ID работы: 6518160

Апрель в Белграде

Гет
NC-17
Завершён
655
автор
Mako-chan бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
277 страниц, 28 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
655 Нравится 391 Отзывы 244 В сборник Скачать

«Дмитрию Травкину»

Настройки текста
Примечания:
Сегодня детство постучало Алене в дверь и сказало, что умирает. Алена смотрит, не понимая, и говорит: я тоже. Говорит, давай поспорим, кто быстрее. Спорим, я выиграла. Смотрит, вроде как, сначала не веря и молча смеясь. Вроде как, ей восемнадцать, а разве в восемнадцать мы ломаем себе жизни? В наших детских комнатах? Или на уроках географии? Алена драматичная, но с детством она не собиралась вот так прощаться. Оно уходит, это ясно, но конкретно у нее — оно умирает. Шаг, чтобы его воскресить, убивает его быстрее. Поэтому Алена не открыла дверь, а закрылась в своей комнате. Черные пятна мелькают перед глазами весь день. В комнате ее ждали лениво заправленная кровать, шкаф с вываливающимися вещами, компьютер для стихов, пыльный синтезатор в углу, который она не трогала с двенадцатого дня рождения. Порезала бантик, открыла коробку, прошлась по клавишам и поклялась, что станет женским сербским Моцартом. Поставила в угол, как в наказание музыке. Мол, постой там, подумай, почему я никогда не полюблю тебя, не захочу сыграть. Клавиши запылились и слились с зелеными обоями. Стали очередной мебелью, которой Ларина не пользуется. Все вокруг — лишь попытки существовать. Открывать двери незнакомцам плохо. Открывать двери в принципе плохо, потому что ты ломаешь свои четыре стены. Добавляешь еще четыре, еще четыре перемены, четыре шанса все испортить. Четыре плюс четыре уже больше того, чего и так много. Что это за четыре стены? Чьи они? Ты была здесь раньше или хотела быть? Эти музыканты с трубами на картинах — кто они? Ален, очнись, они живые? Конечно — нет, они же повисли на чужих четырех стенах. Живая музыка на втором этаже — живая или медленно умирает? На первый взгляд и не скажешь. Смотря, что вы считаете музыкой, и о чем вы думаете, когда слушаете музыку. Для Лариной все вокруг пульсировало, кроме ее каменной груди. Все вокруг — сладкое море. Когда смотришь на эти волны и слушаешь, такое чувство, что после них ничего не будет. Завтра не наступит. Если и наступит, то это будут волны, а ты — камень, который через пару миллионов лет станет приятнее на ощупь. Ален? Ты стала слишком холодная и острая, Ален. Ляг на волны. Говорят, если расслабиться — не утонешь. Говорят, если очень долго не двигаться и раствориться — тебе повезет больше остальных. Не плыви, таких не любят. Посреди моря она застыла в вертикальном положении. Ален? — Ален? — аккуратно зовет ее голос Миши, но бьет палкой по голове. Его нотки такие же резкие, как четыре струны на его блестящей скрипке. С кем поведешься, как говорится… С инструментом или руководителем хора? Алена переводит на него стрелку; не ту, которая главная, а секундную. За секунду случаются мысли, а в ее мыслях рисуется его скрипка под хоровым станком. Смотрит на Мишу и видит идеально начищенное дерево. — Теплый шоколад, — улыбнулась она рубашке официанта, которому наконец-то дали возможность кивнуть и уйти. Секунды рассыпаются в разные стороны. — Ты тоже? Алена почти ушла обратно в свои четыре стены, но Миша не позволил. — Ты взял теплый шоколад? — Это мое любимое. — Мое тоже, — искреннее удивление заставляет Ларину поднять голову и потянуть губы за уголки. Опускаются вниз. — Давай рассказывай. Что за повод, — спрашивает равнодушно Ларина, подперев подбородок рукой, потому что знала, что нет никакого повода для банального свидания. Она нравилась Мише. Он необычный парень, потому что действовать начал сразу, а такое сейчас принимается за изнасилование. Вот и интересно, он ведь не идиот. Он хорошо воспитанный прямолинейный мальчик. Знаете таких, от которых пахнет мылом. — Нет повода, просто… — неожиданно, — просто отметим твое пребывание в хоре. Алену пробирает на тихий смешок, а внутри — на продолжительный истерический смех. Самое время разбить стаканы и сгореть в шоколадном молоке, если это единственный приходящий в голову тост. Если Миша думает, что хор того стоит. А самое веселое, что Алена думает, что стоит. Начала любить хор, как все эти его фанатики. Миша — главарь секты. — Как я здесь оказалась, правда? — иронично смеется Алена сама над собой и откидывается на спинку стула. Как она оказалась в кафе с умершими деревьями. Жалкая выставка. Хорошо, что за нее платят. Они так сильно блестят, что и незаметно. Слепят. Не может смотреть. Ни на скрипки, ни на столы, ни на хоровой станок, которого здесь нет. Который был пустым сегодня в школе, потому что к счастью или к сожалению репетиции в день святого Валентина не было. Она не получала сегодня пулю в лоб. Наверно, Травкин передал пистолет Мише. В его стиле. Не хочу пачкать руки. Скажи ей сам. Ладно, она соглашается на дуэль. — Ален. Когда ты ушла после прослушивания, Дима мне говорит, мол, она же так хорошо поет, почему она в первом году не пришла… Дима ему говорит и ей становится до усрачки страшно, как у стоматолога в туалете, когда дверь за спиной хлопнула. Сколько вещей он мог ему сказать? Поворачивается не секундная стрелка, а часовая. Если будут делать настенные часы с острыми ножами, то это будут ее ножи. А Дима? Он его по имени называет? Алене становится неудобно в мягком кресле, будто бы оно живое и ему неприятно терпеть Ларину. Предметы бунтуют? Все неживое сегодня очень противное, а живое — застыло в одной позе, чтобы его не заметили. Она чувствует, будто бы прячется в квартире Травкина: слушает его ссору с женой (уже достаточно слушала), слушает Дима Дима Дима, переходит границы только слушая. А делая? Она уже достаточно сделала, но пока о письме не знают — о существующей границе не знают. Пока не знают, Алена ни в чем не виновата. Она же только смыла вину за разбитый орден, и сразу же подставила себя еще раз. — Почему ты не пришла в первом? Пусть спросит еще: почему ты руку не подняла на музыке и не сказала: «простите пожалуйста, я люблю Вас»? А он бы не простил. Хватает ему ненужной любви. Еще и ты, бесполезная Ларина. — Не знаю. Я не думала о том, что люблю петь. Или умею. Он правда сказал тебе, что я умею? — Ну, да. Сразу же, говорю. И я тебе тоже сказал. — Да, но я думала вы все утешаете меня. — В смысле утешаем? У тебя есть голос. Травкин бы не взял, если бы не было. В хор и так теперь большая конкуренция: он больше не берет просто хороших. Приходится из хороших выбирать лучших. — И мы все здесь лучшие? — Он пытается. Травкин пытается. Но пытается он сделать не лучших певцов, а лучший хор. Одну целую поющую колонку. Алена вспоминает: его ненавидят, к нему подлизываются, его снова ненавидят, но иначе и быть не может. Если бы его любили, то его бы любили никому не нужные хористы гимназии. Хористы, всем довольные, чьи жалобы Травкин бы выслушивал и понимал; хористы, которые бы не проходили жестокое прослушивание, а добровольно вступали в школьный кружок. Если бы его ненавидели, то его бы ненавидел качественный, знаменитый, лучший хор в Сербии. Его собственный, потому что иначе нельзя. И его ненавидят. В итоге, мы все чем-то жертвуем. И если кто-то жертвует золотыми медалями — они слабаки. — Он молодец. Но ведь мы разбежимся через год, а он останется, — говорит о нем, как об учителе, в которого не влюблена. Сильно, Ален. Перед ними оказываются стаканы с теплым шоколадом. — Спасибо, — между делом добавила она, будто сыграла на клавишах левой рукой, — Понимаешь? В хоре есть смысл только пока ты здесь. А потом… потом никто не будет заниматься музыкой. Искусством вообще. — А чем ты хочешь заниматься? Опускает ее на дно. Плескает ей шоколадом в глаза. Алена замирает. — Медициной. — Если ты этого хочешь. В чем проблема? Так сбил с толку, что Ларина нервно заморгала. — Я хочу. А ты чего хочешь? — В пилоты. А всем бы в итоге улететь к херам. Ничем бы не жертвовать и летать. Особенно после окончания школы тебя захватывает такое ощущение безграничности; желание делать великие дела, потому что ты достаточно просидел на жопе; побежать за тем, что ты любишь. Побежать туда, где тебя запомнят. Алена пытается за секунду найти новый способ сверлить зубы. Понимает, что многого хочет. Алена смотрит ему в глаза, легко улыбается и завидует. Не помнит чему завидует, но ей хочется помолчать. Уйти в туалет и плакать. Ей надо быть вежливой, даже если хочется заткнуть дырку, из которой вылился разговор о будущем. — В пилоты? — проглатывает все дерьмо. — Да, военным пилотом. С детства интересуюсь самолетами, все их двигатели… — А музыкой? — Что музыкой? — он не сразу переспрашивает, потому что сначала хотел закончить историю про самолеты. — Ты не хочешь заниматься музыкой? Смотрит ему в глаза. Вспоминает, как эта деревянная скрипка пела песню «апрель в Белграде», а Ларина дежурила в коридоре. Как можно четыре года петь песни, закончить школу, и улететь? Больше не стоять на сцене? Глаза слепить будет солнце, а не прожекторы? А какая разница, Ларина? Ее очень волнует его тенорский голос, уходящий в забвение. Музыка для всех нас лишь перевалочный пункт. Разве можно быть счастливым, всю жизнь играя на пианино? — На этом не заработаешь, — грустно усмехается. — Надо выбирать что-то, что ты любишь и одновременно то, от чего можно дальше жить. Если одно из условий не соблюдено, то, я думаю, человек не будет счастливым. — По-разному бывает. — Да. Вот Дмитрий Владимирович. Один на миллион. Что? Что он единственный счастливый? Или он единственный несчастливый, посвятивший жизнь музыке? Алена утыкает взгляд в чистую пепельницу и думает обо всем сразу. Она не единственная влюблена в Травкина. Вот, еще один пациент. Только он его любит по-человечески, если так можно выразиться. Любит за работу. За талант. А не за то, о чем сам не знает, Ален. Бери пример. Возьми щепотку рациональности у парня. — Вот сейчас готовит Эвергрин. Ты будешь петь? — Эвергрин? — Да. Соло-концерт хористов. Травкин отбирает хористов, песни, и готовимся. Сегодня пели. — Сегодня у вас была репетиция? Сегодня он был в школе? На 14 февраля? — Да. У тех, кто поет. — Ты поешь, значит? — Нет, я в оркестре. — Было что-нибудь интересное? — Где? — Репетиция. Было что-нибудь? Алену кто-то трясет за плечи сзади, даже, может быть, вторая Алена, которая пытается привести идиотку в чувства. Не вся жизнь Травкин. Свидание с Мишей — не с ним. Письмо отправлено. Что ты теперь хочешь? Хочешь позвонить ему и спросить, что он думает о твоих стихах? Жалко. Мне жалко себя. — Да что там может быть… Там, Травкин, Травкин! Кричит она молча взглядом. — …Ничего. Как шоколад? — переводит со скучной темы на более ему подходящую и интересующую. Взглядом же и замолкает. Шоколад был уже не таким горячим, потому что обжечься нужно было раньше, а теперь Ларина привыкла. Ей тепло. Лариной всю жизнь везет. — Теплый. И они засмеялись. Алена оставшийся разговор смотрела куда-то в сторону, словно все еще ходила по школьному коридору и заглядывала в зал. Думала о чем-то. Читал он или нет. Сжег его в ту же минуту или купил зажигалку по дороге домой? Посмеялся ли он в одиночестве или за ужином с Леной? Ах, того факта, что ты называешь ее Леной, уже достаточно, чтобы выкинуть тебя из гимназии. А если он знает, кто написал. Ей хочется рухнуть в обморок. Черные точки пляшут перед глазами. А если он видел ее неделю назад на лестнице? Если ее уже нет в хоре? Миша целует в щеку, будто бы ему десять. Алена даже на это не рассчитывала и вышла на своей остановке, а он поехал в другой конец города. Письмо-письмо-письмо… Какой сценарий звучал хуже? То, что он прочитал его и ужаснулся, или прочитал и ему было все равно? Мария с Миленой посмеются над ней. Начнут расспрашивать, что за стихи были ему адресованы? Заставят прочитать. Услышат. Закивают. Скажут: красиво. Алена знает принцип. Идет, зарывая взгляд в земле, потому что снег научился идти горизонтально. Ебучая чужая зима, которой она не может управлять. Вроде снега хотелось, а вроде бы не такого. Когда он выпал, захотелось собрать его в мешки и отнести на любую остановку. Забросить на крышу поезда. Увезите обратно. Киньте обратно в облака. По глупости, хочется бросать снежки в небо. Алена сворачивает не к своему подъезду. Жмурится у домофона и выискивает знакомую фамилию. Нихера не видно, да еще и холодно. И в туалет хочется. Интересно, в какой из двух выходов просится растопленный шоколад? Нажимает на «Симоновы» и берется за ручку двери. — Кто? — Я. Открывай. Дверь пищит, и Ларина тянет ее на себя. Ей нужна Настя, но что ей сказать — непонятно. Она поймет как угодно, но нужно ли ей понимать? Нужно ли ей понимать, что ее подруга двинулась мозгами? И дело не в учителе. Видеть его лицо каждый день, часами устало смотреть на репетиции, уходить домой, не оборачиваясь, а на следующий день тянуть шею, чтобы высмотреть его в толпе — клиника. И это какая-то особенная клиника, которая не лечит, а просто содержит тебя в четырех стенах и пичкает плацебо таблетками. Все равно не помочь. Существуй, если хочешь. Такая одержимость — тяжелый случай. Привет, Насть. Мне не помочь. — Привет. На улице апокалипсис. Да и внутри тоже не лучше. — Привет. Вижу, — закрывает за потрепанным котенком дверь. Разувается, снимает болотную куртку, вешает на крючок, бредет по коридору, заглядывает в родительскую комнату, родителей нет, вздыхает, сворачивает в комнату Насти. Как будто впервые осматривает ее. Взвешивает неизвестные Насти за и против. Настя проходит мимо и тормозит у стола, чтобы сложить ручки обратно в пенал и закрыть тетрадки. Работа так или иначе прервана. А Алена с еще одним продолжительным вздохом садится на кровать. Кислорода со всей планеты не хватит, чтобы выразить свою единственную вечную мысль. Плечи опущены, глаза полузакрытые. Выглядит, как бомж без преувеличений. — Не знаю, как начать. Бубнит себе под нос и смотрит на гуляющего кота по комнате. Вот, кому ничего по жизни не нужно, кроме как поспать и посрать. — А мне откуда знать, если ты не знаешь. Настя умела послать нахер, потому что не бежала за пониманием со стороны общества. Она — не Милена и Маша, не одна из них, и к сожалению, Алена тоже не одна из обычных девчонок 2018-го года. Это должно звучать романтично, но быть не обычной уже давно не круто, не привлекательно. Жить так тяжелее, понимаете? Влюбляться не в тех. Думать иначе. Спотыкаться каждый день об себя. Сидеть вот так вот на кровати и разучиться разговаривать. — Мы с Мишей говорили о хоре, знаешь… — она встает напротив со скрещенными руками, давая знать, что вся во внимании. И тогда Ларина поднимает взгляд. — Я говорила, что все это бессмысленно. Что мы все в итоге не будем заниматься музыкой. Это какое-то предательство, — и Настя даже тихо улыбается. Она не знает, что Алена хотела спросить о другом. Может и знает. Ей ничего не остается, кроме как улыбнуться и пожать плечами в легком недоумении. — Так занимайся музыкой. — Нет, — усмехается теперь она, — я певец под прикрытием. Временный. Не настоящий, в отличии от вас, понимаешь? А те, кто настоящие… Он же так вкладывается, чтобы все в конце школы забили хер? Мы его предаем. — Он — это… И Настя высчитывает на потолке вероятность того, что это мог быть кто-то другой. Ее расчеты логичны, но излишне. — Травкин. Опускает голову, кивая один раз. — И почему он тебя волнует? Ты здесь ради себя, нет? — Ради него, получается, — выпаливает она из дробовика и оставляет рот открытым, чтобы помотать головой и исправиться. Громкий, бесполезный выстрел на эмоциональной почве, — он же манипулировал мной в конце года. Короче, Насть. Я увидела кухню изнутри и не понимаю, для кого Травкин старается. — Знаешь, — очень быстро продолжает разговор Настя, словно ей не нужно время на размышления, — для ненастоящего хориста, ты относишься к нему как Богу, перед которым надо кланяться при встрече. Да блять хочется плюнуть Алене, но она просто застревает на глазах Симоновой. Откуда у нее столько храбрости утверждать ее собственные, только что пришедшие ей в голову предположения? — Он же типа и есть музыкальный Бог. Пауза. Слушаем снег за окном. Хм. Ничего не слышно. Только секундная стрелка била по вискам. — Ты заболела? — Нет! Ну, Насть. Я и говорю, я не знаю, как тебе объяснить. То, как он работает, как он вкладывает каждую секунду своей жизни в хор, как он живет, спит в этих нотах, неужели нормальный человек не спросит — для чего? — уже не смотрит в глаза. А Настя смотрит. Не взаимный разговор. — Для чего хористы поют в хоре? Что они там делают и делают ли они вообще что-то? Будет ли разница, если убрать, например, десять человек и привести новых? Ты говоришь, что мы поем для себя, но не все в хоре для себя. Травкин. Как ему из года в год приходится… — Влюбилась? — по-прежнему безмятежно, будто… Ну, что, получила? Было бы не так очевидно, если бы каждые пять минут она не вставляла в свою речь слово Травкин, как запятую. Было бы не так очевидно, если бы Алена не влюблялась. Она не может врать. А когда врет, ее раскрывают. Вот и сейчас… Вот и сейчас. Сейчас она даже не успела соврать. Если Настя просекла, почему Травкин не может? Настя острее, чем две ее оставшиеся подруги. Перед Настей не хочется выворачивать легкие и разрезать пополам сердце, но только ей и нужно рассказать, потому что она не будет в шоке. И смеяться тоже. Она другой человек. Она была в шоке намного раньше, чем сама Алена успела удивиться. Алена закрывает глаза. Осталось откинуться на кровать и уснуть до лучших времен. Настя бы поняла. Сделала бы чай, выключила свет, через какое-то время легла рядом. Нет. Опять пускаться в бег, нет. — Заметно, да, — она даже не спрашивает. — Заметно было еще три года назад. Вот и приехали. Алена дергает бровями, попытавшись их сдвинуть к носу, не не может. Какие три года. Что за три года. О каком прошедшем времени она говорит? Я захожу в гимназию, слышу музыку. Клавиши. Слышно со второго этажа, значит, дверь зала открыта. Играет классика. Травкин. Мне пятнадцать. Я поднимаюсь наверх, прохожу мимо как можно медленнее и вижу человека, которого не знаю. Думаю весь день. На музыке молчу. Знаю правильный ответ и молчу. Он выключает свет, чтобы слушать Шопена с закрытыми глазами, а я пялюсь на него. Молчу, подыхаю, оправдываюсь, что в хор уже поздно идти и бессмысленно. Что петь я не умею и при нем бы не смогла. Что быть рядом с ним — меня убьет. Что сожалеть о не сделанном не так уж и больно. У него жена-жена, но по нему и не скажешь. Я молчу и пялюсь в фиолетовую ручку, и по мне тоже много чего не скажешь. Четыре года, потому что музыка появилась в первом году и исчезла в четвертом. Звезды смеются мне в лицо. Как же я его хотела, хоть голову дверью расшиби: я не хотела других никогда. Четыре года — и теперь делай с ним, что хочешь. Хочешь — жри и давись. Хочешь — признавайся, ведь теперь он знает твое имя. Хочешь — хоти дальше, ты же его так хотела, этого Травкина, что, может, суть была только в процессе, а не в достижении цели. Ты в хоре. Жри этот огромный белый торт. Какие у тебя теперь оправдания? — Я послала письмо. Не буквально письмо, а стихи. Нет оправданий перед Настей. Надо вообще избавляться от вредной привычки искать виноватых и выставлять себя жертвой. — Так это ты, — она спокойно удивляется и тут же принимает, как должное. Однажды она получит пощечину за бесцеремонность. — Что? — грудная клетка дрожит, и теплый шоколад находит третий выход. Через рот. — Что значит я? — Письмо принесли ему на урок музыки. И непонятно: Настя осуждала или просто по-человечески понимала? Можно ведь одновременно. Одно ясно: Алена встает с кровати, отходит в сторону окна, открывает рот, словно не так представляла доставку любовного письма, и закрывает пол-лица ладонью. — Блять, — жалобно выдыхает в руку, которую опускает на уровень губ. Взгляд лихорадочно бегает по одной прямой выдуманной линии на стене. Ее кот паниковал по квартире в таком же темпе. Кислорода комнаты не хватает, чтобы выжить. — И что? Что случилось? Господи, это такая тупая ситуация, — она зажмуривается, бьет себя по лбу, но реальность после щелчка не поменялась. Изменить время она не может, — На урок ему принесли, идиоты. Что-что он сделал? Вздыхает Настя, а у Лариной затекает челюсть. Хочется орать. — Он его не взял. *** Дверь открывается и заглушает Чайковского. Дмитрий Владимирович бы мог сделать потише, но он не делает. Он видит красную коробку у парней на руках и откидывается на спинку, мол, давайте, не буду мешать вам рассеивать в мире любовь. Дело благое и к счастью — один раз в год. А они, купидоны, смеются. Дети охают и стонут, в знак протеста. Хотят письма, а не орущий оркестр. Травкин закатывает глаза и крутит крутилку на колонке, затыкая великого композитора любовными письмами. — Ну, — строго говорит он и дергает головой в сторону класса. — Давайте. Новиков, че ты смотришь, — подкалывает заинтересованного парня, — думаешь, для тебя там что-то есть? — искренне ржет, а ржут и остальные, кроме Новикова. Дежурные, два болвана, перешептываются. Смеются. Травкин бы выгнал их через секунду, если бы они не заговорили. — Это Вам. Бомба брошена, осколки целенаправленно летят в Дмитрия. И смех разливается, как хорошее вино на застолье. Нездоровый, громкий, отвратительный смех, потому что эти дети ничего не понимали, кроме учебников, которые покупают. Чайковский, он им говорил. Любите и признавайтесь друг другу в любви, он говорил. Жить надо, как угодно, говорил постоянно. Они кивали, заучивали биографию композиторов, сдавали, так и не поняв сути. Они пишут письма для прикола, не понимая, что одно письмо может стать добавлением к заявлению о добровольном уходе. Никакой Чайковский будет не нужен. Колонки будут молчать. Пишите дальше свои письма, смейтесь над людьми, разрушайте им их разрушенные жизни. Травкин сам бы попытался пошутить, но в форму его губ не могла вписаться ни одна подобающая шутка, которая бы не опустила его ниже дна. — Правда? — его способ пошутить. Его способ фыркнуть и понадеяться, что ему приснилось. — Ну, да. Написано «Дмитрию Травкину». — Отлично. Оставь себе. Все замычали в негодовании. — Сотри мое имя, напиши свое. Порадуй себя чем-нибудь. Или Новиковому отдай, пусть повесит на стену. — Тут все напечатано. — Напечатано… — тянет он, не представляя, какой шутник додумался так тщательно замести следы. Вам бы лишь писать идиотские письма и читать чужие. Травкин знал, что бы началось, если бы он взял письмо. Ему нельзя показывать ни на секунду, что он думает о письме. Что он хочет его прочитать или хотя бы положить в сумку. Ход конем был бы взять и насмешливо прочитать вслух, но кто знает, что там написано. В крайнем случае, это изначально могла быть шутка его хористов, но он не хочет рисковать. Он не в том положении, чтобы рисковать, знаете ли. Нет у него семь жизней. Он свою одну и так почти истратил. — Вы не возьмете? — Да куда, у меня уже сумка от них лопается… — равнодушно машет в сторону сумки, вызывая еще более звонкий смех. Дежурные тоже смеются. Травкин улыбается, давая знать, что шутит. Еще бы он не шутил. — Уберите. И валите уже, урок еще не закончен, — дежурные вываливаются в коридор, толкая друг друга в спины, так и не протрезвев от заразительного смеха. Сделал Чайковского максимально громко, громче, чем было, чтобы не слышать, как смеются ученики. Чтобы не слышать. Сам взял телефон и начал листать фейсбук. Смех затихал. Если возникал по углам, то он шикал, выражая почтение Чайковскому. Сердце у него бьется, как у мальчишки. Он вздыхает, думая, конечно. Ему свойственно подумать. Ну и зачем, смотрит он на новость о протестующих против власти в городе. Не важно кто. Ну зачем? Даже если шутка. Ну кому надо? Кто настолько идиот, чтобы учителям посылать письма? И что за идиоты-дежурные не додумались изначально выбросить письмо? Будь кто по-умнее — выбросили бы, потому что нельзя. Музыка орет громко. Звонка не слышно. С задних рядов тянется рука, как крик о помощи. Был звонок, говорят ему. — Идите. Будто бы ему надо уговаривать кого-то, чтобы остаться. Он пялится в телефон дальше, потому что его заинтересовала новость о новом министре внутренних дел. Скучный день. Только репетиция в пол первого скрасила его в привычный цвет. Играют скрипки, фальшивят, Травкин морщится и подбегает к пианино, чтобы сыграть те же тона на клавишах. Скрипки исправляются, но гитара теряет темп. — Ну, ну, ну, следи за руками! — размахивает руками, как маньяк, и орет на любимицу за гитарой. Она опускает голову к струнам и поджимает губы. Травкину насрать, потому что концерт должен быть на высоте. Он каждый год на высоте, так почему в этом году гитара должна отставать от коллег? Поющая девчонка теперь поет на полтона ниже, и он не понимает — почему. Разводит ей в лицо руками, а она сводит брови, тоже не понимая. Он не понимает их тупости, а они не понимают его требований. Вот и все. Вот и вечный замкнутый круг, который в итоге ломается под напором Дмитрия Владимировича. Репетиция кончается в начале четвертого, и продлилась бы еще полчаса, если бы Миша не спешил на какую-то встречу. Травкин его любил в независимости от обстоятельств, поэтому похлопал по плечу и отпустил без раздумий. Переговорит о новой песне в следующий раз. Они с ним оба и так пашут без остановки. Если кому-то и дать право отдохнуть, то он дает его Мише, а сам остается в школе по каким-то формальностям. Ходит, распечатывает бумажки. — Ты тут еще? — спрашивает пожилая секретарша, вернувшись из кабинета директора — Я мешаю? — отвлекается он от экрана и следит за женщиной. — Тебе нужен компьютер? — Нет-нет, сиди. — Ухожу. Все равно закончил печатать. Идет в тишине в учительскую и забывает о причине уйти домой. Видит учителей из второй смены, которых не видит неделями. Сидят на диванчиках, на стульях, пьют кофе, и тут началось: — Дим-а-а-а-а, — разразился смехом философ и яростно захлопал по столу. — А ну иди сюда. — Только если поделитесь кофе, — он понимает, что валится с ног весь день, когда почувствовал запах горячего, домашнего, турецкого кофе. Лучше любого алкоголя ударит в голову. — Марин, налей нам кофейку. Так он и застрял на диване с философом, проводя с пользой свое редкое свободное время. Сидят, ржут громко на всю учительскую, обсуждают все подряд, спать больше не хочется. Облить себя турецким кофе снаружи или изнутри — без разницы. Если еще без сахара, Травкин бы просидел больше двадцати минут, но у философа уроки. Он знал, что надолго они не заболтаются. Он закинул ногу на ногу и с интересом слушал о поездке философа на юг Сербии, чтобы играть на гитаре. Его вторая работа — играть в кафешках. Слушает, бьет себя по лбу, драматично отрывает глаза, глотает кофе, комментирует. Где-то зовут его по официальному имени. Да что ж это такое-то, блять. Наверно, он настолько расслабился на диване, что забыл, что все еще сидит в высоких стенах гимназии. Его все еще могли взять за шкирку и тыкнуть носом в забытые дела. Но он все делал сам и делал вовремя, так какой хер его зовет? Он не слышит. Потому что увлеченно рассказывал свои истории про сломанную стиральную машину. Философ нехотя поворачивает голову в сторону парня, который уже оказался внутри учительской. Сначала стоял на пороге и высматривал Травкина, затем нашел его и начал звать; теперь шел к цели. — Дим, тебя. Дима обрывает себя на полуслове и так же поворачивает голову с застывшей на губах улыбке. Взгляд падает на конверт у него в руках. — Я нашел единственное оставшееся письмо в коробке. Это Ваше, — говорил неуверенно. Хороший мальчик. Понимал ситуацию. — Вы издеваетесь? — тихо спрашивает Травкин и не знает, кого именно спрашивает. Дежурных с первой смены, которые оставили письмо на дне коробки и не забрали его с собой, как он просил? Не выкинули? Или еще одного такого дебила, который не понял намека, увидев оставшееся письмо после первой смены? Есть причина, почему коробка не пустая. — Тебе письмо что-ль? — заинтересовывается философ, и прежде чем Травкин придумывает, чем отшутиться, тот начинает смеяться. Подло, отвратительно хихикать. — Еще одну закадрил. — Конечно. Только хожу и кадрю учениц. — Ну, получилось же десять лет назад. — Ты про Лену? — на уставшем выдохе поворачивается к философу, — про Лену, с которой я начал встречаться, когда она была на втором курсе факультета? — Но факт фактом. Я бы на месте жены... — ...Факт фактом то, что меня задолбали сегодня с этим письмом. Давай, — протягивает руку, и если бы парень стоял ближе, он бы самостоятельно вырвал его из рук. Парень с радостью отдает письмо, и Дмитрий Владимирович отбирает. Теперь, хоть убейте, а письмо у него никто не отнимет. Парню не нужно приказывать уходить. Сам уходит. Не для этого он пришел дежурить сегодня. И ведь разлетится по каждому кабинету информация о том, что ему пришло письмо. Разлетится, конечно. Любимые бессмысленные слухи. Больно нужны Травкину очередные сплетни про него; он их и так наелся за свои десять лет работы. И так знают, что его жена — бывшая ученица гимназии. Нашутились все до смерти, а теперь что? Второй круг. Ему лень думать о том, что будет. Он слишком устал, чтобы отвечать на их ухмылочки. Забудется, как забываются люди каждые четыре года. Строишь один хор, приходит другой. Строишь дом, а жильцы постоянно меняются. Выросли одни слухи, придут другие. Главное, что каждые из них умирают. — Знаешь кто? — склоняется над конвертом философ. — Мои с хора, — равнодушно отвечает он, всматриваясь в его напечатанное имя. Другому Травкину? Нет в гимназии больше такого с идиотской фамилией. Черным по белому. Держит в руках, как безделушку. Подарок от гостей на свадьбу. — Делать нечего. — Устрой им на следующей репетиции. — Устрою. — Все, у меня урок. На связи. Хлопают друг друга по плечам, жмут руки, и Травкин остается сидеть на диване. Открывать или нет? Что бы там ни было - он же выбросит. Сегодня, завтра, или прямо сейчас - выбросит. Так какой смысл открывать? Так если написанное все равно ничего не значит, можно и пробежаться взглядом. Ему становится письмо еще более безразлично, чем было. Смотрит, недовольно поджимает губы. Открывает из любопытства. Хористы же старались. Придумывали грандиозную шутку. Надо хотя бы посмотреть и посмеяться, если на то расчет. Плохой расчет. Он не пробежался взглядом, а медленно прошелся по каждой тропинке. Каждому слову. Хмурил брови в непонимании. Сглатывал. Смотрел несколько раз обратную сторону, поражаясь ее белизне. Читал и понимал: не шутка. Это не шутка.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.