Лето в гетто

R
Завершён
13
1
автор
Фэндом:
Размер:
76 страниц, 30 213 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник

Пылай!

Настройки
Исаак глядел через окно мансардной крыши на ночное гетто и курил сигареты, которые любезно отдала ему пани Вайсман. Оставшиеся Вайсманы и еще две семьи, подобные им, повально спали на пыльных мешках, набитых сеном, а Розенфельд завидовал им. Он не мог уснуть и не из-за неудобства. К нему цеплялось ощущение чужого взгляда на своем лице, но оно не походило на нечто мистическое и громадное, вроде черного орла, а являлось вполне реальным. Но никто из тех, кто спал на чердаке, не желал ему зла. Более того, по указанию родственницы все к Исааку относились подобающе — как к брату. Ему хотелось в Большое гетто. Не к Урсуле, а в ее комнату, под кровать нюхать приторную сладость надушенной подушки. Преодолевать постоянную тревогу и бояться каждого шага вблизи чердака он уже устал, как устал и от самого себя. С крыши настойчиво капало. Исаак понимал, что этого, скорее всего, нет, потому что уж несколько дней стоит жара. «Неужели опять безумие? Прима, секунда… ок-та-ва, — дрожащими пальцами он поднес сигарету к губам, но не затянулся. На улице воображение и память нарисовали контрольно-пропускной пункт третьей зоны и будку. Огоньки сигарет в ней и смех. Отец падает на дорогу с почерневшей грудью. На темечко капает холодно и часто. Фонарик. Солдат с болтающейся как у куклы головой. — Человека убил, а темноты боюсь. Хотя нет, гетто. Своего безопасного еврейского гетто», — конец сигареты покраснел. — Мучает бессонница, молодой человек? Во мраке привстала невысокая жилистая фигура и, хромая на левую ногу, стала подходить к Исааку. На секунду ему показалось, что это идет отец, да и голос был поразительно похож. Но человек подошел ближе, окончательно избавив Исаака от химеры снова увидеть родителя. Он был намного старше отца, седой, с бельмом на правом глазу и грубочертным лицом, которое, однако, не вызывало отвращения. Наоборот, притягивало своей загадочностью. — Нет, я думаю. Исаак Розенфельд, кстати. Будем знакомы, — Исаак протянул руку, и человек, пожав ее, представился, как Влади́слав Цильман. — Я видел вас, но не имел удовольствия… Вы проснулись оттого, что я надымил? — он открыл окно пошире. — Я стар, — ответил пан Цильман, — и, так сказать, нутром чувствую, когда кто-то бодрствует среди ночи помимо меня. Никому, кто здесь находится, ваш дым не страшен. Мы давно привыкли к запаху дыма и гари. Нас можно потревожить, наверное, лишь выстрелом или стуком. А ночь нынче спокойная… Так о чем же вы так усердно думаете? Исаак взглянул на пустую улицу и, немного погодя, сказал: — Если человек заменяет реальные вещи, сейчас происходящие, на те, которые были в прошлом… Плохие вещи. Такому человеку можно ставить диагноз? Это уже помутнение рассудка? — он затянулся, размышляя, как сказать иначе, но на ум ничего не пришло. Исаак понадеялся на понимание старого еврея, тем более, тот смотрел так участливо. — Не думаю, что кто-то в гетто сумел сохранить здравый смысл. Такая творится суматоха. Но вы, как мне кажется, потеряли в уме не больше остальных. Смею предположить, Исаак, вы здесь были чем-то напуганы, поэтому страх в вашей голове дает знать о себе время от времени. Он чем-то спровоцирован? — Я слышу шум воды и капанье, — усмехнулся Исаак, взглянув на пана Цильмана. — Это вы называете страхом? А еще я представляю людей на пустом месте. Но этих людей я не боюсь. Больше скажу, они мертвые. То есть, я боюсь именно того, что я их вижу, понимаете? Вряд ли во всем виновато гетто, — окурок полетел из окна вниз. — Мне в спину дышит сумасшествие. Как вы считаете, а, пан Цильман? — Вы видите то, о чем сейчас говорите, только здесь? Или вы чувствуете себя неуютно в любом месте? — А вы психотерапевт? — Нет, что вы, — отмахнулся пан Цильман, поправляя плечи огромного серого пиджака. — Я просто стараюсь внимательно слушать. Исаак посмотрел в окно: — Вы сказали «неуютно»… Мне неуютно везде. Вижу их я чаще здесь, но и в комнате тоже, правда, раза два всего было. — В комнате? — Да, я ночу… проживаю с одной девушкой. Ничего не думайте, ради Бога. Это больше вынужденность, чем чувство. Поглядите: она чистокровная полька, наверное, из рода времен правления Генриха Бородатого*. Отец строил в Кенцаве почти все, что видно, и этот дом вот в частности. Она красавица, но вычурная, как бы вам сказать… приторная что ли. Почти бесчувственная, но не то что бы жестокая. Знаете, за все время, что я ее знаю, она лишь единожды назвала меня по имени. Конечно, стоит признаться, я и сам так делаю, потому что имя у нее для меня слишком сложное. Из-за этого она смеется надо мной. Да и вообще она слишком предвзята ко всему, кроме себя. Мною недовольна постоянно, говорит всякую чушь. Верно писали: «Все, что ни есть недоброго, все валится на жида; потому что жида всякий принимает за собаку; потому что думают, уж и не человек, коли жид».** — Много читаете? — Мало, но полезно, — быстро произнес Исаак. — Я для нее до того жид, что и не жид совсем. А! — махнул он рукой. — Все это баловство, глупости. Я обижаю ее не всегда со зла. Однажды я даже поклялся ей в дружбе, о чем не пожалел до сих пор, и, знаете, после того случая она пожала мне руку, — Исаак хмыкнул. — Девушка, брезгующая моей крови на моем же лице, потом ела со мной с одной вилки. Всегда приятно наблюдать за таким черствым человеком, вроде нее, который проявляет нежность. У вас было такое, пан Цильман? Когда человек сделает нехарактерную для него вещь и все мнение о нем разом меняется. Диаметрально противоположно и ведь укореняется, — помолчав, он заговорил тихо и задумчиво. — Иногда мне кажется, что я вижу в ней другого человека и поэтому так все гиперболизирую. — Вы не допускаете, что юная панна действительно не так плоха? — спросил пан Цильман. — Кто знает, быть может, ей не менее тяжело произносить ваше имя, Исаак. А о причинах мы можем только гадать. Да и ее вы, сознайтесь, совсем не знаете. Не пытайтесь лезть в голову женщинам, а тем более панночкам — ничего не поймете, потому что они сами разобраться не могут. Темное дело, погрязните. — Она терпит меня, пан Цильман. Единственная причина в этом. — Но с нею вы редко видите плохие вещи. Разве это не повод усомниться в постоянной злобе этой девушки? Я могу и боюсь ошибиться, но мне показалось, что вместе со способностью заменять реальные вещи на плохие, вы приобрели умение перекладывать приятные вам качества на другого человека или, во всяком случае, видеть их в нем. Я не утверждаю, что вам нравится эта юная панна, потому что это наверняка не так, но я ручаюсь, что вы, поклявшись ей в дружбе, поступили правильно. Исаак посмотрел впереди себя и скрестил руки на груди: — Пожалуй, вы правы, пан Цильман. Пожалуй, да… У нее ведь тоже нет друзей, как и у меня. Только у нее нет, потому что ей они завидовали, а моих постреляли. Остался один Костик из Ленинграда. Выживу — поеду к нему. Там хоть не будут тыкать в мое происхождение, на то, что я курю так много... — И если уж в Кенцаве на каждого еврея думают, что он сделает что угодно для того, чтобы не работать, — улыбаясь, проговорил пан Цильман, взяв того за плечо, — не работайте над собой, а воображайте то, что покажется вам полезным, юный пан Розенфельд. Заменяйте плохое — хорошим, а хорошее — плохим, если потребуется. Найдите виновника всего, как весь мир нашел козла отпущения вроде нас с вами. Нынче время бояться, терпеть и выдумывать. — Вы очень хорошо говорите, — произнес Исаак и блеснул глазами, мимолетно радуясь, что за словом «хорошее» на ум ему не пришла Лана с черными косами. — Не хотите за такое выпить? — на цыпочках он подкрался к стенке, приподнял доску пола и опустил руку в тайник, где рядком стояли бутылки с жидкостью, напоминающей настойку или вино. — Мечек сегодня прятал сюда что-то наверняка вкусное… Вряд ли он будет против. — Не думайте пить из этих бутылок, молодой человек! — спохватился пан Цильман. — Напиток очень горячительный. Вы понимаете? Исаак внимательно посмотрел в сторону еврея, наклонился, взял бутылку в руки и повертел. Крайне редко он чувствовал себя таким приятно-окрыленным и злорадным от воспоминания о слове, которое до сих пор не сдержал. Великолепным в задумке являлось все от расставленных ролей до партий, не продуманных, но впечатляющих и в импровизации. Она не нуждалась в зрителях обычного склада ума и была предназначена для истинных ценителей если не прекрасного, то эстетически-красивого зрелища. Розенфельд в этом плане был сотворен непревзойденным ценителем. — Пан Цильман, можно мне одолжить парочку? — спросил он, выпрямляясь. — Мне просто необходимо зажечь свое сердце. Поддаваясь напору идеи, Исаак не стал ждать ни утра, ни ночи следующего дня. Продумывать путь до собственной квартиры он не считал нужным, единственным, чего можно было опасаться, была собственная неосторожность и невезучесть. В такую ленивую стрекочущую ночь патруль рассеян и не так зол, как днем на том же рынке в «районе коммунистов» или около Терракота. Они не станут бить перед тем, как застрелить, а, значит, останутся целыми позвоночник, ребра и нос. Исаак всегда боялся быть забитым до смерти значительно больше, чем сжигания на площади. Он не особо осознавал, как все произойдет, и волочился на поводу горящей мечты, как теленок, наслаждаясь прохладой ночи и редким грохотом в вышине. За Кенцавом шел поезд, шумел колесами, проезжая тихий город и увозя что-то или кого-то подальше от проклятого места. Исаак не менял тактики хождения по гетто: подолгу стоял в тени домов, перебегал улочки, согнувшись, и готовясь каждый раз прикинуться убитым при появлении солдат или полицаев. На голову отчетливо били некрупные острые капли, но Розенфельд упорно игнорировал их и прижимал бутылки с зажигательной смесью ближе к сердцу. Стабильность радовала. И табличка с отколотым краем висела, не запылившись, и ящики маленького проулка, точно выступы сгоревшего дома, таинственно чернели. Пробираться по тоннелю оказалось сложнее, чем ему представлялось изначально. Пришлось выставлять бутылки вперед и ползти за ними, как ужу. Когда донышки встали на землю Большого гетто, Исаак выдохнул, чувствуя ломоту в каждой мышце, а когда поднял глаза, похолодел: на секунду ему показалось, что бутылки — это чьи-то ноги. После этого детского казуса страх прошел и не появлялся. Пришло нетерпение. По улице Тимошевского и Костюшко Розенфельд шел, чуть не подпрыгивая, почти уверенный в отсутствии на таких «благополучных» улицах патруля. К своей же, улице Сенкевича, он подходил все тише и осторожнее, слушал собственные шаги и мерил тень. Дом его, как и квартира, огромный. Он не похож на дом Урсулы: не длинный, но высокий, бежевый и своего рода поэтичный, с различными выступами, красивыми перильцами и львами у подножия их. Перед экзаменом, перед выступлением ли на счастье их головы гладил каждый из семьи Розенфельдов. Теперь эти головы отстрелили, хотя уже никаким глаженьем счастье нельзя было принести. Тускло и бело светил фонарь. Медленно шагая по середине дороги, Исаак не хотел вспоминать охапки роз на ступенях подъезда, но запах все равно рождался, сводя его с ума. Он думал, может быть, это даже и хорошо, что ему вспомнились именно розы, а не Лана с розами, и что он злится именно на них, а не на глупое прощание в духоте «передержки». Четырнадцать шагов вперед, пауза, три шага налево. Темное окно первого этажа, как закрытый музей памяти. Пустая, только ему нужная красота. Это его комната. И маму убили здесь, прибив к столу, на котором он раскладывал чертежи для очередного проекта. Где же он? Где белый лохматый ковер под ним? Где сейчас родители? Куда отвезли Нору и Сару? Трепетно и печально глядя в глубину комнаты, Исаак чуть не уткнулся носом в стекло, обдав его дыханием. Он так хотел зайти домой. Так хотел привести сюда сестер, но выхода не оставалось. Едва не разбив окно, Исаак постучал, тревожно, измененным голосом, говоря: — Пан Вишневский! Вас вызывают в гестапо! Вы обвиняетесь в убийстве! Пан Вишневский! Мне сказали, чтобы вы немедленно вышли! Меня послал Ганс Гефель! — и постучал снова, настойчивее. В коридоре загорелась единственная лампочка. Пан Вишневский в отцовском халате сонно и недовольно что-то спрашивал. Он обладал благообразной внешностью, но выражение глаз с крупицей чего-то нездорового выдавало недоброе нутро в точности. Таким и припомнил его Исаак, чиркая спичками над запалом: — Пан Вишневский! Выйдите уже, наконец! — сказал он еще злее, мешая запах роз и горящей смеси. — Сейчас третий час ночи! — крикнул Вишневский, не попадая в тапки. — Какое убийство? — он похлопал по стене, чтобы найти выключатель, но Исаак крикнул: — Не смейте включать свет! О вашем обвинении никто не должен знать! Вы что, не понимаете? Живо подойдите к окну, я вам сказал! Вишневский чертыхнулся и, вытянув руки, пошел к окну: — Сумасшествие какое-то, в самом деле. В чем дело? — он стал наощупь открывать окно. — Представьтесь хотя бы. Кто вас там попросил? — Мама. Окно распахнулось. Перед ним в двух шагах стоял Исаак Розенфельд, которому незачем было представляться. Секундное восприятие смерти во плоти. На шее шнурок с кольцом. Розенфельд посмотрел на него, на Вишневского, и замахнулся. Об подоконник разбилась бутылка, выпустив из себя клуб желтого огня, который кинулся в комнату и поглотил на мгновение все на свете. К ненавистному запаху примешался смердящий аромат горящей кожи и волос. Исаак не хотел слышать крика, но ясно видел, как горящее тело подняло руки и отпрянуло от окна, пытаясь потушить себя. Тогда следом, на место, где стоял стол, полетела вторая бутылка. Комната полыхнула огненным столбом. Ни одного следа присутствия Вишневского к утру не должно было остаться. Небо гремело совсем близко, освещаясь молнией. Все гуще и гуще начинало сеять. «Не потушит! Не теперь, — он недолго любовался зрелищем, даже отказался прикуривать от горящего подоконника. Наверху оживились жители. — Нужно уходить». Разбив стекло, Исаак попрощался с безголовыми львами и исчез в темноте улицы Сенкевича до того, как яростно линуло. Под защиту мансарды он вернулся замерзший и мокрый с головы до ног. На особый стук вышел открывать пан Цильман, который все еще не мог уснуть. Розенфельд тяжело дышал от бега, таинственно и мрачно улыбаясь. Волосы прилипли ко лбу справа налево, закрыв четверть лица, казавшегося еще бледнее обычного. Пятна на рубашке потемнели, ботинки словно кто-то вычистил. — Не разбудил? — тихо спросил Исаак, оставаясь на пороге. — Какая гроза разбушевалась… Пан Цильман тревожно пронзил черные глаза своим бело-серым взглядом: — Что вы сделали? — Продлил и укоротил себе жизнь.
Примечания:
13 Нравится 4 Отзывы 7 В сборник