Event Horizon

NC-17
Заморожен
16
автор
Фэндом:
Размер:
191 страница, 76 459 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

IX. Resonance of Sins and Repentance

Настройки
Примечания:

Muse – Con-science

В карманах продранных я руки грел свои; Наряд мой был убог, пальто — одно названье; Твоим попутчиком я, Муза, был в скитанье И – о-ля-ля! – мечтал о сказочной любви. Зияли дырами протёртые штаны. Я – мальчик с пальчик – брёл, за рифмой поспешая. Сулила мне ночлег Медведица Большая, Чьи звёзды ласково шептали с вышины; Сентябрьским вечером, присев у придорожья, Я слушал лепет звёзд; чела касалась дрожью Роса, пьянящая, как старых вин букет; Витал я в облаках, рифмуя в исступленье, Как лиру, обнимал озябшие колени, Как струны, дёргая резинки от штиблет.*

***

      – Одно авокадо.       Прикусываю губу. Голос противно дрожал от ещё не развеявшегося холода в теле, несмотря на то, что в помещении супермаркета было как минимум в два раза теплее, чем на улице.       Ненавижу утренние дожди.       Я редко ходил в магазины. Даже если такое и случалось – покидал помещение с бутылкой Будвайзера под мышкой или пачкой Винстона. Но, блять, никак не с авокадо.       Чувствую, как мокрые кончики волос неприятно елозили по вискам и прилипали ко лбу. Морщусь, прогоняя рябь по спине, и наблюдаю за попытками продавщицы раздвинуть слипшиеся края полиэтиленового пакета. Хрипит, цокает, проводит незамысловатые махинации, двигая одеревенелыми пальцами со стёршимся вульгарно красным лаком на коротких ногтях, и, вероятно, проклинает меня, придурка с медицинским пластырем на щеке, приперевшегося в их магазинчик ни свет, ни заря за каким-то жалким авокадишко.       Ну уж извините, что вынуждаю делать Вашу же работу.       Ставит зелёный фрукт, обёрнутый в прозрачный пакет, на металлическую поверхность весов, взвешивает, озвучивает цену, смотрит на меня и многозначительно кривит нос. Да знаю я, что от этой куртки несёт жутким перегаром. Только почему каждый идиот считает долгом напоминать мне об этом своей недовольной рожей? Тихо фыркаю. Женщина надувает белый шар жвачки, лопает его и вальяжно облокачивается зажиревшим боком на кассу. Ждёт оплаты.       Сжимаю в кулаке, спрятанном в кармане, незначительную горшню пенсов. Это последние. До зарплаты ещё несколько дней. Сглатываю сомнения и бросаю монеты на подставку, отчего они глухо бьются друг об друга. В конце концов, на благое дело трачу. Пухлая рука сгребает деньги и звонко скидывает в какую-то коробочку, под завязку набитую мелочью.       Выбегаю из помещения так же быстро, как и входил. С размашистыми шлепками кед, шуршанием целлофана и тяжёлыми вдохами. Мелкие капли дождя цеплялись к подбородку и медленно скатывались за шиворот толстовки, пока я срыву перебегал полупустые дороги, – дверь от квартиры была открыта; ключами я не распоряжался. Чувствую каждый чёртов синяк на коже, каждую царапину, когда быстро перебираю ногами в попытках оказаться у цели в рекордные сроки, представляя, как корка на ссадинах лопается, и оттуда вытекает вишнёвая кровь из-за бешенного трения ткани в области колен. Напряжённо сжимаю губы. Чёрта с два я уступлю боли.       Ненавижу утренние дожди.       Кажется, в подворотне краем глаза замечаю странный силуэт, прячущийся в тени высокой арки. Девушка, возможно, лет двадцать. И парень. Первая примостилась на высоких каблуках между ног у второго и ритмично двигала головой, оседая в конце на колени, ведь так удобнее держать равновесие. А тот вцепился пальцами в тёмные патлы на затылке работающей девахи и пускал белёсый дым табака в воздух. Ну, нашли место. Особо не удивляюсь: спальные районы Ливерпуля и не такое таят в себе. Может, мне показалось. Хотя…       Хлюпаю промокшей обувью по входному паласу, рывком снимаю куртку и швыряю куда-то в сторону вешалки. Надеюсь, успела зацепиться за крючок. Авокадо приземляется на тумбочку, я – на пол. Скатываюсь по деревянной двери, переводя дыхание и глядя сонными глазами куда-то в темень коридора. Раскидываю ноги в стороны и болезненно морщусь от саднящей рези. Оскаливаюсь; всё же пластырь бы не помешал. Тянусь руками к коленке и аккуратно задираю штанину спортивок, стараясь не касаться тканью кожи, оттягивая вверх, а в памяти всплывают кадры недавних побоев.       Блять, так и думал. Невесомо касаюсь разодранных царапин, вытирая кровавые дорожки, тянущиеся вниз по ноге. Сердце пропускает пару болезненных ударов, когда огрубевшая кожа на пальцах с нажимом проезжается по ране. Тело окутывает мелкая дрожь: тянущее чувство разрывает душу на части и заставляет прижать ладонь свободной руки к губам, заглушая позорный всхлип. Терплю поражение, зажмуриваясь от пронзительной боли, и в который раз нелестно высказываюсь о своей неосторожности. Пора бы привыкнуть.       Сколько бы ещё раз я ни встревал в разного рода передряги, сомневаюсь, что когда-нибудь смогу относиться к их следам как к чему-то родному или обыденному; слишком быстро «отхожу» от разборок, эмоционально восстанавливаюсь и вновь грешу желанием испробовать чужие удары на вкус; а следом – свою кровь, стекающую по губе.       Квартира мистера Ховарда была напоена запахом засушенной смородины и специфической краски. Он редко пользовался одеколонами или прочей дрянью, поэтому уловить этот аромат, пропитавший все его рубашки, делом было нехитрым; я нечасто нахожу приятными какие-либо запахи, однако, наперекор всем убеждениям, полюбил это сочетание сразу – ещё тогда, в студии. И это одна из малочисленных вещей, что привлекала меня в нём. Во многом другом он всё такой же старый самодовольный мудак, повязанный своими же рамками и клевещущий о спокойной правильной жизни у камина. Однако чувство признательности превыше раздражения. В конце концов, я вполне разумный человек и не горю желанием носить клеймо бессердечного нахлебника. Хотя… на правду ведь не обижаются, да?       Мотаю головой: в последнее время думать о нём – изматывающе.       Зайдя на кухню, страдальчески хрипя под нос возмущения, победно вытаскиваю фрукт из пакета и запускаю на стол, отчего тот чуть ли не скатывается с него – успел поймать. Никогда не любил готовить, но сейчас руки почти чесались. Пара тостов – пустяки для моего навыка готовки, но гордость вопила о том, что это должны быть наилучшие тосты в жизни Доминика.       Странная благодарность за «спасение» – готовка завтрака. Но ничего адекватнее помутнённая голова не могла придумать. Всяко лучше, чем ничего, правда? К тому же, мне не прельщало то, что он мог бы наблюдать за моими попытками перепрыгнуть через свою голову и сделать превосходные тосты, поэтому сделать их сейчас, пока его туша наслаждается второсортными снами, стало хорошей идеей.       Бабушка часто готовила мне нечто подобное по утрам. Пыталась вставать раньше меня – и это при том, что я могу проснуться и в три ночи, и в двенадцать дня – тратила от силы минут десять, стоя около столешницы и аккуратно собирая лопаткой мякоть авокадо, наливала в мою чашку какао и обратно ложилась в постель, включая любимое ток-шоу по компакт-диску или продолжая спать. В одно такое утро я застал её в самом процессе готовки. Теперь это моя любимая часть дня. Смотреть, как заскорузлые, мозолистые пальцы обхватывают шумовку и вытаскивают из сотейника сварившееся яйцо, опущенное в томящуюся воду без скорлупы, или как белок во время варки сворачивается вокруг желтка, создавая некий защитный слой, позволяющий не вытечь жёлтой массе наружу. Она называла это яйцом пашот и клала его поверх всего содержимого тоста, а я запомнил.       – Сучье ж ты отродье, – шиплю куда-то в ворот толстовки и вытягиваю губы уткой, пытаясь выловить третье по счёту яйцо, не повредив его к херам собачьим. Выходит дурно. Почти плюю на это дело и собираюсь оставить так: тост с мякотью авокадо. Без изысков и прочих добавлений.       Искренне вскидываю брови и кривлю губы в улыбке, когда в четвёртый раз – мысленно отмеченный как последняя попытка – белок остаётся целым и аккуратно укладывается на своё место. Вышло почти идеально. Блять, будто всю жизнь только этим и занимался. Победно потираю руками. Тарелка с готовыми тостами отправляется в холодильник, грязная посуда – в раковину. Уже собрался отправиться прямиком на излюбленный диван в гостиной с малиновым пледом, воздушной подушкой и множеством картин у его изголовья, написанных Домиником, которые я, наверное, уже изучил вдоль и поперёк, но останавливаюсь на пол пути. Чёрт подери. Посуда.       Гневно выдыхаю. Зубы цепляют нижнюю губу в задумчивом жесте: судорожно пытаюсь придумать самому себе оправдание. Не нахожусь; подхожу к тумбе и лениво сгребаю мочалку с металлической подставки. Мать твою, я даже дома у себя этого не делаю.       Теперь Вы просто обязаны сожрать эти тосты, мистер Ховард.

***

Jule 7, 2008

      Есть в Ливерпуле особенные, старые дворы, где грезят о былом вековые тополя, а летом в их тени мужчины в майках и трико, сидя на лавочках, пьют пиво из трёхлитровых бутылок и «забивают козла», беззлобно матерясь и травя байки. В таких местах особенно много бродячих или же домашних псов без какой-либо привязи. Вообще, собаки не любят почтальонов во всём мире, но здешние – не только их.       Приезжие из провинции белые воротнички, сходящие с ума по большим зарплатам и уезжающие с крокодильими слезами обратно, туристы или школьники, разъезжающие группами в разукрашенном автобусе и поселившиеся в придорожном отеле, в надежде разузнать всю историю городишки или просто пожевать местных пудингов. Новые люди. Ранее невиданные и ни коим образом не входящие в атмосферу города – безмятежную и неторопливую. Ходящие тут и там псы больше-то не любят именно их. Незнакомо пахнущих.       И что с того, подумаешь ты? Понимаешь ли, старые ливерпульские дворы видят всё. Там все между собой знакомы. И когда в этот мирок вторгается нечто чуждое, это «нечто» могут хотя бы заметить. А среди бесконечных панельных многоэтажек, где все люди на одно лицо, кто обратит внимание на беспечно проезжающего подростка верхом на исхудалом велике с почтальонкой под рукой, забитой письмами и брошюрами до отказа?..       Старейший чернокожий район Гранби-Токстет никогда не был моим любимым, позиционирующий себя, прежде всего, как наиболее криминальный или же «центр беспорядков». В настоящее время он практически полностью перестроен; несколько улиц со старыми викторианскими домами всё ещё реставрируются и восстанавливаются.       Я редко колесил до этого места, предпочитая передавать макулатуру для этого района «старичкам», что уже, наверняка, были на слуху у каждого жителя. Общительные. Что с них взять. А они мне взамен передают парочку своих, припасённых для дальних мест, куда не могут добраться благодаря подбитому здоровью и хрустящим коленкам. Однако одну бумажку всё же проглядел: незаметное, маленькое извещением о посылке. 112 Гранби-стрит. Какому-то Альберту Джонсону Девину. В который раз фыркаю и заворачиваю в неприметный закоулок.       Воздух по утрам всегда чистый. Свежий, как ни странно. Скользит между взъерошенных волос, сквозь тонкую ткань безразмерной футболки и задирает кверху зелёную листву на деревьях. Чувствую на себе эти взгляды – здесь люди не смотрят в окна; сидят за телевизором и, наоборот, прячутся от посторонних глаз, зашторивая до конца запачканные стёкла. А псы то и дело воротят мордами на каждый треск. Раскапывают небрежными лапами забытые или выпавшие из мешка с мусором кости, грызут и машут облезлым хвостом в стороны.       Подъезжаю к узорчатой калитке. Дураку понятно – знатные магнаты. Что только делают в эдаком районе? На разглядывания петуха, гордо возвысившегося на калите и облицованного сверкающей позолотой, времени не трачу: максимально быстро вытаскиваю извещение, не сходя с велосипеда, запихиваю в деревянный почтовый ящик и уже слышу грозные рычания ни одной собаки, вышедших из кустов и будок на перепутье пустых дорог. Где-то в груди что-то с нажимом ёкает, когда пытаюсь поставить ноги на педали, а глаза с тревогой улавливают падающую из ящика бумажку.       Сука.       Проломано дно. Вот уж не думал, что у такого домишка будет столь ущербный почтовый ящик. Машинально нагибаюсь и тянусь рукой до грёбанного извещения, смачно ударяясь пахом об раму велика. Шиплю, терплю гадкую боль и с ненавистью запихиваю между деревянными балками забора бумажку. Плевать, так тоже можно. Непрерывный стук когтей по асфальту и приближающийся лай вынудили рывком запрыгнуть на сидение и крутить педали, пока…       Да-да, то самое.       Набираю скорость постепенно – боль между ног не утихала ни на секунду. Насчитал пять собак. И мне ещё повезло: чаще всего они шайками по штук восемь-десять ошиваются. Выезжаю на центральную дорогу, покидая опасное место, охраняемое этими животными, и перестаю быть потенциальным нарушителем их покоев. Однако нет. Какая-то шавка не отстаёт; бежит на хвосте и громко лает. На мгновение уже обрадовался, что всё же угомонилась, так как угрозы прекратились, но ощущаю сомкнутые зубы на заляпанных кедах и теряю управление – тянет на себя и сбивает с равновесия.       – Блять, иди на хер! – голос хриплый от страха.       Пытаюсь оттолкнуть ногой – не получается. Держит крепко, смачно рычит и по-звериному оскаливается, перебирая лапами наравне со скоростью велика. Пугаюсь не на шутку. Если такая укусит – проблем не оберёшься. Кто ж знает, какая дрянь у неё в крови. Безвыходно вытаскиваю ногу из обуви, судорожно переводя взгляд то на псину, то на дорогу, и ощущаю противную прохладу, стелящуюся по стопе. Собака, кувырнувшись, осталась позади. С моим кедом в зубах. Как-то неверяще хмыкаю ей в след и продолжаю ехать в сторону дома, касаясь наполовину спущенным носком грязной педали.       Мать меня убьёт.

***

      Не помню, как это произошло. Как случайно встретил Таню и её друзей, пока ехал по дороге домой. Как она уговорила меня пойти с ними на намеченное афтепати после празднования дня рождения какого-то Дейла. Как трахнул её в одной из кабинок туалета, будучи пьяным и напичканным несусветной дрянью. И, собственно говоря, куда делся мой велик.       Босой на одну ногу, я плёлся за собственной тенью по ночному бульвару, петляя между дворами в тщетных попытках проветриться. Между пальцев дымилась сигарета, и иногда я даже вспоминал про неё, касаясь губами фильтра и втягивая щёки. В голове царил наркотический туман, едва прерываемый собственными мыслями о том, что к матери ни в коем случае нельзя. Поэтому топаю к бабушке. Она меня примет безо всяких криков и ругани. Будет молча волноваться, а на утро я извинюсь. Как всегда. По давно заученному сценарию.       Вытаскиваю телефон из кармана протёртых спортивок. Надо убедиться, что приду домой в подобающее время, а не в разгар ночи. Морщусь, когда противное яркое свечение режет глаза, и пытаюсь разглядеть мелкие цифры. Семь вечера. Но удивляюсь не этому.       В смысле, блять, суббота?       Округляю глаза и теперь замечаю оповещения о пропущенных звонках от мамы. Сорок. Ровно сорок пропущенных. Оно и не удивительно: я не появлялся дома два дня. На счёт подработки молчу – смена была всё равно не моя; хоть что-то радует. Хмельное состояние отчаянно прерывал страх. Сосущий, гложущий. Нервно цепляю зубами нижнюю губу и задумчиво пялюсь в телефон. Уверен, бабушка забила тревогу и уже оповестила о пропаже мать. Они всегда созваниваются, чтобы узнать у друг друга моё местонахождение. Но сейчас было стрёмно. Кто ж знает, насколько хватит нервов у тридцати девятилетней женщины?       Я очень редко был у матери в квартире, предпочитая долго, муторно плестись до дома бабушки. Красный размазанный след от помады на зеркале в просторной прихожей, парфюмное амбре на всю квартиру вкупе с ненавязчивым запахом сигарет Муратти или ментоловым Вог'ом, малообещающие знакомства с мужчинами «высокого статуса», которые в последнее время неестественно зачастили, и извечные просьбы уйти в свою комнату, потому что «сейчас к нам придут гости». Ничто мне ни разу прельщало в этом доме. Да и гитару я давно забросил к бабушке. Сейчас она вообще помешана на каком-то незнакомце, машину которого поцарпала около месяца назад. Лилеет его образ в голове и надеется на судьбоносную встречу, «чтобы две потерявшиеся души вновь обрели покой в совместном времяпрепровождении». Однако в очередной раз мысленно отметить, что теперь туда нельзя идти точно, было чем-то необходимым. Словно это избавит меня от участи бестолкового сына-придурка – она всё равно рано или поздно докопается. Уверен.       Останавливаюсь у родного забора. Перевожу дыхание. Кидаю мимолётный взгляд на пальцы рук – трясутся, как у припадочного. На счёт запаха даже не думаю: знаю, что несёт алкоголем за километр. Нечем его скрыть. На секунду сердце вновь пропускает пару ударов, и мне становится перед ней почему-то стыдно. Может, это сочувствие. Я не уверен в этом.       Отворяю калитку и прохожу во двор. Бабушка всегда любила тюльпаны, и я точно знал – они её тоже. Огненно-красные головки вздымались вверх и покачивались в несколько рядов под несильным напором ветра, пока я шёл по протоптанной каменной укладке в сторону дома. Здесь было идеально всё: от каждого кустика зелёной травы до высоких деревьев на заднем дворе.       Слышу, как рвано дышит Альбус, и как бренчит металлический медальон в виде серебристой косточки на его ошейнике. Подбегает. Трётся мордой об руку, ластится и влияет пушистым хвостом, восторженно скулит. Облизывается. Опускаюсь на корточки и пятерней ерошу шерсть на загривке.       – Скучал, дружище, да?       Гавкает, высовывая длинный язык, нюхает за ухом. Фыркаю на столь забавное приветствие, морщусь от неприятной влаги, осевшей на коже, и смеюсь. Похмелье похмельем, а собаку потрепать – дело благое. Поднимаюсь и стряхиваю со спортивок шерсть.       Миссис Глорис. Соседка. Вижу, как поливает огород через водонапорный шланг и что-то пытается крикнуть неугомонным детям, пока муж жарит на мангале мясо, изредка попивая пиво из бутылки, когда та не смотрит. Хмыкаю: она пытается успеть всё и везде, но протез на ноге не был слишком услужлив. Замечают меня. Приветствуют.       Это зрелище – цирк. Стадо. Улыбающиеся соседи пытаются изобразить умиление, но выходит дерьмово; я знаю все ваши грехи, проблемы и души, забитые вязким грузом. Но улыбаюсь с ними: я тоже часть этого стада. И только дети, поглаживая за ушком Альбуса, разрывают всю фальшь.       Меня любит большая часть квартала. А я не люблю их.       Продолжаю идти к двери, поднимаясь по небольшой лестнице, и не успеваю схватиться за ручку, мамаша сразу выбегает из дома – что ты, блять, тут делаешь? – округляет заплаканные глаза, тут же отчитывает, тащит за собой в холл, пищит по недоброй воле, выходя из холла в столовую. Изредка называет меня, отпрыска, мразью. Мадам, у вас на кухне окна открыты. Даже если соседи не хотят слышать этот бред, им приходиться это делать. И в этом моменте я им сочувствую – мать создаёт шум на весь двор. Всё ещё пребываю в лёгком шоке. Почему она здесь? Неужто раскусила мой план о побеге от обязательств.       Молчу. Так проще. Я давно понял эту уловку: молчать в тряпочку под аккорды орущей Мэрилин – значит, дать себе же шанс на выживание. Те, кто не знают об этом, давно сдохли от ёбли спинного мозга. Бабушка. Замечаю её не сразу. Чего уж тут удивляться, когда перед глазами то и дело маячит разгневанная мамаша. Старая сидела за кухонным столом. Печально вскидывала брови и изредка вздыхала, душевно снимая очки на цепочке и потирая платком влажные глаза. Слушала речь дочери и попивала малиновый чай из чашки.       Мне было разрешено молчать, дышать и даже плакать. С последним, правда, справляюсь дурно; мать в этом случае выигрывает. Если бы сочинил сказку о бассейне из её слёз на заднем дворе, мне поверили бы не только дети. Вот так много она плачет.       – Почему ты наполовину обут? Где второй ботинок? – прерывает гневную тираду резонным вопросом и указывает пальцем в сторону ног. – Господи… Даже не отвечай. Не хочу тебя слышать. Иди умойся и не появляйся перед моими глазами. Я… я всё сказала.       Машет рукой и опускается на диван. Закрывает лицо ладонями, вертит головой, шмыгает. Истеричка. А у самого перед глазами всё расплывается. Шатаюсь на ногах. Нервно расчёсываю какую-то царапину на руке – чешется ужасно; почти до крови. Плетусь до лестницы на второй этаж, перебираю лениво ноги и захожу в ванную комнату, по привычке закрывая дверь на защёлку.       Душевная медная лейка с минералами пропускает воду, сглаживает волосы, встречает меня лёгким, изначально неприятным массажем напористыми струями. Вода теплеет. Многочисленные ссадины отдаются режущей болью по всему телу. Морщусь. Резво отпрыгиваю от потока воды, вздрагивая от резкой смены температуры воздуха в помещении. Переключаю горячую на холодную, болезненно мычу под нос. Так будет лучше. Тёплая вода обжигает.       Усталость смывается вместе с прохладным потоком, следом за ней – грязь. Ладони наносят на голову мятный шампунь, просачивающийся сквозь пальцы. Очищает кожу от пыли, жира, отмерших клеток и придаёт волосам объём.       В течение тридцати секунд химический вкус мяты разъедает полость рта. Терпеть не могу ополаскиватели. Смотрю на отражение в зеркале. Морщусь от себя, от запаха и стойки скрабов, масок, кремов и шампуней. Не замечаю, как сжимаю бортик раковины со всей силы. Покалывание отдаёт в районе кончиков пальцев.       Долго думаю о своей жизни; о деньгах, которые должны перечислить на днях; о том, в какую пизду скатил последние остатки мечты. Усмехаюсь: я сам так решил. Если бы я так не решил, всего бы этого не было.       Металлический привкус неожиданно оседает на язык. На белоснежной раковине мелкими каплями появлялись красные пятна. Поднимаю взгляд, смотрю в зеркало. Бардовая кровь вальяжно вытекает из носа, оглаживает бледные губы. Стекает вниз по подбородку. Хватаю бумажное полотенце и вытираю безобразие с лица. Иду в комнату.       Пока прохожу по коридору, слышу разговор женщин с первого этажа. Мать плачет. Опять. Ругается, всхлипывает, дышит тройным вздохом. Бабушка что-то бормочет ей тихим голосом. Выкручивает меня, оправдывает. Слова не разбираю, но уверен, что так и есть. Снисходительно мотаю головой. Открываю дверь в свою комнату, прокручивая ручку по часовой стрелке. Поддаётся и с характерным щелчком отворяется.       Стекаю жидкостью на пол, ударяясь затылком об бортик кровати. Не обращаю внимания и мученически выдыхаю. Моё окно всегда раскрыто нараспашку. Впускает солнечный свет и иногда встречает гостей – малышек белобровок. Они скачут по подоконнику, съедая оставленную мною на столе еду, или просто заинтересовано заглядывают в комнату. Милые создания. Не сдерживаю улыбку.       Щурюсь. Что-то здесь… что-то здесь не так. Противно скребущее чувство затаилось где-то в области ключиц и отдавалось странным холодом. Что-то явно изменилось. Не внешне, но внутренне: комната будто потеряла некую деталь, раннее делающую её такой важной. Точно лишилась души. Вероятно, дело в матери. В её присутствии и нерушимом влиянии на атмосферу в доме.       Ноги ужасно гудели. Пробирали болезненными спазмами и судорогами по коже, пока грубая ткань полотенца, опоясывающего бёдра, неприятно врезалась в копчик.       Мажу взглядом по стене напротив. Однотонные обои еле выглядывали из-под многочисленных бумажек, небрежно прикреплённых либо на скотч, либо на разноцветные кнопки, и уже давно набивших оскомину. Записи о встречах на скорую руку, размашистые ноты какой-то сымпровизированной мелодии на гитаре, начерченные карандашом во время очередной поездки в Испанию. Пробегаюсь по стану и проигрываю в голове. Отвратная нелепость. Смотрю дальше. Рисунки Тани и её же записки, невзначай подкинутые в мой почтовый ящик. Пишет о любви, о звёздах, о новых безумных идеях в живописи. Обо мне – редко. Фыркаю. Влюблённые девчонки всегда боятся лишний раз проявить свои чувства.       Как-то надменно пропускаю одну очень выделяющуюся деталь среди смятых оборок бумаги. Приклеена с нежностью, почти с трепетом, коллекционным узорчатым скотчем и походила, скорее, на окно в другую реальность, нежели на рисунок. Портрет. Нарисованный рукой Доминика с огрубевшей кожей на подушечках пальцев – масляные краски не щадят никого. Почти выстраданный мною же. Любуюсь. В который раз пробегаюсь по собственным частям тела, не веря, что в действительности могу быть таким… привлекательным.       Как там говорят... Я – художник, я так вижу, да?       Так вот каким я предстаю перед его глазами. Приятно. Даже корчу сомнительную ухмылку. Приятно; но не настолько, чтобы спокойно смотреть, как он жмётся с какой-то шлюхой, пусть даже и в собственной квартире. Тянусь рукой назад, шарю под кроватью. Надеюсь, мать не успела тут убраться; бабушка уже знает – не стоит этого делать. Несколько лихорадочных попыток вывихнуть себе руку, и вот пальцы мажут по липкому горлу бутылки. Бинго. Вытаскиваю находку и кладу между ног. Оставленная ещё неделю назад кола пенилась так, словно была недавно куплена, – сила раствора углекислого газа.       Выкручиваю двумя пальцами красную крышку – откидываю куда-то в сторону; глухо звякает пластиком по полу. Одним мазком языка пробегаюсь по засохшим губам и припадаю к горлу, жадно глотая шипящий в горле напиток. Терпеть не могу газировки. Дрянь похлеще томатного сока. Но пью, как заправский хомяк, и пресыщаюсь томительной влагой – чувство противной сухости во рту знакомо почти каждому, кто хоть раз в жизни выпивал.       Портрет напротив, казалось, выжигал в стене дыру; погружался в бетон и плавился в собственных красках, то сжимаясь, то расстягиваясь во всю длину. С характерным чмоком отстраняюсь от бутылки. Держу её в руке и, с выдохом откинув голову назад, вновь изучаю рисунок. Начинает раздражать. Не своей наделанной красотой или размерами; и даже не потому, что там изображён я.       Безмолвное напоминание о запылённом рабочем столе, терпком запахе Мальборо и разбавленного кофе; об огромном окне, удобном подоконнике и упрекающем «Опаздывать некрасиво, мистер Беллами». Надо же, а мне в тот день показалось, что я смогу сдружиться с тобой. Видимо, правильно сказал Нил, что мои методы общения привлекут лишь отъявленных безумцев, которым попусту уже нечего терять. И он же устроил мне выговор, когда я встретился с ним после первого похода в студию «Муза», – чувствует изменения во мне ментально, ревнует по-детски.       Вести активные отношения с двумя людьми одновременно, причём чтобы те были разного пола и не знали ничего о друг друге, – легко, как ни крути. Перестать выедать мозги взрослому мужику – запредельно и практически невозможно. Он всегда косвенно или же напрямую говорил об этом. А мне и невдомёк.       Ведь не стоит отказываться от того, что приносит удовольствие, мистер Ховард.       По бортику окна отстучали импровизированный мотив первые капли надвигающегося вечернего ливня. Последние лучи уходящего за горизонт солнца убаюкивающе поглаживали по волосам, спускались вниз к коленкам и скрывались в складках прозрачного тюля. Разговоры с первого этажа утихли; вместо них гудел старый телевизор и кряхтела стиральная машина.       Внутри, не угасая, билась какая-то тревога, затаённая под спудом алкоголя и стресса. Чёрт побери, что в этой блядской комнате не так? Глаза начали хаотично метаться по углам, выискивая недостающую деталь. Пара минут судорожного поиска, и тело пробивает дрожь.       Гитара.       Снимаю полотенце, откидываю в сторону и резко встаю с пола. Блять. Пожалуйста, Господи, пусть это будет не то, о чём я думаю. Рывком натягиваю на голое тело смятое трико и чуть ли не сношу к чертям дверную ручку, пока пытаюсь выбежать из комнаты. Скатываюсь мокрой задницей по лакированным периллам и быстрым шагом направляюсь на кухню.       Мать сидит за столом. Рядом бабушка: гладит растрепавшиеся в ходе изнурительной односторонней дискуссии волосы и подаёт десятую по счёту салфетку. Та шмыгает носом, прячется за тёмной ширмой длинных локонов и, сгорбившись, сморкается в поданную бумажку, приправляя речь вздохами: «Неужели я плохая мать?» и сетуя на многочисленные невзгоды.       Женщины вскидывают удивлённые лица, когда слышат шаги. Одно из них – заплаканное и с чёрными застывшими полосками потёкшей туши на щеках. Хреново выглядишь, мать. Подхожу к столу, попирая тупой болью в висках, с грохотом ставлю вытянутые руки на стол, облокачиваюсь и презрительно смотрю в глаза суке. Обнаглевшей суке. Решившей, что можно без зазоров совести отнимать что-то чужое и отделываться щенячьими глазками.       Смотрит испуганно и хлопает ресницами, пока выжидаю интригующую паузу. Сердце бешено колотится, а пульс давно перешёл отметку в девяносто ударов.       – Где. Гитара, – чеканю и убийственно соплю через нос.       Слышу тяжёлый выдох бабушки: словно понимает, что это было плохой идеей. Мать вскидывает подбородок, в который раз шмыгает носом и убирает прядь за ухо.       – Проступки наказуемы, Мэттью, – отвечает дрожащим голосом. Вижу в её глазах удивление, перекатывающее в раздражение. Ты пользуешься моей добротой, блядь. Хотя… Усмехаюсь. Какая к херам доброта? Меня же воспитала ты – редкостная шлюха. У вас доброта – ресурс фиксированный и принципиально НЕвозобновляемый. Только деньги. Только фальшь.       Под рёбрами томится злость. Никому в этом доме не позволено даже дышать рядом с моей гитарой. И я знал, что рано или поздно кто-то нарушит это правило, даже несмотря на то, что прячу её за шкафом, – одно из хороших мест для подобных нужд. Но сейчас, когда вязкая тина негодования струится под кожей, а в желудке плескается недавно выпитое пиво, не могу найти силы, чтобы не рыть яму глубже. Стучу вновь по столу, но уже сжатым кулаком и приближаюсь к лицу женщины через весь стол.       – Я задал вопрос, – цежу сквозь зубы, злобно оскаливаюсь, пропуская по руке болезненную волну от пронзительного удара. Кожа краснеет, противно жжёт и ноет.       Слышу надменное: «А я на него ответила». Хмыкаю, улыбаюсь. Вспоминаю, как спрашивал мистер Ховард, откуда я деру смелость, и теперь понимаю, откого она мне унаследовалась. Накрываю ладонью руку матери, лежащую на столе вокруг скомканных салфеток, и сжимаю со всей незавидной силой до побеления мягкой девичьей кожи и хруста собственных пальцев. Предупреждаю, что тоже могу ответить на вопрос о всей истине её частых «командировок» и о том, чем она на них занимается, при бабушке. Та по воле случая сглатывает, а старая, отвлекаясь от разглядываний узоров на любимой фарфоровой кружке, недоверчиво косится на дочь свою покрасневшую.       – В комнату, – сухо бросает. – Живо. Иначе гитару свою не увидишь больше, Мэттью.       Отпивает остывший чай из кружки. Глядит, как на избалованного инфантильного подростка, – кто ж знает, может, оно так и есть – думает, что запугала. И… это действительно так. Не нахожусь, что ответить, метаюсь взглядом в стороны, ищу поддержку от бабушки. Но и тут с треском остаюсь в проигрыше. Старая, вероятно, вся в вопросах; недоумённо хмурит брови и забывает о моём существовании.       – Мне повторить?       Смотрит испепеляюще, мажет губами по ободку чашки и стучит противно-розовыми ногтями по керамике. Ждёт, пока свалю, чтобы начать оправдываться перед своей мамашей. Что ж... Неторопливо отхожу от стола, скрипя зубами и озлобленно шипя. Отдалённо радуюсь, что всё же доставил ей проблем – не одному мне мучаться. Пинаю в ярости стул, мешавшийся под ногами, и выбегаю из кухни.       Громкий хлопок двери, ведущей в мою комнату, раздался, казалось, по всему дому, и стал последним свидетелем того, как я выкрикнул в адрес женщины недвусмысленное пожелание.       Градусы делали меня смелее. Но не умнее. Раззадоренный рассудок желал насолить матери как можно больше и бился в агонии. Но я всегда знал, что это лишь одна сторона медали. Под утро, уверен, придётся в кровавых слезах извиняться. Иначе не видать гитары до конца своих дней. А пока что мне дозволено вести себя подстать огорчённому сыну.       – Я всё равно её найду! – кричу в сторону двери, зная, что услышит, и чувствую отвратительную резь в горле. Сохранность связок сейчас волновала меньше всего.       Убогий торшер с однотонным абажуром, поставленный сюда мамой под предлогом «сочетается с обоями», – первая жертва раздражения и извечный страдалец от моих неконтролируемых вспышек гнева – срывается с ножки и сначала падает на кровать, а потом с треском лопнувшей лампочки об металлические спицы безысходно скатывается вниз.       Эти приступы… Эти приступы были всегда. Ярость могла проявляться в разных формах, обличиях; впивалась колючими шипами в запястья и крепко сжимала тело в тисках металлической проволоки. В эти мгновения я не мог совладать с собой или мыслями. В эти мгновения всё самое плохое и скверное в моей душе активно резонировало в венах, перед глазами и выливалось наружу. Теперь я понимаю, почему мать всегда уходила от меня: терпеть мои постоянные истерики, когда сама на грани, – невыносимо. Я бы и сам ушёл, если бы мог. Но от собственной истерии никуда не деться. За пару дней непрерывного житья вместе мы стали друг другу совершенно чужими людьми, прикрывающимися лишь инициалами в паспорте и голубым штампом. И ничто нас так не сближало, как расстояние.       Мощный грохот раздаётся по всей комнате. Гладильная доска, ранее стоявшая за дверью, падает на пол, оставляя вмятины на дерневянных половицах. Внутри что-то каждый раз вспыхивало тысячами фейверками, кружило голову от пронзительных выхлопов и поражало нервную систему тягучим змеиным ядом, стоило только почувствовать на руках вкус разрушения.       Гордость. Вещь необходимая, но коварная; границы её всегда были до невозможности размазаны, а неконтролируемая потребность в доказательстве её наличия штука опасная и скользкая. Шаг не в том направлении – споткнёшься об одиночество. А уповать на чью-то добрую душеньку, сподвигнувшую на обличение вашего чрезмерного эго, – дело гиблое. Поэтому так или иначе любые мои косяки и проступки запятнаны красным крестом: я чувствую обязанность в том, чтобы делать что-то взамен нанесённым травмам. Будь то душевные или физические. То же правило непременно сработало и с Домиником.       Глаза противно щиплет – раздражение слизистой. Я не ощущал, как слёзы стекали по щекам и впитывались в сухую кожу на губах, оставляя солоноватый вкус. И не помнил, когда последний раз плакал. Возможно, это было на прошлой неделе. Или вчера… Пространство казалось ужасно размытым из-за скопления жидкости у глаз, а солёные дорожки, тянущиеся вниз, к подбородку, жгли щёки и оставляли на коже противное чувство стянутости. Душу выжигало мерзостное ощущение. Безысходность.       Неаккуратная стопка тетрадей, книг, пустые коробки из-под спичек и какие-то папки с давно позабытыми файлами птицами разлетелись по комнате, молниеносно слетая со стола и издавая гулкий грохот. Острая резь в пальцах взыграла на натянутых нервах, но внимание не сходило с основной цели. Мне не терпелось разгромить всю комнату. И, задыхаясь от бетонной пыли, упасть среди безликих развалин, некогда называвшихся домом семьи Беллами, уснув на несколько тысяч лет. Хватаю пальцами надоедливые шторки и тяну на себя, терпя противный металлический скрежет и звук рвущейся ткани, пока те отцеплялись от петель.       Моё окно всегда было открыто нараспашку. И нет, не для того, чтобы встречать маленьких птичек или наполнять комнату светом. Резко замахиваюсь, отдалённо ловя ухом хруст позвонков, и бросаю во двор белоснежное полотно, наблюдая, как оно медленно падает со второго этажа и накрывает собой ночную зелёную траву.       – Не увижу я её, блять, – шиплю под нос. – Разбежалась.       Путаюсь в собственных ногах, когда отхожу от окна, и, не в силах удержать шаткое равновесие, падаю на пол. По спине разрядом тока пробежалась болевая волна, резво переходящая в область поясницы. Единственная попытка подняться на согнутых в локте руках рушится сразу. С раздражёнными связками, покрасневшими заплаканными глазами, переживший встряску во всех её понятиях и отрешённо лежащий навзничь на холодных досках, я прислушивался к гулкому одинокому вою щадящего ветра за окном. Словно оторванный от всех прелестей и радостей бытия, глядел сквозь прозрачную пелену горьких слёз на белоснежный потолок. Покрытие краски было настолько безукоризненно, околоидеально, что в душе становилось не по себе от огромной разницы в нашем внешнем составляющем. Странно вообще задумываться об этом. Случайно цепляю рукой стоящую рядом бутылку колы, пока принимаю более удобную позу, и инстинктивно обхватываю онемевшими пальцами горлышко.       По спине бегали мурашки от соприкосновения холодного пола с оголённой кожей, внутри – всё ещё метались искры. Разговоры с матерью удручающие, как ни посмотри. Сбежать из дома хотелось, как в последний раз, а взять в руки любимую – ещё больше.       Почти ощущаю, как кожа на ладонях жжёт, а суставы выворачиваются наизнанку. Чувство пустоты, безжизненности заполняло меня постепенно. В эти минуты ничего не хотелось, ничего не трогало, не волновало. Жизнь проходила мимо в привычном темпе, но я словно вне её; сижу на песчаном дне моря и гляжу, как где-то там, наверху, по поверхности проходит играющая рябь, и как лучи негреющего солнца ластились неспешно к волнам. Мне казалось, что моё окружение – иллюзорно. И если закрыть глаза, то всё мгновенно исчезнет. Я словно тоненькая мембрана между пустотой и первозданным хаосом, и даже прекращение моего существования не изменит ничего.       Не то чтобы я изначально загорелся идеей отыграть пару песенок при входе в комнату. Но… когда забирают что-то, пусть даже и не играющее в твоей жизни какого-либо смысла, это что-то так и просится в руки, да?       В голове одна за другой рождались разносортные кровавые мысли с участием гуляющей матери. Нет, я не собирался никого убивать; рука не поднимется на родную, пусть это слово описывало лишь фактическую сторону, маму. Однако никто не отнимал свободу мыслей. А мои границы в этом плане безбожно широки.       Изнеможённо мычу себе под нос и жмурюсь. Скатил всё в пизду. Проебал то, что практически невозможно проебать. Надрывно хнычу, словно имитируя сухой плач, и вымученно корчу окаменевшие губы. Нервы, скрученные тонкими нитками, рвались, не выдерживая, а внутренние уголки бровей страдальчески вздымались вверх. Придурок. Придурок, придурок!.. И почти сразу же вслед пронзает страх, ледяным комком царапающий горло. И вместо крика с губ срывается задушенный хрип.       Где-то внутри черепа угнездилась тупая пульсирующая боль, багровыми волнами затапливая только-только выныривающие из похмелья крупицы рассудка. Судорожный взмах рукой. Противный смачный звук встречи газированной воды и бетонных стен. Дышу рвано, размашисто. Глаза обессиленно закатываются наверх, а голова словно вот-вот покатится по полу.       Полоса. Ровная, почти без изъянов и пробелов. Покрывающая знатную часть стены и перечёркивающая коричневым отблеском портрет. Капли медленно стекали по бугристой поверхности холста, перетекая в разные стороны от препятствий и рисуя поверх узоры, пока бутылка одиноко плескалась в углу в последних остатках напитка.       Отпускает.       Кажется, забываю обо всём на время и выпадаю в небытие. Выплеск эмоций – самый обычный исход для подобных обстоятельств. То же самое происходит и на выступлениях. Однако я никогда не ломал оборудование намерено. Это происходило случайно, спонтанно. Ты – как стог сена, облитый керосином, а сцена – горящая спичка. И пока ты не сгоришь до тла, а пальцы не будут изнурённо ныть от бешенных риффов, концерт не закончится; он может быть объявлен таковым фактически, но в твоём теле всё ещё будет полыхать синим обжигающим огнём чувство, вязко тянущееся свинцом по сердцу. Чувство свободы.       На несколько минут замираю, уставившись в одну точку. Глаза сушит, песочное жжение доставляет массу неприятных ощущений.       Раздражён сбивчивыми стуками об дверь. Оборачиваюсь не сразу – еле заметно веду носом в сторону звука, продолжая выжигать пустым взглядом потолок.       – Мэтти… всё хорошо? – приглушённый голос бабушки говорил всё сам за себя: мать попросила её побеседовать со строптивым сыночком. Ведь та боится, что пошлю её далеко и надолго, если переступит порог мей комнаты. И правильно делает – всё будет именно так. Прикрывается своей же матерью. Как смешно и по-ребячески.       – Ба, не надо. Уходи, – затянутые разговоры – самое последнее, чем я хотел бы заняться сейчас. Они всё равно ни чему меня не научат, а несколько десятков минут активного одиночества дадут в разы больше.       Вздыхает. Молчит и замирает на месте: ни шума, ни скрипа половиц. Почти верю, что испарилась, и уже решаюсь проверить это, но вновь говорит:       – Я сегодня готовила тебе завтрак: думала, объявишься хоть под утро. Но прошёл день, и еда так и осталась нетронутой. Тут немного, как ты любишь. Оставлю здесь, под дверью. Покушай перед сном, дорогой, – очередная порция многозначительного молчания. – Спокойной ночи.       Слышу, как керамика стучит по полу, а медленные, размеренные шаги под аккомпанемент протяжного скрипа отдаляются от двери. Желудок противно пульсирует, выворачивается от напоминания о еде. Два? Три? Сколько дней я не ел?.. Иногда мне казалось странным ощущать чувство голода. Обычно я игнорирую это. Наверное, поэтому и заработал гастрит. Морщусь от сосущей боли, но вставать не намерен – ноги словно приварили к полу.       Смотрю на портрет – эта часть декора в моей комнате неестественно манит, словно магнитом, приковывает взгляд к себе, – скольжу вдоль высохшей коричневатой линии газировки, любуюсь своим «следом» и хмыкаю. Деталь, которой не хватало.       Глаза закрывались сами по себе. Медленно, лениво. Дыхание постепенно уравнивалось и становилось более спокойным, пока по пальцам стекала на пол алая капиллярная кровь – порезался, видимо, об тетради. В голове плескались волны утихающего океана, где совсем недавно прошлось яростное торнадо, сокрушившее своей мощью стабильное психическое состояние. Хотя… оно никогда таковым не было.       Прежде, чем окунуться в хмельной сон, я вспомнил, как в порыве эмоций написал на каком-то жалком обрывке пару несвязных строк, пока лежал в тихой гостиной квартиры мистера Ховарда и наслаждался ночной тишиной. В этой комнате всегда пахло горшочными растениями и лавандой; последняя источала приятный притягательный запах. Запах безмятежности. Это вселяло в душу спокойствие и непомерную благодушность. Именно поэтому мне так нравилась гостиная. Ощущение дрожащих пальцев, сжатых на боках карандаша, от хлещущих по краям мыслей невольно сбивало дыхание и наполняло грудь чем-то воздушным. Я помню, как второпях скрёб графитом по белому листу и шёпотом напевал получившийся результат, лелея в душе единственное желание – поскорее закончить текст, посвящённый столь неоднозначным, но точно искренним чувствам к мистеру Ховарду.       Раньше это казалось наваждением: я и мои недвусмысленные взгляды в сторону Доминика. Но когда он обеспокоенно вошёл в медицинский кабинет полицейского участка, соврав о том, что является мне отчимом, что-то всё-таки мелькнуло в его глазах, стоило лишь нашим взглядам встретиться. Нечто неописуемое, неподдающееся обычным объяснениям. Тогда-то я и открыл в себе новое, поистине уникальное чувство. Благодарность.       Именно она подтолкнула меня на написание песни, своих мыслей, которые я, к сожалению, не в силах выразить одним-единственным «спасибо, мистер Ховард» и каким-то жалким тостом. В ту ночь я не спал до самого утра. Листок продолжал лежать на подушке. Он в принципе только там и лежал. Однако лишь одна неумышленная смена его положения – и я по вине собственной памяти забыл, куда закинул бумажку, а вскоре – потерял её смысл на задворках сознания. Ведь тот, кому она предназначалась, унёс его с собой, когда исчез из моей жизни.       – Простите меня все, пожалуйста… – с этими словами, сказанными еле двигающимися губами, проваливаюсь куда-то вниз. Думаю, это и называют сном.

***

      Рассвет встречает меня одного. В домах не горит свет, машины почти не разъезжают по шоссе, а почтальон не разбрасывает по дворам бесплатные газеты. Сон после тяжёлых рабочих дней давно не казался праздником, хотя в пучине всяк происходящего дерьма вполне себе такой подступ чистого воздуха.       Через несколько минут многочисленных попыток подняться с пола, стою у окна, прижимаясь бёдрами к холодным батареям и терпя тянущую боль в теле. Теперь понимаю, что не так, – отсутствие штор делало комнату в разы светлее, оттого и странная резь в сетчатке.       Слипшиеся от недавних слёз глаза улавливают, как на стареньком Лексусе проезжает на работу невыспавшийся учитель фортепиано в местной музыкальной школе. Спешит успеть к девяти часам – первый звонок пропускать было неподобающе. И после изнурительного рабочего дня поедет обратно домой, к жене. В час ночи. А она будет ждать его в спальне с самой милой улыбкой на лице. Ждать, пока муж разденется и осветит комнату огромным отпечатком помады на своём члене, невзначай хвастаясь новой девочкой из двенадцатого класса. И она продолжит улыбаться. Ведь фотография с чёрной лентой наискось на прикроватной тумбочке не умеет изменять эмоций.       Телефон брякает откуда-то из недр комнаты. Разворачиваюсь, трачу драгоценное время на поиски мобильного и противлюсь собственной боли в пояснице, плечах, руках, ногах… Нахожу его под кроватью – оно и неудивительно – открываю сообщение от Бенджамина. Вскидываю брови. В последний раз мы общались с ним ещё до раскола группы, а это около месяца назад. С Нилом я ещё умудрился помириться и продолжить отношения, но с Беном никогда не было и намёка на что-то общее.       «Тебя спалили, чувак»       Вроде ничего информативного, но противный холодок под рёбрами всё же прошёлся. Прикидываю все возможные варианты – ни один не кажется опасным. Набираю ответное сообщение не спеша.       «Объяснишь?»       «Нил узнал про Таню. И о том, какой ты мудак. Он в бешенстве)))»       «Я говорил тебе, что не стоит так играться... с двумя.»       Сердце пробивает пару болезненных ударов, а на лице расплывается безумная улыбка. Не то чтобы я был растерян или что-то в этом духе, отнюдь. Мы и так норовили прекратить общение. По крайней мере я – точно. Развал группы сказался на наших взаимоотношениях, и, боюсь, ни что нас больше не сплотит воедино. Нил был плохим парнем, Нил был плохим барабанщиком.       Что же касаемо Тани, то тут всё намного проще. Публичная связь с девушкой служит отличным прикрытием для моих нестандартных предпочтений. Ох, как же всё-таки жаль, что настало время прощаться с ней. Эндрю была очень милой, несмотря на то, что её улыбка казалась мне страшнее всех кошмаров, вместе взятых.       «Я не удивлён! Он ведь не захочет со мной разговаривать, да?»       «Как бы оно ни было, тебе стоит с ним поговорить, Мэтт. У него сейчас трудное время: нахватался проблем с Виктором. Ходит теперь, боится каждого шороха)). Сегодня, ближе к пяти, он будет возвращаться с подработки в кафе Ларедо. Ну, ты знаешь. Встреть его, поговори.»       Серьёзно? Виктор? Вскидываю брови и пропускаю дрожь по плечам – надо бы закрыть окно.       Если я назову Виктора грозой района, то буду не совсем точен. Есть такие парни, вожделеющие о шестизначных суммах на банковском счёте и толпе девушек в бикини, крутящих бразильскими задницами в их воображаемом личном лимузине. Они с завидной гордостью попивают дешёвенькую «сороковку**» – один из обязательных атрибутов в образе уличной шпаны – и по вечерам ныкаются в подворотнях, судорожно закручивая в рисовую бумагу рассыпчатую травку; пренебрегают фильтром и тем, что в такое время улицы обычно огибают патрульные машины. Эти подростки прогибаются под местных наркодилеров, выполняя все их прихоти и выискивая подходящие места для закладок. Молодёжь легко поддаётся нелегальному рекрутированию, пока им обещают высокие доходы, однако на деле всё заканчивается длинным тюремным сроком и навсегда испорченной биографией. Но… это, скорее, зависит от твоей удачливости. Я не уверен в этом. Виктор является чем-то вроде главаря, что командует своей шайкой и пускает длинную струю дыма какого-нибудь Винстона в лица прохожим. Парни выполняют роль сторожевых псов, не выдающих своего «хозяина», но зачастую они поддаются собственной воле и кичатся своим превосходством, загоняя в углы всяких непримечательных «очкариков» или других подростков. Таким же образом я попался в их лапы.       То ли мордой не вышел, то ли язык вовремя не умею затыкать – однажды мне всё же «посчастливилось» попробовать удары Виктора на вкус, когда плёл глубокой ночью по пустому переулку с очередного пати. Я бы мог сказать, что мне чрезвычайно повезло в тот вечер: подъехала полицейская машина в самый разгар побоища и расшугала всех. Но из-за неспособности адекватно мыслить и передвигать онемевшими от боли конечностями, я оказался в участке наравне с Виктором, который, вероятно, просто получал невъебенное удовольствие от избивания моей скорчившейся на земле туши.       Из участка меня добродушно забрал Доминик, а Виктор отсиживался там до самого утра. С тех пор он просто помешан на мне: я получал странные известии от друзей, что рядом с моим домом ошивались его люди. Это стало ещё одной причиной, почему я не особо люблю ночевать у мамы.       Однако мне хватает мозгов обходить места частого скопления его шайки. Может, только поэтому я всё ещё жив.       «Неужто Нил насолил Виктору??? Не похоже на него.»       «Хуже. Узнал, что Нил по парням. Гранби маленький район – все всё да слышат. А ты же знаешь этого ублюдка: ему дай повод, он размажет лицо какому-нибудь гею. С чувством, с толком. Ну, ты понял.»       Понял я лишь одно. Если не принять меры, Нилу грозит мощнейший пиздец в дальнейшей жизни, начиная с обидных кличек и заканчивая отбитыми яйцами где-нибудь в подворотне. Ну, или вытраханной в кровь задницей; так тоже, в принципе, любят поглумиться.       Быть представителем нетрадиционной наклонности в нашем районе – дело дерьмовое. Принимая свои предпочтения, ты подписываешь пакт о незапланированных избиениях или изнасилованиях теми же пацанами, что наматывают на палец кишки невзлюбившихся людей. Если, конечно, Вы не умеете хранить свои и чужие секреты.       «Я поговорю с ним. Надеюсь, всё будет хорошо. Виктор не тот, кто станет бегать за одним зайцем слишком долго: Нил может какое-то время пожить у меня.»       «Это было бы круто. По крайней мере ему не придётся бояться за свою шкуру, а твоё спасение сыграет роль для дальнейшего прощения;)»       «Просто к сведению. Знаю, что не пропустишь такое. На следующей неделе пройдёт крупное пати-маскарад. Идут все, кому не лень. При себе иметь только маску и те поддельные документы, где ты – девятнадцатилетний Джон Маккард))) Иначе не пустят несовершеннолетнего. Знаешь.»       «Оу, окей! Скинешь адрес и время. Самое время, чтобы развеяться от всего этого дерьма.»       Телефон покоился в кармане трико, пока я разглаживал пластмассовым гребнем патлы на голове. Приглаженные к затылку волосы – старят любого мужчину, однако, со слов матери, делают это невзначай, почти незаметно, и даже вселяют мнимую почтённость в сердца дам.       Я не верил этому, но знал, что приглаженность нравится ей; мне ещё следовало извиняться. А на войне, как говорится, все методы хороши. Зеркало, приделанное к дверце шкафа, резво покачнулось в сторону под порывом сквозняка, туда-сюда гуляющего по комнате, и сменило отражение на кровать и тумбочку вместо моей физиономии. Надо бы… надо бы закрыть окно.       Атласная ткань – в какой-то степени орудие массового поражения для моих глаз. Чёрная рубашка сидела почти идеально, скрывая убогую худобу свободным покроем и острые плечи, локти, лопатки… Любуюсь временным выплеском собственного шарма – думаю, он у каждого молодого человека имеется в избытке – и невольно вспоминаю про личностей, бредящих о том, что красота таится во внутреннем мире; снисходительно хмыкаю. Чушь! Загадки там, где не скрыто.       Выходить в коридор было страшно. Но, скорее, я просто не хотел разговаривать с родными. Не сейчас, не сегодня. Пытаясь не издавать лишних звуков, пальцы бережно обхватили бока металлической округлой ручки. С замиранием сердца я слушал, как стержень выдвигал язычок из защёлки и со смачным звуком фиксировался шайбой: дверь открыта. Какое-то время продолжаю стоять в проходе, не выпуская из ладоней ручку и глядя испуганным взглядом куда-то в проход.       Не было ни голосов, ни звуков, ни даже запаха свежеприготовленной еды. Пусто, глухо. И, честно говоря, это настораживало больше, чем если бы дом был наполнен разговорами и шумом. Дверь отворяется без лишних скрипов или щелчков, под стать атмосфере. Максимально прислушиваюсь к тишине.       Поток воздуха из открытых форточек на первом этаже приносит с собой гудящие звуки заведённой газонокосилки, бормотания помех дорожного радио у соседей и редкого лая Альбуса на прохожих. Домашнего шума, родного, не было. Неужели все спят?       Задержав дыхание, будучи уверенный, что дом находится в моей власти, делаю первый шаг в коридор. Сначала чувствую, как носок упирается во что-то объёмное, потом – слышу шкрябающий звук проезжающей тарелки по полу. Тело вздрагивает и замирает. Опускаю взгляд ниже. Точно. Бабушка вчера перед сном оставила мне еду. Вспоминаю об этом не сразу, как-то странно разглядывая тарелку с любимыми тостами. С авокадо и яйцом пашот. Аккуратно переставляю ноги, наклоняясь к полу, и хватаю край тарелки. Белок некрасиво рыхлился от любого механического повреждения, сворачивался и, как желейный, подрагивал. Такие яйца следует есть сразу, сгоряча, пока прозрачные струи пара вздымаются вверх, а желток внутри плавно вытекает из щель. Иначе придётся лицезреть не совсем эстетичные вещи.       Втягиваю носом запах; приятный до одури. Авокадо, вперемешку с плодами черри, – самая что ни на есть услада для рецепторов. После красного вина, разумеется. Сколько бы я не пытался сделать эти тосты, бабушка всегда будет впереди, умея не только вкусно варить ингредиенты, но и сочетать их в самых необычных для моего мозга вариациях.       Если бы сейчас кто-то ненароком спросил, почему я пялюсь пустым взглядом на тарелку и глотаю слёзы, то, думаю, ответил бы, что опечален утратой неповторимого вкуса свежего тоста. Ведь прошло больше дня. Продукты успели потерять те качества, которыми мой язык прельщался больше всего. Возможно, надо мной бы посмеялись, посчитав ответ слишком сентиментальным. Но… правда была такой же, умноженной в несколько раз.       Дожили! Рыдаю из-за тостов.       Как в старом кино, плёнка, вкрученная в голову, сменяла позицию, рвано листая кадры перед глазами; с характерными щелчками, разводами в некоторых частях и непонятными тенями. Первый кадр был противен мне, как участнику, но наполнял грудь воздушным чувством, раннее неизвестным. Новым. Я посчитал вообще странным ощущать что-то подобное, когда глядел на свои дрожащие, но максимально сосредоточенные пальцы, цепляющие шумовкой готовое яйцо. Как перекладываю его на тарелку, радуюсь, потому что оно не развалилось, – что и происходит в следующую секунду. Как ругаюсь и развожу руками в стороны.       Потому что желание сделать приятно любимому человеку сбивает с ног упрямость и вершит правосудие над твоим самолюбием.       Следующий кадр хуже, чем предыдущий. Мистер Ховард лилейно улыбается девушке, держит за талию, потом непонимающе хмурит брови, когда та, в силу своей обнажённости, отпрыгивает от него и поспешно застёгивает пуговицы его рубашки, что была на ней надета. Нет сомнений, что это была именно его: женские блузы всегда подчёркивают талию, никак не скрывают.       Колени дрожали. Обессиленно сгибались, заставляя невольно съехать спиной вниз по дверному косяку и глухо приземлиться на пол. Пытаясь не издавать лишних звуков, слёзы беззвучно, словно просясь, скатывались по застывшему в немом скулеже лицу, щекотали влажными прикосновениями кожу и помогали пережить бурлящие внутри эмоции. Пальцы всё ещё сжимались на боках круглой тарелки, позволяя лицезреть любимые тосты. И вспоминать о человеке, имя которого поселяло наваждение в моём внутреннем мире.       Я устал притворяться, сэр. Выберите сами, как это всё закончится.       Плёнка дёрнулась, сменяя предыдущий кадр на следующий. Я вспоминал, как пытался наблюдать за работающим мистером Ховардом в процессе рисования, пока сидел на широком подоконнике. Как волоски кисти шумно проходили по холсту, а взгляд блекло-зелёных глаз – по мне. Как лёгкие наполнялись удушливым ароматом кофе, а губы смыкались до почти онемевшего состояния – лишний шум отвлекает художника, лишний шум отвлекает художника, лишний шум отвлекает…       Я щурился на прямую спину и широкие плечи в плену облегающей ткани рубашки и корил себя за нерешительность. Ведь знал, что уйду, оставив целую жизнь непрочитанной, и от этого становилось не по себе. Но страх оказаться непонятым гнал и не давал времени на размышления. Мои сомнительные попытки встретиться с ним взглядом оказались тщётными. Не потому, что он попусту не одаривал меня даже таким вниманием, а потому, что длился этот контакт около микроскопической доли секунды. Более того, его мимолётные взоры не обуславливались чем-то вроде заинтересованности; пустой, ничего не выражающий взгляд не был столь приятен для меня. Хотя я вообще не имел права обязывать Доминика к чему-либо своими чувствами. Это было бы как минимум бестактно.       Чего уж там… Художники, несмотря на свою дотошную привычку изучать окружающую их среду на поиск предмета вдохновения, не подают значимости таким мелким признакам внимания. Взгляд – всего лишь часть композиции, а не что-то обращённое к самому труженику; не что-то баснословное, невообразимое. Не что-то столь важное для тебя.       Ох, знали бы Вы, сэр, что посещало мою голову каждый раз, стоило лишь взгляду спуститься ниже пряжки Вашего ремня. Какие мысли и желания крутились грёбаным калейдоскопом внутри, заставляющие изнеможённо прикрыть глаза и судорожно сглотнуть ком возбуждения в горле. Узнав бы это, Вы бы вряд ли захотели иметь со мной дело. А я никогда не скажу.       Ведь при предмете любви немеют даже самые смелые губы.       Жизнь с матерью в период взросления сказалась на моих привычках, видении мира в целом и даже на предпочтениях. Совсем немного, но чем дольше я провожу время с ней, тем сильнее улавливаю эти сходства между нами. Буду откровенен, это раздражает.       Одно из таких сходств: особенный подход к стрессу. Когда поначалу ты переживаешь собственную трагедию внутри, не желая считаться с исходами и даже с самим собой. Этот период можно назвать накопительным. Он обычно длится не больше десяти минут и считается самым тяжёлым в плане переносимости, пока эмоции медленно переходят из состояния тления в сокрушительное трескучее пламя.       После него следует заключительный этап. Назовём его, пожалуй, этапом разрушения.       Ты – переполненная чаша с водой, грязной водой; тиной, если угодно, олицетворяющей твоё внутреннее состояние. Окружающее тебя пространство – сад с прекрасными цветами: яркие цвета, насыщенные оттенки. И непревзойденный белый запах. Мутная жидкость ползёт по внешним стенкам твоей чаши, медленно, тягуче, скатывается мерзотной струёй на белоснежные лепестки, пачкая даже воздух своей гадостной сущностью, навсегда оставляя неказистый отпечаток в виде сгнивших следов. Они словно выжигают на бутонах дыры, что зияли сквозь белёсые полотна, и постепенно заполняли вязкой рекой всю ширь цветочного благоухающего поля. И чем больше цветков будет уничтожено, тем проще тебе будет вскоре забыться мертвенным сном. Весьма странный способ, ведь, бытует мнение, что сначала должна быть агрессия, а только после – постепенное саморазрушение. Словно ты сначала принимаешь эту не посильную ношу, воздвигаешь на свои плечи, но в последний момент не желаешь ни с кем считаться, и будто забираешь свои слова обратно.       Этого не избежать. Странная привычка – неотъемлемая моя составляющая.       Я не мог совладать с телом, но чувствовал всю необходимость в содеянном. И вера в свою непогрешимость не пошатывалась. Я наблюдал из окна, как Альбус доедал последние остатки тостов, которые совсем недавно были безжалостно скинуты на траву вместе с тарелкой. Он сладостно причмокивал и облизывался длинным языком, а я не мог сдержать улыбки. Хороший мальчик. Пушистый хвост собаки вилял в стороны от такой неожиданной радости и мог случайно сбить какую-нибудь соседскую девочку с ног – иногда даже Глорис-старший не выдерживал «нападений» Альбуса. Вот такая у нас огромная псина.       Деревянные лесенки прогибались под весом и скрипели как никогда громко, когда я спускался на первый этаж. По привычке первым делом зайдя на кухню, не застал ни одного из родных. Догадка мелькнула в голове, взгляд – на календарь, висящий у входа в комнату. Воскресенье. В этот день до одиннадцати утра проходят пятидесятипроцентные акции на пирожки со смородиной и пудинги в любимой пекарне бабушки. Неудивительно, что её нет в это время дома. Представляю, как она стоит в очереди, выискивая самые лучшие экземпляры, щупая морщинистыми пальцами тесто на мягкость и изучая внешний вид выпечки. Бабушка знает, что я люблю.       Оставался нерешённым вопрос с местонахождением матери. На работе быть она не может: выходной. Спать – тоже: раскладной диван в зале одиноко пустует. Да и шума от неё нет ни из одной комнаты. Вероятно, ушла к очередному ебарю, прикрываясь, что займётся дома «работой, прихваченной с работы». Фыркаю. Она же ещё думает, что её выходки останутся нераскрытыми. Вздор. Терпеть не могу её сюсюканья и фальшь. Она всегда стоит ко мне спиной, приторно-сладко беседуя по телефону с мужчиной или занимаясь готовкой, и между слов спрашивает у меня: «Как дела?», надеясь, что я воодушевлённо расскажу о своих делах, планах, мыслях. Но мать не знает, что об искренности теперь можно только мечтать и зарабатывать встречным вниманием и терпением. Поэтому ответ она всегда слышит такой же – из-за плеча, пустой и ничего не значащий.       Иначе чего же ты хотела, рождая ребёнка?       Связка бананов и гранатовый сок приглашающе стояли на кухонной тумбе. Бабушка, видимо, не распоряжалась большим количеством времени и не смогла приготовить что-то существенное, поэтому сходила в ближайший магазин, чтобы её единственный внук, нахлебник, не умер с голода. Она всегда ставила мою еду именно в эту часть столешницы. А я запомнил. И сейчас даже жалею, что ей всё же пришлось уйти, – не смогу похвастаться своим внешним видом. Она бы оценила. Уверен. Сложила бы маленькие ладони у груди, растянула давно потерявшие очертания губы и сказала бы, что похож на своего отца. Определённо похож.

***

      Две искуренные сигареты брошены в урну. Руки в пепле, сухие губы поджаты. В ладони мну третью сигарету; чувствую, как табак неприятно колет вспотевшую кожу. Шум машин саднит слух; они летят навстречу друг другу с необычайной скоростью так, что неоновый шлейф фар выстраиваются в один сплошной хвост кометы.       На улице темнеет, облака ровным слоем окутывают ясное небо.       Люблю центр города. Вычурные многоэтажки, небоскрёбы и музеи – непосильная роскошь для нашего района. Но здесь этих красот в избытке. Уникальная архитектура старинных зданий, устремивших ввысь свои шпили. Невероятное сочетание, казалось бы, таких несовместимых стилей, как готика, барокко, ренессанс, романтизм, модерн… В Ливерпуле практически на каждом шагу встречаются здания с многолетней историей, превращая их в музей под открытым небом. Ряды разноцветных новостроек, выстеленные фасадной маскировочной сеткой, словно имитируя экономическую стабильность, и тысяча разносортных ресторанов и других мест общепита. Именно поэтому здесь всегда пахнет едой.       На языке стелется горьковатый вкус – припасённое колесо*** вполне могло разрешить конфликт. Или хотя бы сгладить мои переживания. Ведь наркотики находят способ проникать в любое общество и смягчать все коллизии.       Малберри-Стрит густела в объятьях скоростных машин, толпы безнадёжно шагающих людей и совершенно не вяжущихся в атмосферу полицейских, блюдущих тут и там за неустойчивым покоем района. Двадцать минут езды на семидесятой маршрутке – и я уже на пути к кафе «Ларедо», будучи готовый к гневным тирадам от Нила. Он любит пошуметь, используя все свои силы, чтобы заставить почувствовать оппонента пережитое накануне, но не меньше он любит перегибать палку.       Делаю шаг шире, взгляд кидаю на ярко-красные цифры, бегущие по дорожке на световой рекламе какого-то заведения. 05:19. Понимаю, что опаздываю, и имею хороший шанс вообще не встретиться с… «бывшим». Господи, как же это слово всё-таки фамильярно звучит.       Решаюсь пройтись по дворам, сокращая длительный путь до кафе в разы. Всё же дважды тратить карманные деньги на проезд до этого места мне совсем не хотелось. А это, по-моему, самый действенный метод для «неожиданной» встречи и разговора с Нилом.       Тихая, почти хуторская улица, носившая ранее прозаическое название, застенчиво скрывается между петляющими переулками и ведёт прямиком в лиственный парк, у подножья которого и находилось заведение. Одноэтажные домики с одной стороны и различные предприятия и высотки – с другой. Виноград и топинамбур у забора. Конопля на подоконнике...       Несколько деревьев поодаль от протоптанной тропинки приветливо склоняли головы и радушно шелестели багряными листьями. Под ногами потрескивались камни, перемешанные с песком и гравием, и изредка сквозь неровные прощелины дореволюционной брусчатки можно было разглядеть вырвавшийся пучок сочной зеленистой травы, оставившей на дороге рельефные трещины.       Воздух в таких местах разительно отличался от другого, городского. Чистый, почти пушистый, густо напоенный смолой и хвоей, льнёт к носу, и я невольно наслаждаюсь, пока шагаю по безлюдному тротуару. Руки грелись в карманах потёртых джинсов – излюбленные спортивки не сочетались с чёрной рубашкой, как ни посмотри, – а на губах ещё оседал табачный привкус.       Если бы я ненароком не уловил знакомое испуганное лицо, окружённое толпой каких-то парней, то, думаю, ещё бы долго искал Нила среди прохожих.       Стык двух пятиэтажек образовал собой нечто наподобие колодца с двумя арками. Свернув в одну из них, машинально – или даже инстинктивно – шагнул назад, прячась за бетонной стеной. В такие проходы редко кто заходил. Разве что местные алкоголики и им подобные. Поэтому здесь частенько проходили всякие стычки между низшими и высшими. Первые – обычные горожане, вторые – «держащие район». А ненормальная слава у этого прохода заключается в том, что он соединяет собой две разные точки города, премного сокращая путь между ними. Люди ленивые. А тамошние хулиганы пользуются этим.       Конечно, время от времени тут проводятся обходы, в народе – «чистка», но это была только видимость обыска: полицейские окружат дом, где поспокойнее, наберут шпаны, а «крупные» никогда не попадались. Оно и логично. Поэтому пользы от этих обрядов, как от решета во время дойки козла – ёмкость-то есть, но нужное не собирает.       Нил был безвозвратно прижат к бетонной стене дома. На этой стороне не было ни единого окна – какое везение!.. Я слышал разговоры, но не мог разобрать и слова, всё было слишком заглушённо. Однако одно было ясно точно – бывшего надо выручать.       Здешние «гопники» не обладали превосходными физическими данными, в отличие от Нила, поэтому побег – наилучший выход из ситуации, пусть даже если их количество не меньше трёх человек. Именно это я и хотел передать всеми возможными способами другу, высунув голову из-за стены. Он может быстро выскользнуть из-под окружения, а я – стану некой приманкой: выносливость моя на уровне, бояться, думаю, нечего.       Однако стоило лишь выглянуть из-за угла и посмотреть на Нила, в воздухе отчётливо раздался низкий, насмешливый голос, не понаслышке знакомый ушам.       – И кого же ты трахаешь, Голдман? Или… – снисходительное фырканье, – тебя? М?       План, продуманный за ничтожную долю секунды, летит в Тартарары, наряду с уверенностью и бравой бесстрашностью. Противная, леденящая кровь волна пробежалась вдоль позвоночника, отдаваясь гулким уханьем в груди, и поселила в сердце неописуемый страх. Вновь прячусь за стеной, максимально вжимаясь спиной к бетонному покрытию, и сглатываю испуганный писк. Этот голос… Усмешка… Тело явственно помнило ломящую боль от многочисленных ударов и пинков, поэтому моментально замерло в лапах с ума сводящей паники, и каждая его клеточка молилась о том, чтобы не оказаться замеченным.       Единственный, кто мог спокойно увидеть меня, когда я выглядывал из-за стены, был Нил – другие стояли спиной к арке. Поэтому, вероятно, что он уже заметил меня – сознание, находящееся в предвкушении грозящей опасности, зачастую доходит пика своей внимательности к деталям.       Виктор любил плавно перетекать от унижений до комедии или фарса, хотя эта привычка не была прерогативой «высших». Они обычно делают всё тихо. Без лишних слов, свидетелей и прелюдий. Но наш деспот, видимо, посчитал это слишком тривиальным и неинтересным. Ведь наделанная дружелюбность и юмористичность сбивала с толку жертву; а после такого любая кровь покажется краснее обычной.       Виктор безумен. И на данный момент я – его антагонист.       Минута. Может, больше – не знаю, сколько мне потребовалось, чтобы прогнать беснующуюся судорогу в теле и адекватно оценить ситуацию. Разговоры, смешки и смачные плевки эхом пробегались по проходу, замирая где-то на его конце. Дыхание сразу стало тихим, едва слышным, а взгляд – пристальным, ловящим каждое движение.       Время шло ни быстро, ни медленно. Казалось, оно вообще перестало существовать.       Сорваться с места и убежать восвояси – дело секундное. Но я никогда не имел привычки поступать по-крысиному. Если с Нилом что-то случится, это будет лежать на моих плечах. Месяц, два, может, год: для меня легче быть преданным, чем совершить предательство. Однако великие принципы не наделяли способностью находить выходы из ситуаций – в туманной голове, где царил густеющий страх, а молекулы экстази, проникшие в кровоток, вступали в связь с клетками мозга, не было ни единой мысли.       Пальцы непроизвольно подрагивали: мышцы сокращались и резко расслаблялись, оставляя ощущение напряжённости по коже. Звуки, доносящиеся из-за угла, набирали обороты, становились объёмными и отдавались гулкой вибрацией в ушах. Лоб покрывался мелкой испариной, пока я пытался унять дрожь в теле и проглотить вставший поперёк горла комок.       – Чего же ты всё молчишь и молчишь? – между делом полюбопытствовал Виктор. – Говори, не стесняйся! Нам всем очень интересно узнать о твоей нетрадиционной жизни. В конце концов… Любовь не знает пола, да?       Послышались подначивающие усмешки. А между ними – раздражённые шипения: кому-то уже осточертели разговоры, руки чесались. Но Виктор всегда был терпелив. И без его слова не двинется ни одна пешка.       Страх и паника заполняли воздух, подначивая нездоровую жестокость парней. Агрессия, знаете ли, может созидать. Даже если она не по нраву Вашему начальнику, партнёру или родственнику, который снова обиделся из-за требований вернуть долг; её можно использовать безлимитно в своё благо. «Культ терпилы» не должен портить нам жизнь. Агрессия неприятна только тем, кто заслужил её; а кто получает несправедливо – страшна.       Действую быстро, решительно, попирая дрожащими зубами и рванным дыханием, засовывая глубоко и надолго сомнения и сжимая пальцы до тупой боли в суставах. Опасливо выглядываю вновь из-за стены. У меня есть ровно секунда, чтобы указать пальцем направления для бега – противоположная арка. Она ведёт прямиком в парк. А полицейских там в такое время достаточно. Если поднажать, то отделаемся парой-тройкой синяков и отбитыми ступнями из-за нещадных шлепков ботинок по бетону.       Нил, прошу, не подведи.       – Так кто же твой суженный, Голдман?       Я наблюдал, как тёмно-карие глаза боязливо глядели по сторонам, настойчиво скользя между стоящих на чеку парней, искали отдушины и успокоения. Губы его упрямо сжаты в тонкую полоску. Мысли, вероятно, ластились к тому времени, когда всё будет законченно, и он сможет вернуться домой после рабочего дня – отрезвляющий пример, как вера в будущий рай создаёт ад в настоящем. Взгляд спасительно цеплялся за пустующий проход арки и резво метнулся в мою сторону. Глаза расширяются. Ликуют. Почти взрываются от радости, но вновь приобретают неживой оттенок. Разочарование?..       Непонимающе хмурюсь, но от плана не отступаю. Нил, блять, на кону твоё очко, не веди себя как тёлка. Мышцы судорожно сводит в опаске, когда вскидываю худую руку. Дрожащий палец указывает на проход, палец Нила – на меня.       – Он.       Голос эхом скользит по воздуху; отбивается от мощённых камнем стен домов, пробирается холодом по коже и немилосердно таранит ушные перепонки.       Нил любит пошуметь, используя все свои силы, чтобы заставить почувствовать оппонента пережитое накануне, но… не меньше он любит перегибать палку.       Пять заинтересованных взглядов обернулись в мою сторону. Нил не смотрел. Ещё бы… Убегающему в спешке телу незачем обращать внимание на мелочных людей, когда твоей заднице грозила опасность; возможно, в виде толстого члена. Может, даже двух…       – Бе-еллами!.. – лёгкая степень отвращения, прикрытая наделанным радушием. Виктор приветственно развёл руками и ядовито улыбнулся.       Обесценивание чужих проблем – как лучший способ самоутвердиться. Браво, Нил!       Приход начинается неожиданно. Нет, я чувствовал, как меня затягивало в пучину наркотических утех ещё с момента заглатывания кислой таблетки. Но сам момент окончательного втягивания приходит внезапно. И если всегда он был как раз кстати, то сейчас это сыграло очень плохую шутку.       Мне казалось, я уже бежал, когда повернулся в обратную сторону. Но на деле – мои ноги лишь изредка подрагивали. Это не помешало побегу. К удивлению. Краем уха ловлю рык Виктора, пока сворачиваю с дороги и бегу в сторону тихой улицы: «Да плюйте на того ублюдка! Ловите этого!».       Было трудно определить или регулировать свою скорость. Пространство могло самовольно замереть на мгновение, и казалось, что, если повернуть голову, я бы увидел замерших в воздухе «пешек» Виктора и его самого. Но поддаваться галлюцинациям то же самое, что и добровольно отдаться в руки своему мучителю.       Ноги болезненно гудели, а мышцы бедёр судорожно сжимались, тянули. Я уже не помнил, зачем и куда бегу: тело постепенно наполнялось чувством несравненной эйфории и любви ко всему живому. Заборы, деревья, кустарники – всё вырастало из-под земли неожиданно, и каждый таковой раз моё сознание терпело трепещущий шок.       Чтоб я ещё раз принял колёса на улице!..       Ветер дует с Востока. Улавливаю в свисте отчаянный визг умерших более пятидесяти лет назад мерсисайдцев от тяжёлых бомбардировок, шорохи, доносящиеся оттуда, и пустую болтовню воробьёв, заполонивших ветки здешних хвой. Я бы забил болт на Нила, если бы мог, но жаль, что со мной этот способ нелегален, – ты получишь по заслугам, грёбаный сукин сын. Мне не нравится, когда труды идут насмарку, но так бывает. И ведь я не обязан тебя слышать и слушать. Анализировать – тем более. Ветер… Ветер дует с Востока.       Парни сзади чертыхались, запинались об многочисленные препятствия, пока я чудом держался на ногах. Но… недолго. Эти чёртовы ботинки ужасно тесные! Без них куда лучше.       Оглушающий удар приходит по затылку. Тело не выдерживает, сбивается с равновесия. Падаю, по-моему, на траву – мокрая, гладкая. Закрываю глаза, как только оказываюсь в горизонтальном положении, и вымученно соплю через нос. Вокруг слышатся сбивчивые вздохи и шлепки кроссовок подбегающих парней. Боль вновь настигает затылок: чужие пальцы обхватывают патлы на загривке и тянут вверх, заставляя поднять голову. Несвежее дыхание стелется к носу. Морщусь.       – Глаза открой, – вякает Виктор.       Хочу сказать, что забыл, как это делать. Но видимо запамятовал и то, как двигать губами. Темнота переходила в привычное состояние моментально: казалось, что света никогда и не существовало. Это не было пугающим. Это было нормальным, обыденным. Пальцы на затылке с новой силой оттянули волосы. Крепкий кулак глухо вбивается в челюсть.       – Глаза, сука, открой!       Боль пронзает мгновенно. Прижимаю ладонь ко рту, жмурюсь, мычу сквозь сжатые пальцы и ощущаю на языке твёрдый инородный предмет, а следом – металлический, разъедающий рецепторы привкус. Прячу лицо в локтевом изгибе другой руки в защиту от возможного удара, пока алые струи влажно скользили по подбородку.       Как раздвижная ширма одно веко отлеплялось от другого. Медленно, тягуче, словно ища разрешения. Солнце давно было за лохматыми тучами, но даже этого хватило, чтобы почувствовать резь от пронзительного свечения. Секунда, и послышался сдавленный смешок.       – Он закинулся.       Пальцы разжимаются, голова вновь падает на землю. Не успеваю притормозить падение: ударяюсь об мелкие камни виском. Кровь хлыщет из лунки, заполняя весь рот, и скатывается струёй по языку в горло. Содрогаюсь от кашля. Отхаркиваюсь. Приподнимаюсь еле-еле на локте, сплёвываю выбитый зуб и кровавую массу на траву, тянущуюся от губ бардовыми нитями.       – Долго же я за тобой гонялся, черт тебя побери, парень! – присев рядом на корточки, обронил тот. – Но… ты же знаешь, я люблю нагуливать аппетит.       Самодовольная ухмылка растянулась на его лице. Глаза немигающе огибали участок, пестреющий красками настолько, что всё искажалось почти до иллюзий; ни души. Где-то в кустах пробежит бродячая кошка с облезлой шерстью, заточенными об камни неровными ногтями и порванным ухом, но всё так же по-кошачьи грациозно льнущая к ножке скамьи и ведущая неспешную походку по разрушенной плитке. Любые их проблемы решались одним способом: залезть повыше на неприметное дерево и сидеть там, пока всё само не разрешится. А то, что после появляется такая досадная штука, как неумение слезать с высоты, – дело плёвое.       Ведь главное переждать бурю.       Пинок неожиданно приходит по боку. Носок обуви неприятно врезается в кожу и оставляет песочный след на чёрной ткани рубашки. Корчусь, извиваюсь, точно как червяк. Беспомощный червяк, которого мучает любопытная ребятня, тыкая кривой палкой. И мученически взвываю, сводя брови к переносице. Экстази заглушает боль, но не настолько, чтобы не чувствовать её вовсе.       – Ты представляешь, сколько проблем доставил мне?       Грубые руки с обеих сторон бесцеремонно подхватывают и поднимают с земли. Голова обессиленно опускается вниз, пока «пешки» предвкушающе прижимали меня за плечи к кирпичной стене. Может, чей-то бывший гараж. Внутри метались вспышки, гасли искры: наркотические свойства только разрастались, сбивая подбитое сознание с толку. Пытаюсь поднять голову и различить мутным взглядом силуэт Виктора среди людей. Он отличается от них. Широкой, гордо выпрямленной спиной, властным взглядом, вздёрнутой головой и неожиданным замахом руки. Удар по носу.       Голова метается в сторону от кулака. Кажется, кричу. Пытаюсь вырваться, терпя изнывающую боль, но ладони по бокам вновь впечатывают в кирпич, не давая отойти. Дёргаюсь ногами, хриплю задушено, глотаю кровь, вперемешку со слезами.       – Моё имя, выблядок, засветилось в местном участке! Ты хоть знаешь, что это значит?!       Челюсть сводило от многочисленных ударов. Раскрывать рот, чтобы выплюнуть заполонившую всю полость кровь, было до ужаса невозможно – губы безжалостно разбиты и саднили при каждой попытке их разлепить. Поэтому приходилось сглатывать вязкую жидкость.       Виктор не прерывал тирады; отходил, чтобы закурить сигарету, а после – затушить её об края разодранных ссадин, бил, заставляя кричать до хрипоты, снова бил и снова отходил, чтобы вернуться.       В какой-то момент стало казаться, что все это просто один нескончаемый чудовищный сон, кошмар, безликий и удушливый. Ноги давно перестали держать обмякшее тело. Только руки, всё ещё прижимавшие к стене, не позволяли упасть на землю.       Удар по желудку пришёлся некстати. Внутренности жадно скрутило, и к горлу подкатил тошнотный комок, готовясь исторгнуть содержимое.       – Вить, его сейчас вырвет, – раздалось откуда-то сбоку.       – Отпустите его… Да быстрее же!.. – вякнул тот.       Незнакомые руки перестают держать плечи, и я безжизненно падаю вниз. Изо рта обильно хлещет желчь, перемешанная с кровью. Пока отплёвывался и откашливался, постепенно возвращалось уже не только сознание, но и ощущение собственного тела. Я продолжал лежать около дурно пахнущего сгустка и пытался не двигаться. Любое движение порождало собой целую цепочку болезненных ощущений, словно внутренности настойчиво смещались, и кто-то бесчеловечно пожирал плоть.       Меня перевернули на бок, точно открыто предупреждая, что ещё не закончили. Дали время на сомнительную передышку. Ведь избивать бездыханную тушу – неинтересно. О, как милосердно… На языке и в горле противно стелился горький привкус. Трава щекотала кожу, лобзалась к носу и словно вытирала невольно льющиеся слёзы. Самое время, чтобы пожалеть о содеянном, о жизни. Но ни одна мысль не посещала туманную голову.       Я временами улавливал их гогот совсем рядом, пока лежал на мокрой траве под каким-то кустом. Слышал шаги, ругань, звериный смех. Иногда мои глаза замечали странное движение сбоку, походящее на тех самых дворовых котов. Иногда – приближающиеся шаги, как сейчас.       Кожаные заострённые туфли ступали по земле, продавливая подошвой растительность. Металлическая застёжка подскакивала от каждого движения и издавала характерный звук. Всё моё рассредоточенное внимание пыталось собраться вокруг этих ног, гордо, уверенно шагающих ко мне.       Я не закрывал глаза даже тогда, когда слизистая начинала болезненно щипать, – казалось, один взмах ресницами, и всё исчезнет. Человек остановился недалеко от моего лица и, подмяв ткань штанов, опустился на корточки. Попытка поднять голову, чтобы увидеть лицо незнакомца, не увенчалась успехом. Охнув, я вновь упал на траву.       – Опять вляпался?       Если бы голос можно было ощутить, то этот – обволакивал; сгребал в охапку, наделял душевным теплом, успокаивал. Глаза невольно дёрнулись и распахнулись до невозможного, провоцируя ломящий рёбра удар ликующего сердца. Сквозь боль и резь в суставах я всё же повернул голову вбок, морщась от ощущений и неестественно чистого, светлого неба, пока заполонённые густым маревом глаза пытались сфокусироваться на человеке сверху.       Доминик всегда прикрывал глаза и снисходительно сжимал концы губ, когда происходило что-то ожидаемое или надоедливое. Меня раздражала эта привычка, ведь это выражение лица всегда было адресовано именно мне. Но сейчас… Сейчас, сбивчиво дыша и жалобно поскуливая беспомощным котёнком, я мученически растянул губы, и слёзы вновь настигнули без того заплаканное лицо.       – М-мис-стер Х-ховард!.. – сквозь всхлипы и шмыганья носом прошептал хриплым от сухости в горле голосом. Всё внутри мученически сжалось в один плотный комок, а судорожная дрожь не позволяла связно говорить. – Мне… мне б-больно, сэр...       Прозрачные капли скатывались по щеке, щипали разодранную кожу на губах. Смешивались с кровью, вытекающей из носа, раскрытого рта, и с желтоватой слизью у подбородка. И вся эта масса стекала вниз, на траву. Я толком не понимал, почему изнывал кровавыми слезами. То ли оттого, что рад видеть хоть кого-то, способного утешить, то ли оттого, что это Доминик. Послышался тяжёлый вздох; мужчина аккуратно опустился рядом на траву, нежно укладывая мою голову себе на бедро и зарываясь тёплыми пальцами в спутавшиеся от пота волосы. Ни с чем не сравнимый запах Доминика наполнял всё вокруг, забивая удушливый смрад сигарет и крови. Он молчал и смотрел своими пронзительно серыми глазами. И мне становилось легче, и боль отступала, и страх разжимал когтистую лапу, сжимавшее болезненно бьющееся сердце.       – Он ваш, – как-то сухо бросил Виктор над головой.       – Вить, по-моему, он того.       Чья-то рука грубо ухватила за патлы и приподняла голову, выворачивая шею почти до хруста.       – Он улыбается… – почти испуганно проговорил незнакомый голос, тот самый, что отвечал Виктору.       – Засади ему, – откликнулся ещё один парень, едко посмеиваясь.       Рука грубо схватила челюсть, из-за чего я страдальчески дёрнулся. Виктор настойчиво надавил пальцами на щёки, заставляя раскрыть рот. Послышалось металлическое бряканье, возня, и губ неожиданно коснулась горячая головка члена. Одуматься не дали. Бёдра дёрнулись навстречу, заталкивая по самые гланды и всё ещё сжимая щёки, пока тот ехидно сплёвывал ругательства, касаемые моей ориентации. По подбородку стекала чужая смазка и собственная кровь. Щемящая боль в челюсти отзывалась не самыми приятными ощущениями. Не выдерживаю. Зубы смыкаются вокруг чужого члена, вызывая соответствующую реакцию.       Чужой рык режет слух. Упругое дуновение ветра воздуха в лицо и следом удар. И ещё один, и ещё… Но какая разница, если Доминик сидел рядом и перебирал мои замёрзшие пальцы в своей тёплой ладони.       Я перестал видеть грань между забытием и реальностью. Весь мир искажался смятым полотном, смешивал краски, отдавал белёсым перламтуром. И только он выделялся на фоне всего безумия; только он позволял не стать его частью.       Мистер Ховард иногда уходил; даже исчезал. Растворялся туманом в воздухе, оставляя призрачное ощущения близости. Но со временем вновь появлялся. Неожиданно, внезапно; гладил пальцами по волосам и щекотал за ухом. От него пахло солнцем, расскалённой пылью и отдавало нотками дорогого вина. В такие моменты я был счастлив. Завтра, казалось, не существовало, времени – тоже. Я просто отчаянно переплетал наши пальцы, водил запёкшимися губами по его коже, оставляя кровавые полосы, и тычился щекою в широкую ладонь, словно кот, изнывающий по ласке.       – Блять! Народ, менты! Валим! – раздалось однажды.       – Чёрт, – прошипел Виктор. – Беллами, ты как магнит для копов!..       Что было дальше – не помню. Лишь то, что моё тело спрятали за тем самым кустом и убежали в неизвестном направлении, и как я срывающимся на хрип шёпотом судорожно молил Доминика больше никогда не оставлять меня. А он молчал и лишь изредка вздыхал громче обычного.

***

      На этот раз сознание возвращалось медленно, даже как-то болезненно. Я не мог сказать где находился, что со мной, лежу я или сижу, потому как тела всё ещё не чувствовал, а глаза открыть казалось невероятным подвигом. Прохладные отрезвляющие капли приземлялись на открытые участки кожи, снисходя мнимым успокоением откуда-то свыше; словно молчаливое разрешение отдохнуть.       Первые осознанные вздохи сопровождались режущей болью в груди – казалось, у меня были сломаны все рёбра – поэтому я пытался не дышать, насколько это было возможно, из-за чего временами ощущал удушье.       Запах влажной сочной травы пропитал меня насквозь. Засохшие дорожки слёз раздражали кожу противным стягивающим чувством, кровь – сворачивалась и покрывалась тоненькой коркой, препятствуя безболезненному открытию рта. На одну только попытку губы назойливо кислотно щипало.       Усиливающийся посекундно ливень таранил оттёкшие синяки, вспарывал только-только успокоившиеся кровоточащие ссадины и возвращал способность двигать конечностями. Задравшаяся кверху рубашка зияла дырами, которые при каждом дуновении ветра улавливались отчётливо, и неприятно прилипала к телу. Пальцы лилейно проходят подушечками по траве, собирая холодные капли и размазывая их по засохшей коже. Травинки отзываются ластящимися движениями, изгибаются под ладонью. Кажется, улыбаюсь. Еле ощутимо, но если бы не тягостная резь в уголках губ, то, уверен, растянулся бы в усладительной улыбке и предался минутной радости.       Всё прошло. Всё закончилось.       Сжимающие внутренности тиски покинули тело, и от чувства воздушной свободы словно перья поглаживали оставленные бардовые следы. Делаю пару глубоких вдохов и выдохов. Правая рука аккуратно сгибается в локте, глухо упирается ладонью в землю. Проделываю идентичное с другой и пытаюсь подняться, активно помогая самому себе ногами. Живот пробивает пульсирующей болью от напряжения брюшных мышц. Сжимаю глаза, шиплю, но не покидаю надежды – солнце давно ушло за горизонт, не хватало тут ещё на ночь остаться.       Переулок пустел лишь по утрам. В такое время, когда в темени улицы лица прохожих становятся трудноразличимыми, здесь частенько ошиваются пожилые, потерявшие вкус к жизни люди, беспечно и даже как-то безразлично закуривающие крепкую сигару и наблюдающие за пробегающими собаками. Заборы здесь низкие. Люди добрые и доверят друг другу даже собственную душу. Высокая изгородь – истинное неуважение. Но вот от псов и прочей живности отбоя нет и нет. Приходится караулить, скрипя закостенелыми коленями и щёлкая позвонками. Ведь только ближе к ночи мусор в баках наполняется до отказа. А чем обглоданная кость для зверушек не прелесть всей жизни?       Автобусы редко доезжают до этой остановки позже десяти вечера. Железная стрелка на городской часовне как раз указывает именно на эту цифру. В свете уличного фонаря мои лицо и состояние в целом выдавали окружающим не совсем эстетичную картину. Закатываю глаза, когда очередной зевака неприметно морщится от запаха и недоумённо хмурит брови. Спасибо, мне действительно стало легче.       Если облокотиться плечом на пластиковое стекло остановочного павильона, то боль постепенно утихает и отдаётся лишь сомнительным покалыванием в челюсти, от которой мне нет покоя. Хотя стоять и прикидываться статуей не было слишком уж интересным занятием, моим единственным желанием по-прежнему оставались спокойствие и отдых.       Рычания моторов машин слышались повсюду, как и шуршание пакетиков, стуки каблуков и блямканья мобильных. Шум людей. Голоса. Всё сливались в один затяжной гул. Девушка сбоку громко разговаривает по телефону – видимо, провинциалка. Их легко вычислить среди городских. Если такая дама выйдет в магазин через дорогу, то в спортивных штанах и с лёгким пучком на быструю руку Вы её никогда не увидите. Она надевает только самое лучшее, самое девчачье, самое нашумевшее. Даже если эту сумочку с заветными четырьмя буквами она купила в переходе метро за несколько сотен. В личной галерее зачастую сотнями хранятся любительские фото с оттопыренной задницей, обтянутой дешёвыми лосинами. И нет, она не фитнес-тренер и даже не спортсменка. У неё просто есть задница, лосины и камера.       Автобус подъезжает неожиданно, но весьма кстати: девчуля сбоку начинает недоверчиво коситься на мои странные изучающие взгляды. Фыркаю, сгребаю из кармана бедные пенсы в ладонь и, драматично ковыляя на одну ногу, захожу в кряхтящую машину, как только запачканные двери приветствующе раскрываются.       Ставлю тридцать фунтов, что салон в авто пахнет омерзительнее меня.

***

      Железная приставная лестница почти дотягивалась последней ступенью до моего окна. И этого расстояния вполне хватало, чтобы достать до рамы и перекинуть через неё ногу. Кряхтя, хрипя, но не безрезультатно.       Пренебрежение парадным входом не было моей частой активностью. Я редко пользовался этой возможностью, ведь мог без проблем оказаться замеченным. А так хотя бы раз в месяц под покровом ночных туч забираюсь в комнату, используя старую дедушкину лестницу, чтобы лишний раз не разговаривать с родными. Ко всему прочему, дома может быть мать. Её-то я и не хочу видеть.       В комнате одиноко густел сумрак. Разбросанные в порыве ярости вещи продолжали небрежно застилать собою пол, прячась за тумбочками, шкафом, словно боясь, что зашибленный подросток вновь вспылит и превратит комнату в развалины. Мысленно хмыкаю. Кола, разлитая в углу, давно впиталась в древесину, оставляя коричневатый след. Глаза метаются к портрету.       Полоса. Без изменений. Такая же ровная, идеальная. Не спеша подхожу вплотную. Скольжу пальцами по холсту. Засохла. Останавливаюсь на середине, сжимаю кулак и чувствую режущую боль в правом виске. Такая отчётливая, гадкая, что даже не могу пошевелиться. Томящая жалость, ощущение безысходности и желание рвать на себе волосы из-за неспособности что-либо изменить.       Испортил единственную вещь, напоминающую о нём.       Прокручиваю недавние события. Помню только то, как бежал от толпы парней. А после – удар. Попытки вспомнить остальное сжимают цепями мозг со всех сторон, вонзают иглы, царапают. И теперь я даже не знаю, благодарить ли экстази в случившемся.       Только сейчас я почувствовал исходящий от картины запах. Родной, покоряющий сразу, без остатка аромат стелился по всей поверхности холста, маня одной лишь ассоциацией. Любой другой человек не уловил бы ничего, кроме краски и растворителя. И это приятно.       Ведь только я с знаю все оттенки его запаха.       Тычусь носом в неровные бугорки, жадно раздуваю ноздри и протяжно выдыхаю через рот, покрывая жарким дыханием холст и ощущая сладкую истому где-то в животе. Я помнил, как он муторно размазывал пальцами подсохшую краску в уголках контуров. По его словам, это придаёт изображению объём. И Доминик не соврал. Поднимаю подбородок и невесомо скольжу сухими губами по всем чёртовым линиям, сходя с ума не только от ощущений в животе, но и от осознания, что здесь касались его пальцы. В этих местах запах улавливался сильнее. Чувствительную кожу немилосердно саднило от каждого соприкосновения с неровностями, и казалось, что кровавые полосы вот-вот покроют рисунок.       Роковое воспоминание вспыхнуло на долю секунды. Картинка имела много неточностей, размытых очертаний. Но этого хватило, чтобы судорожно замереть всем телом и почувствовать, как желудок выворачивается наизнанку.       Рвано выдыхаю. Гляжу запуганными глазами на самого себя, беспечно улыбающегося своим мыслям напротив широкого стекла, и неверяще мотаю головой. Нет. Нет, нет, нет!.. Этого не может быть!       Резко отхожу от стены. Цепляю ладонью плескающуюся бутылку колы и залпом выливаю в себя остатки. Гоняю жидкость во рту языком, ополаскивая, в течение нескольких панических секунд и подбегаю к окну, опираясь вытянутыми руками на подоконник. Со смачным звуком выплёвываю содержимое на улицу. Дрожу. Чувствую, как капли напитка скатываются по коже. Губы расползаются в горечи, мычу, срываясь на скул, и тру рукавом рубашки рот. До жжения, потери очертаний и раздражённых ссадин. А перед глазами, не исчезая, ухмылялся Виктор и его сжатый в руке член, влажно скользящий по моему языку.       Я сплёвывал слюну, отхаркивался, пытался использовать последние капли колы, размазывая их по дёснам, нёбу. Но чувство отвращения к себе не проходило ни на секунду. Хотелось пустить огонь. Чтобы он сжёг все места, где касался Виктор. А после содрать почерневшую корку из горла и распотрошить её в пепел. Я не хотел глотать скопившуюся слюну. Даже касаться языком собственных губ. Я хотел, чтобы у меня вообще не было рта...       За дверью послышались тихие петляющие шаги по лестнице, коридору, внезапно остановившиеся около входа в мою комнату. Обернувшись, увидел тёмную тень от чьих-то ног в нижнем просвете двери и услышал измученные выдохи, глухие потирания ладоней, сглатывания. Либо мать, либо бабушка. Пытаясь особо не шуметь, пробираюсь в постель, утыкаюсь носом в подушку и закрываюсь целиком пледом, имитируя глубокий сон. Пара минут мертвенной тишины, пока засохшая кровь на лице пачкала белую наволочку, а голова неумолчно трещала по швам, и в дверь неуверенно стучат. Вновь молчание.       Открывается.       Пол скрипит под телом вошедшего. Слышу, как хрустнули колени, и кто-то скатился вниз по стене. Звонкий стук поставленного на половицы предмета.       – Я… – вялый голос пьяной матери нарушил тишину. Вжимаюсь сильнее в подушку, прислушиваясь к каждому шороху. – Я знаю, ты не спишь, Мэттью… В такое время… Никогда       До носа пробрался запах алкоголя и дорогих духов. Опять напилась у какого-то придурка и припёрлась не понятно зачем в дом бабушки. Дёргаю уголком губ. Дура.       – Ты, наверное… считаешь меня плохой, да? – она сделала паузу. Послышались звуки сглатываемой жидкости и причмокиваний. Отстраняется от бутылки. Выдыхает. – Но… я хочу, чтобы ты всегда помнил, дорогой, что я очень люблю тебя. Даже если ты пропадаешь на несколько дней из дома, выращиваешь без спроса марихуану в гараже дедушки и… считаешь меня шлюхой… Пойми, Мэтти, я ни за что не променяла бы твоего отца на какого-то... хахаля. Это был его выбор. И то, что он сейчас хрен знает где, – тоже.       Я слышал, как дрожит её голос. Она всегда плохо умела сдерживать слёзы. Упоминание об отце навеяло на атмосферу доброй доли горечи, страдания по прошлому. В том, что мать любила отца бесповоротно, не было сомнений. И именно это сдерживает меня в движениях, словах; ограничивает. Я просто боюсь сделать ещё хуже. Хотя сделал это ещё давно, переехав жить к бабушке. Ведь терпеть её вечные пьянки с сомнительными компаниями было не в моих силах.       – И я всё пойму, если… ты не захочешь со мной… иметь дело. Я заслужила такое отношение. Ты – нет. Однако мне бы хотелось быть рядом и помогать тебе расти, идти к своей цели, быть опорой. Как это делают другие родители, – речь вновь прервало желание отпить алкоголь. – Ох… Но вместо этого я наоборот отбираю у тебя возможность двигаться. И… я осознаю это. Только, Мэттью, у меня не хватит нервов терпеть твои выходки! Ведь я сама такая. И… все… все твои плохие качества… это лишь моя вина. Прости за то, что не уследила за тобой и не была рядом тогда, когда ты в этом нуждался. Мне бы очень хотелось начать всё заново. Но я слишком многого хочу, понимаю. Однако… если у меня и не получится перевоспитать тебя, то, может, мы попробуем стать друзьями?       Губы сами отчаянно сжимались, чтобы ненароком не издать лишнего писка. Мы слишком похожи друг на друга. Именно поэтому сейчас плачем, пытаясь скрыть это за шумом проезжающих машин и лая дворовых собак.       Скрипнув зубами, я поднялся с постели. Мэрилин сидела в углу, прислонившись головой к стене и держа в руке пузатую бутылку коньяка. Чёрно-красное кружевное платье почти скрывало поджатые колени, а тёмные волосы как всегда донельзя ухоженно уложились на дрожащие плечи. Прекрасная женщина. Ужасная мать. Она удивлённо подняла заплаканные глаза на меня и испуганно прикрыла рот рукой.       – Господи, Мэттью... Что... что с твоим лицом? Ты опять подрался?..       Игнорирую взволнованные бормотания, подправленные пассивными упрёками в сторону моего раздолбайства, и опускаюсь на пол рядом с ней.       Я редко обнимался с матерью. Грубо говоря – никогда. Такой невинный, но вполне приемлемый и обыденный для семьи жест казался нам чем-то странным, тягостным. И мы просто стояли, как две бесчувственные статуи, пытались поскорее отстраниться друг от друга, прикрываясь мнимой улыбкой, мол, всё нормально, так и должно быть. Но я всегда помнил её паточный запах масла для тела, духов и мятного освежителя, когда зарывался лицом в утончённую шею. Помнил, каково это, когда руки единственного в мире человека, готового бороться за твоё счастье, жертвуя собственным, обхватывают твои узкие плечи и судорожно притягивают к себе. Даже если на днях ты искренне назвал её шлюхой.       Ведь сердце матери – бездна, в которой всегда найдётся прощение.       – Я тоже тебя люблю, мам, – к чёрту, что голос неестественно дрожит, к чёрту, что несёт от меня кровью и сигаретами, к чёрту гордость и самолюбие. Слишком много времени мы ждали, терпели, чтобы наконец произнести эти простые слова. И слишком много было сделано, чтобы не сказать их.       – Я знаю, дорогой. Знаю… ___________________________________ *Артюр Рембро «Моё бродяжество» **«сороковка» – Malt liquor можно перевести как солодовый алкоголь, по закону, в Америке так должно называться любое пиво, крепостью больше 9%, (обычно крепость этих напитков 10-12%). ***Колесо – это сленговое название таблетированной формы нелегальных наркотиков. Чаще всего так называют экстази(3,4-метилендиокси-метамфетамина (MDMA) и другие наркотики на основе амфетаминов. Такие таблетки часто продают на дискотеках и принимают для получение эйфории и энергичности.