очень простое, — отозвался он. — Будешь держать в них Пламя. Ровно. Одновременно. Без скачков. Пока двигаешься, отвечаешь и не выглядишь как человек, которого сейчас стошнит от собственного наставника. — Какая узкая, но вдохновляющая цель. — Для тебя — более чем достаточная.       Вот ведь ублюдок.       Шарики быстро нагрелись в пальцах. Не сильно, но в той мере, чтобы не забывать о них ни на секунду. Пламя Неба пришлось тянуть тонко, почти нитями, разделяя поток на три ровных, устойчивых отрезка, и не позволять ни одному сорваться выше остальных. Слишком мало — металл остывает. Слишком много — обжигает кожу. Слишком резко — теряется ритм. И, разумеется, этого ему было мало. — Шаг влево.       Я сместилась. — Ещё.       Снова. — Теперь назад. — Вы правда не можете просто завести себе собаку? — процедила я, не сводя глаз с шариков. — Она, по крайней мере, не будет спорить с Вашим патологическим желанием командовать всем, что движется. — Собака не умеет думать так раздражающе громко, как ты. — Это звучало как признание. — Не обольщайся.       Я медленно выдохнула и снова выровняла Пламя, потому что на последней реплике правый шарик нагрелся сильнее двух других. Небо не любило раздражение. Не в том смысле, что оно исчезало от злости, нет. Хуже. Оно делалось слишком жадным. Пыталось занять больше, чем нужно. Быстрее собрать форму. Быстрее подчинить среду ритму, который я ещё не успела задать до конца. — Ты опять давишь в один вектор, — заметил Реборн. — Потому что Вы опять бесите меня неравномерно. — Это не оправдание. — Это диагноз.       Он даже не улыбнулся. Просто чуть сместился в сторону, заставляя меня повернуться за ним корпусом, не роняя линию Пламени. — Теперь говори. — Что именно? — Что угодно. Но так, чтобы ни один поток не дрогнул.       Я уставилась на него. — Это издевательство. — Да. — Ненавижу Вашу честность. — Не сомневаюсь.       Правый шарик дёрнулся.       Я тут же прижала ритм обратно и выдохнула уже медленнее, потому что, разумеется, он именно этого и ждал — не реакции даже, а той доли раздражения, в которой контроль становился менее точным. Всё у него было про это. Про сдвиг. Про полтона. Про тот мерзкий профессиональный интерес к моменту, когда ты ещё не сорвалась, но уже начала. — Хорошо, — сказала я ровно. — Что угодно, так, что ли? Вы отвратительно одеваетесь для человека, который хочет казаться просто репетитором. У Вас слишком спокойное лицо для нормального взрослого. И если Вы ещё раз скажете мне «не обольщайся», я, возможно, оболью Вас кипятком, исключительно из эстетических соображений.       На втором предложении левый поток дрогнул. На третьем средний стал выше.       Реборн кивнул, как будто именно этого и добивался. — Уже лучше. — Господи, какой у Вас страшный вкус к слову «лучше». — А у тебя плохая привычка считать словесное сопротивление полноценной защитой. — Оно меня хотя бы радует. — Недолго.       И исчез.       Вот так. Сразу. Без перехода. Без той вежливой доли секунды, в которой человек ещё успевает предупредить пространство о своём движении.       У меня внутри всё стянулось мгновенно, и именно в этом, конечно, и был весь смысл. Не дать мне красивую подготовку. Не дать перестроить стойку. Не дать выбрать правильный угол. Проверить, что останется, когда из схемы выдернут удобный центр.       Я резко развернулась, удерживая три нити Пламени почти на одном упрямстве, и в этот же момент услышала щелчок.       Слишком знакомый.       Слишком сухой.       Слишком быстрый.       Пуля.       На этот раз он стрелял в меня.       Не в стену, не в шкаф, не в кого-то рядом, не в пространство у плеча — прямо в линию корпуса, с той мерзкой точностью, которая уже не оставляла роскоши сомневаться, тренировка это или просто у Реборна с утра особенно хорошее настроение.       Я успела раньше, чем подумала.       Шарики вылетели из пальцев — не потому, что я их уронила, а потому, что сама швырнула, вбивая в них Пламя в последний момент. Один ушёл вбок. Второй — вниз. Третий встретил траекторию пули в воздухе.       Вспышка была короткой и злой. Металл разлетелся. Воздух дёрнулся. Меня обдало жаром по щеке, и я, уже не сохраняя никакой красивой собранности, вспыхнула сама.       Не метафорически.       Пламя Неба рвануло наружу так резко, что под ногами треснул песок у стены, а воздух между мной и Реборном дрогнул, словно я не выдохнула, а ударила им пространство в лицо. — Вы окончательно охренели? — выдохнула я.       Голос прозвучал тише, чем хотелось. Хуже. Потому что когда я по-настоящему злилась на него, крик почему-то почти никогда не приходил первым. Сначала — вот это. Холодная ярость. Очень ровная. Очень живая.       Реборн стоял в нескольких шагах, держа Леона так спокойно, будто только что не выстрелил в меня посреди двора. — Ты успела, — сказал он довольно. — Это, по-Вашему, должно меня утешить? — Нет. Это должно быть нормой.       Вот ведь конченый ублюдок.       Я шагнула к нему прежде, чем решила, собираюсь ли вообще двигаться. Пламя всё ещё держалось вокруг тела резким, плотным светом, не особенно красивым и совсем не похожим на ту спокойную гармонизацию, которой он так любил мучить меня на упражнениях. Это была ярость. Собранная. Прицельно направленная.       На него.       Реборн посмотрел на меня снизу вверх с тем почти ленивым спокойствием, которое бесило ещё сильнее потому, что в нём уже не было ни удивления, ни осторожности. Привык.       К моей злости.       К моему шагу вперёд.       К тому, как у меня вспыхивает лицо после его «уроков». — Вы хоть раз пробовали учить, не стреляя? — спросила я сквозь зубы. — Да. — И? — Было менее эффективно. — Конечно. Как я могла забыть, что Вы дрессируете не людей, а рефлексы.       Он чуть склонил голову, разглядывая меня так, будто я была одновременно и провалом, и правильным результатом. — Неправильно, — сказал он. — Что именно?! — Ты всё ещё слишком долго злишься на метод. А должна уже разбирать момент, в котором успела.       Я уставилась на него. Потом медленно, очень медленно усмехнулась — не потому, что мне стало смешно, а потому, что иногда это единственный способ не ударить человека сразу. — Вы правда думаете, что это сейчас умная реплика. — Да. — Невероятно. Уверенность тоже, видимо, входит в базовую комплектацию лучших киллеров Италии.       Реборн не отступил, когда я подошла почти вплотную. Не потому, что проверял, ударю ли. О, нет. Все потому, что уже знал: не ударю. Не здесь. Не сейчас. Не так. И именно это бесило больше всего. — Ещё раз, — сказала я тихо, — и я начну отвечать Вам не как ученица. — Ты и так давно не отвечаешь как ученица.       Вот тут я действительно вспыхнула сильнее. Пламя дёрнулось по плечам коротким, резким рывком. Не срываясь в атаку, но почти. Реборн скользнул взглядом по линии огня, потом обратно к лицу. — Уже лучше, — сказал он.       Я прикрыла глаза на секунду. Господи, как же я его ненавидела в такие моменты. Не потому, что он стрелял. Это как раз было уже почти ожидаемо. Напротив. Потому, что он опять сделал из моего бешенства материал. Взял живую, очень настоящую, очень заслуженную ярость и тут же положил её в свою внутреннюю папку с пометкой «Полезно». — Вы омерзительны, — сказала я. — Знаю. — И самодовольны. — Иногда. — И я вас всё ещё не попыталась убить только потому, что утром у меня нет времени на сокрытие трупа. — Вот это уже честнее.       Я посмотрела на него очень прямо. Так, что у другого человека, возможно, хватило бы такта хотя бы слегка притвориться настороженным. У Реборна — конечно же нет.       Он просто смотрел в ответ с тем самым сухим, слишком взрослым вниманием, в котором давно уже было не только давление и не только контроль, а ещё и привычка к моим вспышкам. Не принятие. Не одобрение. Хуже — рабочее знание. Как если бы моя ярость стала для него частью расписания.       Чёрт бы его побрал. — Подбирайте следующие снаряды сами, — сказала я, кивая на разлетевшийся металл у стены. — Ваш гениальный опыт стоил мне трёх шариков и остатков терпения. — Терпение у тебя всё равно было бракованным. — А у Вас, видимо, врождённый талант делать людей убийственно мотивированными.       Реборн убрал Леона обратно на шляпу и наконец, с отвратительным спокойствием человека, который уже получил всё нужное, произнёс: — Ещё раз.       Я моргнула. — Простите? — Сначала заново соберёшь три потока. Потом будешь ждать выстрела. Потом перестанешь ждать его в одном направлении. И только после этого, возможно, перестанешь так театрально злиться каждый раз, когда мир не считает нужным предупреждать тебя заранее.       На секунду мне показалось, что я сейчас действительно брошу в него чем-нибудь тяжёлым.       Но — к сожалению — он был прав в одной особенно мерзкой точке: я успела. Не потому, что повезло. Потому, что уже начала перестраиваться быстрее, чем хотелось бы самой.       И именно это бесило сильнее всего.       Я наклонилась, подняла два уцелевших шарика и только потом, не глядя на него, сказала тихо, почти зло: — В следующий раз я успею раньше. — Вот для этого я и стреляю, — отозвался он.       Вот ведь ублюдок.       Я выпрямилась, сжала холодный металл в ладони и снова пустила в него Пламя — уже тоньше, уже жёстче, уже без попытки сделать вид, будто утро всё ещё можно спасти приличным настроением.       А Реборн, конечно же, молчал. Спокойный. Привычный к моей ярости. И от этого — особенно невыносимый.

***

      Утро началось с того, что Реборн поставил мне на голову книгу.       Не метафорически.       Не как красивый образ унижения, которым взрослые любят потом объяснять чужую дисциплину.       Обычную, тяжёлую книгу в твёрдом переплёте, которую он без единого комментария снял с полки в гостиной, пролистал, будто действительно проверял содержимое, и только потом, подойдя ко мне вплотную, опустил на макушку с такой спокойной точностью, словно это был давно согласованный этап серьёзной подготовки, а не самая идиотская тренировка, которую только можно было придумать в семь утра.       Я даже не сразу подняла на него взгляд.       Сначала просто стояла, чувствуя вес книги, жёсткий край переплёта, неприятную необходимость мгновенно выровнять шею, спину, плечи и всё остальное тело под этот чужой абсурд, который, как назло, уже начал работать.       Потом очень медленно произнесла: — Вы ведь взрослый человек. — И это тебя удивляет только сейчас? — отозвался Реборн.       Он стоял напротив, в костюме, безупречно прямой, с тем выражением лица, при котором особенно ясно понимаешь: да, он действительно не шутит. Вся сцена могла бы быть комичной, если бы не одна маленькая проблема — Реборн вообще не умел выглядеть смешно в собственных решениях. Даже когда эти решения были откровенно издевательскими, он подавал их так, будто мир обязан принять их как норму, а твоя задача — успеть встроиться в новую форму унижения раньше, чем успеешь начать возмущаться. — Я всё ещё допускаю, — сказала я, не двигая головой, — что это какой-то крайне неудачный нервный срыв. У Вас. Не у меня. — Сделай шаг. — Нет. — Сделай.       Я закрыла глаза на секунду.       Вот именно за это его и хотелось иногда особенно методично придушить — не за жестокость даже, к ней быстро привыкаешь, если вокруг тебя достаточно людей, считающих её приемлемой формой воспитания, а за эту отвратительную взрослую уверенность, с которой он превращал любой произвол в упражнение, а любое упражнение — в тест на пригодность.       Я сделала шаг. Книга качнулась. Я тут же рефлекторно поймала корпусом баланс, не руками, не шеей, а всем телом сразу, и именно в этот момент Реборн спокойно произнёс: — Не зажимай плечи. — А Вы не ставьте мне на голову библиотеку. — Ещё шаг. — Вы действительно собираетесь воспитывать меня как очень злую дочь герцога из пансионата? — Если поможет, могу взять трость.       Я медленно открыла глаза и уставилась на него. Он даже не улыбнулся.       Второй шаг получился лучше. Потом третий. Потом Реборн чуть сместился в сторону, вынуждая меня разворачиваться за ним, и книга тут же поехала к виску. Я остановила её на полпути, удержав не головой, а позвоночником, как будто меня внезапно подвесили на жёсткую внутреннюю нить.       Реборн кивнул едва заметно. — Уже не так жалко смотреть. — Какое счастье, — отозвалась я. — Я очень боялась, что Ваше эстетическое чувство пострадает необратимо. — Оно давно пострадало. С того момента, как мне пришлось заняться тобой.       Я медленно выдохнула через нос.       Леон, сидевший у него на плече, повернул голову и моргнул так невинно, будто вообще не был частью этого преступления против человеческого достоинства. — Скажите честно, — произнесла я, делая ещё один шаг. — Вам просто хотелось посмотреть, как быстро я начну Вас ненавидеть уже до школы? — Мне не нужно смотреть. Это фоновая константа. — Как хорошо, что мы понимаем друг друга. — Не обольщайся.       Он двинулся дальше по дорожке, не оборачиваясь, и мне пришлось идти следом. Медленно. С прямой спиной. С книгой на голове. По двору собственного дома. В утреннем свете. В состоянии уже почти священной внутренней ярости.       Если бы кто-то из соседей выглянул в окно, я, пожалуй, впервые в жизни поняла бы убийство как абсолютно естественную форму самозащиты. — Вы ведь понимаете, — сказала я через пару шагов, — Что если это увидит Нана, она начнёт считать, что у меня внезапно проснулась тяга к приличным манерам, а это уже разрушит мне всю репутацию. — Значит, держи лучше. — Впервые встречаю человека, который делает из осанки прямую угрозу. — Впервые встречаю ребёнка, который даже стоять ровно умудряется с претензией.       Я фыркнула. Книга опасно качнулась. — Ага, — произнёс он сразу. — Ещё раз. — Вы что, теперь будете наказывать меня за мимику? — За плохой контроль. — Это была эмоция. — Это была ошибка.       Вот за это мне и хотелось в него чем-нибудь кинуть. Не потому, что он был совсем не прав. Потому, что говорил это той интонацией, при которой даже возразить толком нельзя без риска подтвердить его слова на практике.       Я прошла ещё несколько шагов и почти физически почувствовала тот момент, в который тело перестало воспринимать книгу как издевательство и начало перестраиваться под задачу. Вес распределился. Подбородок выровнялся. Дыхание село глубже. Плечи опустились. Шаг стал короче, чище, точнее. Абсурдная тренировка, как назло, работала.       И именно это было самым оскорбительным.       Реборн, конечно, заметил сразу. — Вот. Наконец. — Не радуйтесь так, будто это Ваша личная победа. — А это она и есть. — Самоуверенность у Вас, конечно, чудовищная. — А у тебя ужасная привычка спорить с результатом, пока он происходит.       Я остановилась. Он тоже. Пауза повисла сухая, короткая, почти деловая. Потом я очень медленно спросила: — И чему, по-Вашему, я должна научиться из этого цирка? Не убивать людей, пока у меня заняты руки?       Реборн подошёл ближе.       Не резко. Не давя. Но той самой взрослой точностью, с которой он всегда сокращал дистанцию именно до нужного предела.       Потом одной рукой снял книгу с моей головы и, к моему глубочайшему моральному унижению, даже не дал ей соскользнуть — просто взял и убрал, как будто контролировал не только предмет, но и всю сцену с начала до конца. — Тому, — сказал он спокойно, — что центр у тебя должен быть внутри, а не в языке. Пока ты болтаешь, тебя качает. Пока злишься — ведёт вправо. Пока начинаешь играть — теряешь ось. Мне нужно, чтобы ты держала форму до реакции, а не после.       Я смотрела на него молча.       Потому, что это опять звучало слишком разумно для вещи, которую я ещё секунду назад искренне считала личным оскорблением.       Он чуть склонил голову. — И ещё. — О, замечательно. Конечно, там есть “ещё”. — Ты слишком быстро превращаешь дискомфорт в иронию. Это удобно. Но удобно — не значит надёжно.       Вот теперь мне действительно захотелось промолчать. Ненадолго. На секунду. На долю секунды. Но этого уже хватило, чтобы он увидел: попал. Как же я его за это ненавидела. — Потрясающе, — сказала я тихо. — Вы даже утреннее унижение умудряетесь превратить в диагноз. — Это была не утренняя часть. Это было начало.       Он развернулся, сунул книгу мне в руки и пошёл к калитке так, будто всё уже решено. Потом, не оборачиваясь, бросил: — В следующий раз возьмём стакан воды.       Я уставилась ему в спину. — Вы больной. — Да, — отозвался он совершенно спокойно. — Не опаздывай.       И вот только после этого я, всё ещё стоя посреди дорожки, вдруг поняла, что спина у меня выпрямилась сама. Шея вытянулась ровнее. Шаг уже перестроился. И, что хуже всего, он опять оказался прав настолько, что мне даже злиться было обидно.       Господи, какой же всё-таки отвратительный человек.

***

      Тогда всё встало на место до обидного просто.       Не в красивом смысле. Не как в тех дурацких внутренних прозрениях, после которых человеку якобы становится легче, чище и понятнее, кем именно он хочет быть дальше. Ничего подобного. Просто после очередной идиотской тренировки, после книги на голове, после этого его ровного взрослого спокойствия, после слишком точных замечаний, сказанных с той интонацией, от которой хочется одновременно учиться и убивать, я вдруг очень ясно поняла одну вещь.       Значит, война.       Не настоящая, конечно. Не та, где стреляют, ломают рёбра и проверяют, сколько крови помещается в одном школьном дне. Хуже. Тоньше. Домашнее. Та разновидность войны, в которой никто не имеет права сорваться первым, потому что проиграет не в силе, а в форме. А форма, если уж совсем честно, всегда была моей любимой территорией.       Если Реборн решил, что будет входить в моё пространство, переставлять в нём мебель, людей, ритм, воздух и даже осанку, как будто давно купил на всё это право, прекрасно. Тогда я, в свою очередь, больше не собиралась вести себя как вежливая сторона, которой остаётся только огрызаться в ответ на методично продуманное издевательство.       Пусть будет война.       Точная.       Пакостная.       Весёлая ровно настолько, чтобы это бесило его сильнее, чем открытая злость.       И главное — взрослая. Потому что с людьми вроде Реборна детская месть бессмысленна. Он её либо не заметит, либо встроит в очередной урок. Значит, действовать придётся иначе: не бить в лоб, а заходить туда, где он не любит терять контроль — в ритм, в сцену, в репутацию, в ту самую безупречную собранность, которой он так гордится, даже если никогда бы не назвал это гордостью вслух.       К завтраку я спустилась уже с готовым планом.       Не до конца расписанным, конечно. Я же не чудовище. Просто достаточно ясно понимала направление.       Нана ещё раскладывала тосты по тарелкам. Коичи сидел за столом, хмурый с самого утра и до невозможности живой в своей подростковой неприязни к реальности. Реборн, разумеется, уже был на кухне и выглядел так, будто существовал здесь всегда, а дом просто поздно это признал.       Я остановилась в дверях, оглядела сцену и сразу же, почти без усилия, увидела в ней слабое место.       Он уже встроился.       Слишком спокойно.       Слишком удобно.       Значит, начнём с этого.       Я вошла на кухню с безупречно прямой спиной — слишком прямой, чтобы это можно было принять за случайность, — и остановилась у стола ровно на секунду дольше, чем нужно.       Нана подняла глаза первой. — Тсуна-чан, доброе утро.       Я перевела взгляд на Реборна и очень спокойно сказала: — Доброе утро, Реборн-сан. Надеюсь, сегодня у нас не запланировано ничего связанного с равновесием, предметами интерьера и унижением человеческого достоинства до завтрака.       Коичи фыркнул в чашку. Нана растерянно моргнула. Реборн поднял на меня глаза. Коротко. Очень ровно. Вот и хорошо. — Пока нет, — ответил он. — Какое облегчение. Я уже начала опасаться, что Вы сделаете из завтрака практикум по удержанию оси над мисо-супом или тостами.       Нана чуть растерянно улыбнулась, не до конца понимая, шутим мы или уже нет. Коичи, напротив, сразу оживился, как любой младший брат, который чувствовал запах потенциального скандала и морально уже на его стороне, даже если не знал всех вводных.       Реборн же только сделал глоток чая. Спокойно. Крайне раздражающе. Ну, что ж. Первый слой прошёл. Идём дальше.       Я села за стол, взяла чашку и после короткой паузы, как будто продолжая совершенно обычный, бытовой разговор, спросила: — Кстати, уточните на будущее: когда Вы говорите «держи центр внутри», это предполагает какой-то конкретный угол головы или мне ориентироваться чисто на степень Вашего раздражения?       Коичи всё-таки кашлянул от смеха. Нана повернулась к Реборну уже с явным желанием понять, что за новый вид педагогики завёлся в её доме. А я с почти неприличным внутренним удовольствием увидела самое важное: сцена больше не принадлежала ему целиком.       Теперь её задавала я. Реборн поставил чашку. — Ты слишком много болтаешь с утра. — Это не болтовня, — отозвалась я очень серьёзно. — Это уточнение методики. Вчера Вы были недостаточно конкретны, а я не хочу снова страдать из-за плохой коммуникации между ученицей и наставником.       Вот тут Коичи уже не сдержался и тихо хмыкнул в ладонь. Нана, кажется, начала склоняться к версии, в которой происходящее всё-таки можно считать странным, но не опасным. А это означало, что я двигалась в правильную сторону.       Реборн посмотрел на меня тем самым взглядом, от которого обычно делается чуть холоднее под кожей. — Тебе так нравится играть? — Только если партнёр достаточно терпеливый. — Или достаточно глупый. — Это уже было бы слишком щедрым шансом с моей стороны.       Он не ответил сразу, и именно эта короткая пауза сказала мне куда больше, чем любые реплики. Да, видит. Да, бесится. Да, пока терпит.       Прекрасно.       Леон лежал рядом со шляпой на столе в своей почти безобидной форме, и вот тут я увидела следующий ход.       Я потянулась к корзинке с хлебом, и, как бы между делом, задержалась пальцами возле хамелеона и сказала мягко, почти участливо: — Леон, если тебе когда-нибудь надоест жить с человеком, который считает книгу на голове допустимой формой воспитания, моргни два раза. Я подготовлю маршрут отхода.       Коичи снова фыркнул. На этот раз открыто. Нана уже явно не знала, смеяться ей или вмешиваться. А вот Реборн наконец отреагировал телесно: не словом, не взглядом, а очень коротким движением руки, от которого Леон мгновенно сорвался с места и шлёпнул меня по костяшкам свернутым хвостом.       Больно не было. Обидно — да.       Я отдёрнула руку и посмотрела сначала на Леона, потом на него. — Какая впечатляющая преданность. Даже оружие у Вас с характером плохой домработницы. — Не трогай Леона. — Вот видите. Уже пошли границы. А говорили — методика.       Нана всё-таки не выдержала. — Реборн-сан... — произнесла она осторожно. — Вы и правда тренировали Тсуну-чан с книгой?       Реборн повернул к ней голову с такой вежливой ровностью, что я почти зааплодировала. — Это полезное упражнение. — Конечно, — сказала я раньше, чем он успел продолжить. — Я теперь, например, совершенно иначе смотрю на шею, позвоночник и личную свободу. — Тсуна-чан... — Что? — я повернулась к Нане с самой спокойной миной, на какую была способна. — Просто стараюсь быть благодарной. У нас дома редко появляется взрослый мужчина, который с утра пораньше настолько заинтересован в моей осанке.       И вот тут Реборн впервые за весь завтрак действительно попытался меня стукнуть.       Не сильно. Не показательно. Просто Леон снова сорвался с места и ударил меня уже точнее — в макушку, ровно туда, где вчера стояла книга.       Я, разумеется, успела уклониться, потому что после прошедших дней тело уже жило в весьма тесной дружбе с траекториями, и поэтому под удар попала не я.       Чай. Точнее, его чашка. Леон задел край, чашка дёрнулась, качнулась, и я — конечно же, совершенно случайно, исключительно в рамках естественного человеческого рефлекса — потянулась её ловить.       Поймала. Не всю. Ровно столько, чтобы остаток пошёл Реборну на рукав. На манжету. На безупречно сидящий тёмный костюм. На ту самую часть его взрослой, оскорбительно собранной эстетики, которую так приятно было портить именно бытовой случайностью.       На секунду на кухне стало тихо.       Я посмотрела на мокрый рукав. Потом на свою руку. Потом очень медленно подняла глаза на Реборна. — Какой кошмар, — сказала я с идеальной серьёзностью. — Видимо, мне всё ещё рано доверять равновесие и жидкость одновременно.       Коичи согнулся пополам от смеха так резко, что едва не свалился со стула. Нана ахнула, уже хватаясь за полотенце. А Реборн...       Реборн сидел совершенно неподвижно и смотрел на меня с тем выражением, которое в его исполнении всегда было отдельным видом искусства: не злость, не шок, не раздражение в чистом виде, а очень ровная, взрослая, уже почти профессиональная фиксация факта.       Да. Это было сделано нарочно.       Да. Доказать он ничего не сможет.       Да. Я это понимаю.       И, да. Теперь мне придётся за это отвечать.       Вот именно поэтому стало особенно весело.       Нана уже суетилась рядом, протягивая ему салфетку. — Простите, Реборн-сан, это случайно... — Конечно, — сказала я раньше него. — Совершенно случайно. Я бы никогда не использовала ваши же педагогические находки против Вас. Это было бы невежливо.       Коичи уже почти задыхался от смеха. Реборн молча взял салфетку у Наны, промокнул рукав и только потом посмотрел на меня снова. — Ты закончила? — Боюсь, что нет, — ответила я честно. — Просто сейчас у меня пауза на чай.       Он встал. Медленно. Спокойно. Без резкости. И вот это всегда было худшей частью. Потому что чем тише он двигался, тем больше в этом было реальной угрозы.       Я тут же отошла на полшага назад — рефлекторно, почти весело, уже чувствуя, как губы сами дёрнулись. — Не надо. — Надо. — Вы взрослый человек. — А ты нарываешься как профессионал.       Леон уже сорвался с его плеча, трансформируясь на ходу во что-то компактное, быстрое и очень неприятное на вид. Я ушла в сторону раньше, чем он успел достать меня по-настоящему, и поэтому удар пришёлся не в меня, а по спинке стула, которая жалобно скрипнула и чуть отъехала назад. — Как трогательно, — сказала я, продолжая пятиться вокруг стола. — Значит, нервы у Вас всё-таки есть. — У меня есть терпение. Ты его сейчас проверяешь. — И, судя по результату, не без успеха.       Леон снова метнулся. Я увернулась уже чище, легче, поймав даже какое-то почти неприличное удовольствие от того, как Реборн вынужден теперь двигаться не из абстрактного контроля, а в моём ритме, на моей пакости, внутри сцены, которую первой испортила именно я.       Нана только и успевала говорить что-то про «осторожнее», Коичи уже откровенно ржал, а я — Господи, какая низость — кажется, впервые за последние дни действительно веселилась.       Не безопасно. Не невинно. Но очень честно.       Реборн остановился только тогда, когда я успела уйти от него уже в третий раз подряд и встала по другую сторону стола, прижимая ладонь к краю столешницы, чтобы не выдать дыханием, насколько меня распирает изнутри.       Он смотрел на меня несколько секунд.       Потом сказал: — После школы. — Это приглашение или приговор? — Компенсация ущерба. — Как жаль. А я только начала входить во вкус. — Я заметил.       Вот теперь да. Теперь день можно было начинать. Потому что одно я поняла совершенно точно: книга на голове была войной. Но война, как выяснилось, отлично работала в обе стороны.
1516 Нравится 130 Отзывы 708 В сборник
Отзывы (1)