ID работы: 6518160

Апрель в Белграде

Гет
NC-17
Завершён
655
автор
Mako-chan бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
277 страниц, 28 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
655 Нравится 391 Отзывы 244 В сборник Скачать

Я не слышу

Настройки текста

I feel colder every day Know they want me out their way I'll be gone I'll be okay I just need some fucking space

                                   Как говорил Толстой, в доме Облонских все смешалось, так вот: в жизни Лариной все смешалось. Типа, ну, правда. Все пошло куда-то по наклонной, в кучу мусора. И Ларина сама скатилась с этой горочки и утонула в черном. Пластмассовом. Сидит, как выброшенная кукла на помойке. Глаза всегда грустные, потому что так сшили на фабрике. Где эти блядские фабрики, на которых нас делают? Почему еще никто не жаловался на неисправные внутренности? На то, как мы все оказываемся мусором. А еще она ничего не помнит. Она забывала реагировать на вещи правильно. Там, где нужно радоваться (отмена уроков), она молчала, словно это ее не касается. Там, где нужно быть с друзьями (чье-то день рождения), она была дома. То, что нужно слушать (Маша завела собаку), она не слушала, смотрела в стену и крутила пальцами ручку. То, что слушать не надо (лекцию о возможных нездоровых отношениях в средних школах и как от них защититься) — никто не слушал, кроме нее. Бог словно забрал основные понимания о человеческих эмоциях. Она теперь как новорожденный ребенок. Невероятная история Бенджамина Лариной. Ничего не знает, постоянно плачет и хочет спать. Она облажалась. Надо как-то жить дальше, но жить дальше с каждым днем труднее. Потому что жизнь предполагала общение с людьми, а этому она вообще никогда не училась. Хотелось оправданных ожиданий. Но ожидания никогда не оправдываются. Ходила, как дочь Снежной Королевы. Кожа холодная; на вид — как лед. При нужном освещении — она становилась голубой. Скулы начали прорезаться от постоянно слепленных губ. Она становилась особенно красивой, когда переставала пытаться, как бы иронично не звучало. Ее ледяная красота притягивала посмотреть. К ней хотелось прикоснуться, войти в ее поле зрения, заставить сделать медленное, королевское движение. На нее обращали внимание на секунды, а потом вспоминали: да это же Алена. Алена Безобидная. Ничего из этого не ассоциировалось с Аленой. И долго оно не задержится, это всего лишь фаза. Перевалочный пункт. Ей нужно посидеть за закрытыми дверями, полежать бревном на кровати и смотреть в потолок, будто бы считать звезды. А звезды не горят для ее глаз. Ей и по ночам небо казалось залитой черной краской. Будто бы в «Paint» кто-то покрасил белый холст в черный. Или она вовсе не поднимала головы и смотрела наверх, только когда ложилась на кровать. Кому какое дело, что наверху? Зачем мы лезем в космос, если не научились жить друг с другом здесь? Как мы собираемся жить на Марсе с теми же характерами и сердцами? Разве и там мы не начнем задирать головы и думать: а может, туда? А может, здесь, только по-другому? Алена рыдала, потом набиралась энергии под одеялом и молчала. Дышала. Ходила по улицам, пока не начиналась паническая атака. Ее трясло из-за собственной ненужности, бесполезности, существования впустую, а то и хуже: себе или кому-то в минус. Сожаление — слишком необъятное и невыносимое чувство, чтобы его можно было положить в какую-то коробку и навсегда забыть. Оно не проходит. Как прогрессирующий рак. Разъедает. И можете говорить, что есть вещи больнее сожаления, но я вам не поверю. Знать, что ты мог поступить иначе, но уже не можешь — самая реактивная кислота для организма. Я вдыхала отсутствие и однажды, просчиталась. Раз, вдыхаю. Два, выдыхаю, как один из семи миллиардов. Раз, вдыхаю. Два, откашливаю выдыхаю пепел с кровью. Кровь — мое подыхающее сердце. Пепел — перегоревшие провода в голове. Вот так легко. Вдохнула с твоими горячими пальцами на холодной шее. Или твои пальцы были на клавишах? Я уже не помню. Не вижу разницы. Тут ты или нет тебя — я ломаюсь от самой себя, по своей вине. Твоя вина заключалась в одном: ты мог понять раньше и дать мне по роже раньше. Хотя бы для самого себя. Для собственной выгоды. Потому что Дима тоже увяз в болоте. Бросать людям говно за шкирку — не его работа. Отшивать хороших девушек в кретинской манере — не его работа. Ничего из этого не его работа, а его способ жить. Его выбор. И почему-то сейчас его выбор забеспокоил его. Временно, конечно, потому что ни одному шторму он не позволит порвать паруса. Он хорошо плавает, управляет механизмами. Как угодно: ему не понравилось разговаривать с Лариной. Она ему такой ватной не нужна на репетициях. Трупы на репетициях он выбрасывал вонять и разлагаться в коридор, а ее? Что, ей простить? Ты в меня втюрилась, тебе разрешаю не петь. Вот что ему делать? Кто-нибудь вообще в подобных ситуациях думает о человеке, который, по сути, не является жертвой? Она страдает, заебись, а он? Он счастлив? Нет, тупая херня сбивает его мысли, будто бы детской рогаткой. Отвлекает от дел. А что ты делаешь с рогаткой? Хочется отобрать ее и дать ребенку подзатыльника; вместо этого Травкин закатит глаза и назовет Ларину «тупой херней». Не конкретно ее, а картинку глобального масштаба. Ларина — ситуэйшн, если бы ситуэйшн был на Западе. Он позволил ей существовать дальше, только с его минимальным присутствием. Он не убрал ее из хора. Почему? Ее любил больше Крыловой? Самонадеянно. Тогда что? Сам боится привлекать внимание? Травкин чего-то боится? Он боялся, но не этого. Он боялся придавать Лариной слишком заметное значение. Даже не боялся, нет… Эта мысль раздражала бы. Добавила бы неприятное послевкусие в еде. Ему было в лом что-то делать. Раздувать из какой-то херни очередную херню, которая заденет Ларину точно, а может и его подхватит. Пусть живет. Только Ларина даже не последняя вещь, о которой ему дозволено волноваться. Она даже не входит в список на день. Нет мест, она за рамками. А если делать второй список — он свихнется. Прошлый раз, когда он свихнулся, он порвал ноты, сломал карандаш и кинул кофту в стену. Это, конечно, вариант с цензурой для детей. Дома они перекрикивались с Леной, тыкали пальцами в воздух, и он сломал пульт. Телефон тоже. Если вы думаете, что он псих — он не псих. Он просто не любит, когда у него что-то не получается. Он сам себя избаловал своим успехом. Любая херня для него — удар ниже пояса. Кажется, год назад было? Видимо, станет традицией. Потому что рогатка с камушком попала ему в затылок в самый неподходящий момент. А есть ли вообще подходящие моменты? Кто-нибудь вообще говорит: «О, бомж украл мой бумажник в очень подходящий момент моей жизни» или «Хорошо, что я разбил свою машину сегодня. Вчера я был бы не готов». Нет? Звучит саркастично? Вот именно. Травкин, как обычно, задержался на работе. Как обычно, это его вечный и правдивый аргумент во всех спорах с Леной, но сегодня он задерживаться не должен был. По понедельникам он освобождается аж в десять утра и продолжает три своих выходных где угодно, кроме школы. Он и не был в школе. На выходе его подловили бывшие ученики гимназии. Удачная случайность, долгожданная встреча: завязался разговор и привел их к ближайшему бару, в котором все взяли по пиву за его счет. Травкин часто встречает бывших учеников, и ни одна встреча еще не закончилась банальным: «Давно не виделись! Пока». Это же Травкин. Эти ученики для него, как старые знакомые. А он для них — лучший из лучших, потому что уже бывший. Пока он на тебя орет — ты не ценишь. Когда ты уходишь в универ, оборачиваешься и понимаешь — да лучше бы продолжал орать. Лучше бы продолжал волноваться о тебе в своей манере. Вкратце: люди из прошлого его обожали и пройти мимо не дали. В баре просидели два часа, если не больше. Обменялись номерами, хоть Травкину они и не понадобятся, потому что в сутках все еще двадцать четыре часа, а когда будет двадцать пять, он обязательно выделит час на развлекухи. С освеженной головой он вернулся на свой маршрут и поплелся домой. Сегодня пешком. А там Лена. Конечно, Лену он заметил еще десять минут назад в своем телефоне. Там было четыре Лены, которые он не услышал в баре и решил не перезванивать. Все равно он подъезжал к квартире. А вот настоящая Лена в свой выходной, чтоб ее. — Приве-е-е-т, — доносится уже из коридора вместе с шуршанием куртки, пока Дима снимал ботинки. У него прилично хорошее настроение, которое могло считаться среднестатистическим хорошим настроением, потому что обычно Дима весел до абсурда. Такой уж он. Его таким собирали на фабрике. Такие веселые детали вставили. Ноль реакции. А говорил он громко и четко. — Тук-тук. Есть кто дома? — прикалывается, пока идет по коридору, но холодно и отстранено. — Лен, че не отзываешься, — он даже не добавил вопросительной интонации. Только в их маленькой комнате с телевизором он замечает звуки воды и постукивание посуды. Ясно. Моет посуду. Не услышала? Он идет на кухню. — Лен, — он бы подошел сзади вплотную, если бы мог. — Прости, завтрака не осталось, — тарабанит очень быстро, как дождь по крыше. Дима застыл в метре за ее спиной. — Остыл, пришлось выбросить. — Да я бы и так съел. — Да ты бы и говно на завтрак съел, лишь бы доказать свою правоту. Она убирает последнюю тарелку и выключает воду, будто бы одновременно. Теперь они оба создавали и принимали тишину. Ленина спина выглядит твердой, как доска: об нее пальцы можно сломать. Дима чувствует, что пахнет не завтраком, а горелым, и поэтому пытается потушить огонь. Ссорятся они часто, ничего нового. Может, не сегодня, когда у него так гладко день начался? — Ну, знаешь ли. Говно бы я есть не стал. — Дим! — она разворачивается, помещает руки на раковину. Сжимает ее до побелевшей кожи, лишь бы не его наглую шею, через которую он спокойно и размерено дышит. Она упорно смотрит в его глаза и зажигает там огонь. Травкин отпирается. Говорит: «Нет, спасибо, и тебе не советую». — Почему ты не отвечал на звонки? — уже тише. Разумнее. Гипноз мужа действует. — Был в баре, не слышал. Прости. — В баре? — ее тихий голос скрипит, лицо искажается, как в кривом зеркале. — Встретил учеников. Бывших. Утащили меня выпить. С ним сложно сраться, когда он не хочет. У него же есть сила действовать на людей взглядами и интонациями. Он один из редких учителей, которые держат урок на своих плечах за счет скачущей интонации. Он сам объяснял технику. Как раз сейчас скакать не надо. Пульс ровный. Голос ровный. Глаза на уровне ее глаз. Глаза, которые слушают, но не добавляют ничего острого. — Ты мог бы сказать. Вот этой фразой Лена могла бить его весь день. Мог? Мог. Он сказал? Нет. Но мог? И долго вот так они в теннис будут играть? — Еще раз говорю, я забыл. — И вообще, ты знаешь, что понедельник единственный день, когда у нас обоих выходной? Если ты хочешь и его проводить с учениками, скажи мне. Я не буду мешать. — Да не хочу я его проводить с учениками, — глубоко и раздраженно вздыхает он, позволяя Лене обижено пролететь мимо него. Он медленно идет за ней. — Так получилось сегодня. И вообще: у нас целый день впереди. Меня не было два часа. — Два с половиной. — Два с половиной, — закатывает глаза, роняет руки, взмахивает ими. — Дело не в этих двух с половиной, — Лена возвращается из спальной комнаты, чтобы так же помахать руками. — Дело в каждом дне. В каждой неделе. Каждый раз, когда ты забираешь у меня и тот единственный час после полуночи, чтобы увидеть тебя. — Мы будем опять и опять говорить о работе? — он успокаивается, потому что устал говорить на повышенных тонах о работе. Все связки потратил впустую. — Да не о работе! — она кричит и выставляет к нему ладони. Дима лениво возвращается из пол-оборота к жене. — О тебе, о том как ты себя ведешь после нее. Я знаю, сколько времени занимает хор. Я пела в нем. Я была на твоих уроках. И я не виню тебя в работе, как ты не понимаешь? Я не понимаю, где и почему тебя носит после работы. — Я повешу себе камеру на лоб, а картинка будет выводится тебе на компьютер. — Ты утрируешь, — поднимает указательный палец. — Ты все утрируешь до невозможности, хотя то, что прошу я — в рамках возможного. Даже нужного. — Я знаю, что ты просишь, Ален, и я не говорил, я ни на секунду не отказался от… — «Ален»? Вот бля. Вот это и называется неподходящим моментом, а не все эти ваши разбитые машины. Если бы Травкину дали выбор, разбить машину или назвать жену чужим именем, он бы назвал жену чужим именем. Он бы нашел способ свести в шутку. Но если бы его попросили назвать жену Аленой — он бы разбил машину. Он бы сказал: «Да ну, нет, давайте без тупой херни». Ну и оговорился, придурок конченный. Травкин застыл с поднятыми руками и открытыми ртом. Губы двигались, хотели что-то сказать, но так и не смогли договориться с горлом. Знаете, имена просто так не путают. Вы можете в пьяном состоянии пропустить или заменить буковку, но говорить совершенно другое имя, — какое тут оправдание? — Лен. Лен, я хотел сказать. Похожие же имена, — взгляд не держался ровно на глазах Лены. Опасно. Доверие теряется. — Какая Алена? — Да никакая Алена, просто в хоре одна девчонка, — у Лены даже запал ссориться провалился вместе с сердцем. Глаза опустели. Ноги ее уносят вглубь спальни. Травкин пытается поспешно остановить процесс, — ну эта, Алена, которая к тебе ходит, она просто отпрашивается на неделю. Уезжает с родителями. Хлопает дверь перед носом. Врет. Он врет жене. Он мог вообще сказать правду, что в него дурацкая Алена влюбилась. Они бы посмеялись над этим за новым завтраком и забыли. Конечно, если бы Травкин начал разговор сразу с этого, в насмешливом ключе, Лена бы не превратила «тупую херню» в «не такую уж и тупую херню». Если бы сам Травкин так отнесся, Лена бы тоже так отнеслась. Но он отнесся серьезней и предпочел соврать. Не говорить ей правды. Господи, мать твою. Что это вообще такое? Из-за Лариной дверь в спальню хлопнула? Из-за нее воздух окаменел? Да не из-за нее. Из-за тебя. Ты придал этому значение. Вот так Травкин и поссорился сам с собой. Но противна ему стала почему-то Алена Ларина. Если бы не она со всей ее подростковой дурью в голове, у него самого никакой дури не было бы. Вы не замечали, как много мусора остается после людей? На улицах, в ваших домах, комнатах, ящиках, тетрадях. В головах особенно опасно. Вы и не знаете, сколько у него чемоданов, пока этот человек не уйдет. Тогда вы зайдете домой и спросите: «Какого хрена он тут оставил»? Так много вещей было. Столько все придется выносить и не дай Бог что-то оставить… Боже, не думайте оставлять. Можно перегнуть палку и не ошибиться, сказав, что они вдвоем разосрались. Втроем? Вчетвером? Два на два? И везде один проклятый человек, которому суждено разосраться с каждым — Травкин. По проебам в жизни — он последний в списке, но сколько людей повыпадали у него из рук, пока он усиленно старался быть последним? Они вернулись к прошлому году, когда Камилла произнесла ее имя и начался кавардак. Алена пускала корни в паркет, стреляла в Травкина непонятными трусливыми взглядами, а он упрямо отбивался или не замечал. Как будто кто-то назад отмотал. Какой-то изверг захотел взглянуть на это еще раз. Алена громко дышала на репетициях и ерзала, словно ее мучает невидимое привидение. Боялась любого вопроса в ее сторону. Боялась его вступительных речей. Боялась, что однажды он откроет репетицию с: «А знаете, кого я сегодня выкидываю из хора? Алену Ларину. Не хочу на нее больше смотреть». Но он делал только хуже, потому что ничего не делал. Вместо этого, он: «Знаете, что я терпеть не могу? Банановый торт. Не смейте мне на день рождения приносить банановый торт». Как будто чаша с банановым тортом перевешивала целую Алену с ее песнями. Какие-то бананы сделали ее. Травкин нашел, о чем волноваться. Лишь бы больше не о ней. Ему хватило Лариной, случайно слетевшей с его языка. Он был постоянно в ярости. Постоянно бесился на репетициях. И вот, очередной раз. Хор плохо поет давно изученную песню, потому что утренние репетиции всегда проходили мучительно для обеих сторон. Эти не могут петь, спят. Травкин тянет на себя тонны груза без колесиков. Как работать? Как готовиться к чему-либо? — Мне кто-нибудь может это спеть? Поднимите руку. Никто не поднимает. — Конечно. Никто не может. А как фальшивить в компании, так пожалуйста. Прячетесь все за своими друзьями, нет-нет. Давай ты, Смирнова. Что-то пропела, даже неплохо. Как угодно. Никто бы не стал ржать или плеваться в ситуации, когда плевать нужно только в Травкина. Тут куча народу против одного. Странно то, что обычно он один и побеждает, потому что он руководитель. Он говорит, кому петь и кому нет. Ему мало страданий. Мало! Он свои нервы не до конца еще порвал. Надо довести паршивый день до конца. Мало этих кислых рож и попрятавшихся взглядов. Даже натянутого молчания, в котором дети дышать громко боялись. — Ну, может еще кто-то? Он не понимает, в какой момент сорваться, и на ком именно его огонь потушится. Он ищет испуганные глаза и совершенно нечаянно заходит в запрещенную территорию. Туда, где Ларина стояла. Точно так же. Повисшая, словно на крючке. Она. Она виновата в тупой херне. В червячке у него в голове. Ему даже не жалко. Ларину хотелось толкнуть. Поддеть. Лед на коже хотелось разбить. В глазах, чтобы стекла потрескались. Дать по щеке сырой рыбой. Крикнуть ей в лицо собственное имя, потому что она редко смотрит в зеркало. Травкин не исключение. Ему хочется привлечь ее бесячее внимание. Что она молчит теперь? Где любовные письма в почтовом ящике? Что, теперь страшно? Почему она ведет себя, как ребенок? А он почему? Его просто достало. Его достала она со своим лицом, которое торчит в толпе на каждой репетиции, и его достал он сам, потому что не знает, в какую сторону метнуться. В таких ситуациях никогда непонятно — куда. А он туда, по протоптанной дорожке, по исплеванной, замусоренной. Туда, где он ходит каждый день, но не с Аленой Лариной. Она никогда не заслуживала и сейчас не заслуживает. Не заслуживает, Дим… Я хочу, чтоб ты знал. Я любила тебя. Любила тебя, не зная полностью, не замечая полностью. Принимая твои зеленые за поляны, а не за яд. Я любила искренне, до конца, если начало где-то вообще было. Если ты не знал этого, ты и не должен был. Твоей вины нет. Но если ты знал… То, надеюсь, это и был твой план: добить. Врывается в ее параллель в трех метрах и непростительно повышает тон: — Сможет, Ларина? Я была исключением так много раз, что ты подумал: хватит. И я стала самым банальным решением. «Ларина» звучит как блевотина, которую кто-то съел и стошнил снова. Пора менять свое имя. Травкин его нехотя угробил. Ларина отзывается взглядом, подняв его к нему с третьего раза. Глаза не изменились. Смотрят. Оба неподвижные, замерзшие. Они не говорили, но так же играли в теннис, как они с Леной. Упорно отбивали шарик. Алена многое представляла, и это всего лишь один из множества вариантов развития событий после разговора. Один из первых вариантов, потому что этот вариант в блядском характере Дмитрия Владимировича. Вот он, вылез. В неподходящий момент. Если у него все по пизде, у нее тоже будет. Психануть, сорваться бы на ком-нибудь. А на ком еще-то. — Я не слышу, — его слова бьются рядом с ней, как стеклянные вазы. — Вы что-то спросили? — А я что-то спросил? — обращается наигранно к хору. Ждет ответа. — Петь надо, часть с «ду ап», — громко кто-то шепнул за спиной, чтобы помочь и одновременно блеснуть в черных глазах Травкина. Он никакого света уже не видит. Он же смотрел на Алену. — Петь! Я прошу спеть, то что вы упорно лажаете. Слушаю. Всего лишь спеть то, что Алена знает. Что она уже триста раз пела и слышала, что та, которая только что подлизалась к учителю, и есть урод в семье. Можно подлизаться. Выставить себя в плохом свете. Сказать правду. Он не оценит. А зачем? У Травкина в интересах другой момент. Он хотел показать, почему его не надо любить. Почему невыгодно и никуда не приведет. И показывает он ей это самым простым и очевидным способом, на который она насмотрелась. Не очень умно? А кто из них умный? Сейчас — оба дебилы. Алена убегает в свое холодное, уютное сознание. На тебе та самая темно-бирюзовая рубашка, которая заставляла меня замолчать. Убивала каждое чувство, и я уже не знаю, какие чувства во мне росли до этого. Любовь, возможно. Ненависть, ежедневное разочарование и беспомощность, но вдруг твоя рубашка и меня бьет, засасывает в безграничный вакуум, в котором больше ничего не имеет значения. Только рубашка, которую ты надевал на прослушивании и та же самая, в которой ты сейчас, когда размазываешь меня подошвой по полу. Ты словно знал, когда надевать ее. Что она символизирует. А что она символизирует? Меня, размазанную по паркету? Что я снова выдумала? — Ален. Я сегодня услышу что-нибудь? Даже по имени. Ему настолько непринципиально избегать ее, что он при всех может назвать ее «влюбленной дурой». Не станет. Это только между ними, к сожалению. Ему хочется выплюнуть наконец всех Ален из своего организма, чтобы больше ни при каких обстоятельствах дома не произносить это имя. Алена, Алена, Алена! Да хоть сто раз, сколько ей нравится, потому что Травкина уже достало имя! И Лена пусть поменяет, потому что имена похожи. — Я не могу. У нее сердце в горле бьется. И в ушах, и в пятках, и где угодно. Вы хотите, чтобы она спела? Да она забыла даже, какую песню. Он назвал ее имя, а она забыла, какое именно. Она сдохнет для него, если он хочет, как собственное жертвоприношение, где она одновременно могущественный Бог, наивный человек и пойманная жертва. Встанет напротив, уже облитая бензином. Посмотрим друг другу в глаза. Я — напоследок. Ты — в ожидании чего-то нового. Напрасно. Щелкнет зажигалкой. А он глаза закатит. Опять какая-то дура готова на все, ради внимания. Но я готова только сдохнуть. Не надо внимания. Больше мне ничего от тебя не надо. Даже сжигаюсь, чтобы ты выбросил меня в мусорное ведро, а не заматывал в ковер. Даже сейчас я немного люблю тебя. Ты мне жутко не нравишься и мне хочется два пальца в рот сунуть, но я люблю. — В смысле, не можешь? Не могу не любить тебя, что непонятно? — Я не могу. Можно выйти? Она много чего не может, но перед Травкиным всегда могла. Прилив адреналина из какой-то дырки, а сейчас Ларина вырастила стены вокруг себя. Самой приходится разбираться, а самой - только бежать. Только забиться в угол. Вот так вот, Травкин. Травкин не ожидал злых глаз на мокром месте. Прям таких решительных и отчаянных, но дрожащих, потому что довел. Хор смотрит и сам дрожит, потому что не хочет оказаться на месте Алены. О, поверьте, не надо никому на ее место. Она бы сама свое место бесплатно отдала кому угодно, лишь бы снять с себя проклятую шкуру. Все случилось так, как предполагалось с самого начала, но Ларина все равно удивлена. Он понял, что вернуть их на нейтральную территорию нет причин, нет оправдания, нет возможности, а найти банальную причину, чтобы ненавидеть — всегда проще. Помните это. Проще не любить. И он выбрал, что попроще. Грязь, которой он поливал всех понемногу, он вылил на нее за раз. Все, на что ему наплевать у остальных, он вырыл у нее и зацепился. Лишь бы зацепиться. Лишь бы была другая причина, по которой Алена идет на хуй. Алена была любимицей. Ключевое слово была сейчас сверкает у многих сучек в головах, потому что освободилось место, но если честно... Травкин туда никого не пустит. Я больше не твоя любимица. Но я и не должна была ею быть. Любимцы не уходят в минус, но ты что-то зачастил ломать свои же правила. Тебе захотелось показать мне, почему именно я должна не любить. Почему нужно перестать. Ты показал, каково это, не любить вообще. Научил быть холодной скотиной. Интересно. А ведь платят тебе за уроки музыки... — Пожалуйста, — незаинтересованно машет он рукой в сторону дверей и отходит обратно к пианино. Мне насрать, Ларина, делай, что хочешь. Ларина не дослушивает его ответ и перышком вылетает в коридор, аккуратно закрыв дверь, как он любит. Знаете, у нее нет в планах выбешивать его еще больше. У нее в планах только долго рыдать и бить кулаками в стены. Даже если она последний раз была на репетиции. Все равно. Ты посылаешь меня на все четыре. Взаимно, Травкин. Взаимно. Теперь злится. Теперь слезы не превращаются в сосульки. Теперь закипают на коже. Травкина больше нет в планах. Письмо и концерт - отвратительный сон. У него тоже нет в планах никакой Лариной. Хор стоит, как стоял, готов исполнять новые приказы руководителя. Бедная девчонка никому не нужна, никто за ней не побежит. Все, как было вчера и три года назад. Плачущие особи постоянно вылетают из зала. Алена даже, как-то, обещала никогда не плакать из-за Травкина. Что ж, Ларина никогда не думала, что он доведет. Можно сказать, он неумелый доктор, но на самом деле он оказался профессиональным и холодным убийцей. Если бы он убивал, в его арсенале бы не было ни пистолетов, ни ножей, ни гранат. Только скальпели. Каждого он по-особенному, по-своему разрезает, пока однажды не оставит умирать на паркете, где-нибудь под хоровым станком. Дорезал. Бросил.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.