Волею Богини
21 марта 2018 г. в 18:27
Звали его Дорак. Был он из народа орков, что богу Малакату поклоняются. С Малакатом этим, судари мои, не всё так просто. Я так и не понял, то ли он бог, то ли высший демон, но я не об этом сейчас, не о Малакате, значит.
Сидели мы в «Спящем Великане», потягивали пряный мёд из кружек и друг другу в глаза смотрели. Сразу я понял: Дорак не Хадвар, не сопля зелёная. Воин. Воин опытный, опасный, матёрый. Мы с ним с одного поля ягодки. Разговорились мы, вернее, я говорил, а он слушал. Не знаю почему, но всё ему выложил. Про то, что из другого мира пришёл, про жизнь свою, про Марту. Бывает так, что про всё, что гложет тебя, давит, занозой в душе сидит, хочется чужому человеку сказать, выговориться перед ним, душу раскрыть. Вот я и раскрыл. Дорак молчит, медальон мой в пальцах крутит. Тот самый, что Марта мне на годовщину нашей с ней свадьбы подарить собиралась. Не подарила. Не успела. Его потом, как я из Ниссенборга с бароном Эгилем уезжал, старая Ханна отдала. Простенький такой медальон, серебряный, без гравировок, но с секретом. На боковой стороне неприметную тайную кнопочку нажмёшь – откинется крышечка, а на ней два рубиновых сердечка, что в одно слились, а вкруг тех сердечек надпись: «Сударю моему, чтоб вечно свою Овечку помнил» и портретик Мартин под крышечкой. Как живая она на нём. Сидит у раскрытого окна, улыбается, на щёчках ямочки, волосы кудрявые по плечам рассыпаны, и солнечный лучик на её кудряшках красным золотом играет. Всегда я помнил тебя, Марточка, никогда не забывал, а шлюхи лишь для того, чтобы смех их пьяный, визгливый звон пустоты, что после тебя в душе моей осталась, заглушал, когда звон тот совсем уж нестерпимым становился. Кончил я говорить, Дорак на медальоне крышечку защёлкнул, медальон вернул, я его на шею надел. Сидим, молчим, мёд тянем. Высыпал я тут перед ним на стол свои богатства, пододвинул три колечка, одно серебряное, то, что я в крепости с бабы снял, и два золотых с крупными брильянтами, что мне в наследство от убиенной мной вампирши остались.
– Взгляни, – говорю, – можно колечки на какую-никакую лошадёнку поменять. Не привык я сапогами дорожную пыль топтать, да и ты конный, не бежать же мне за тобой как собаке.
– Вот этого, золотого, хватит. Зачарованное оно, и само по себе цены немалой. Утром к Вайтрану пойдём, там на лошадь и поменяем. Ларс, ты как, со мной в Сломанный Клык или сразу к Израну в Форт?
– С тобой. Неразумно, Дорак, в одиночку в вампирское гнездо лезть. Хоть задницу тебе, сукину коту, прикрою. Чёрт знает, сколько их там.
Дорак усмехнулся, клыками в свете масляной лампы блеснул:
– Сомневаюсь я, что ты за моей задницей стоять будешь.
– Ладно, – говорю, – поздно уже, давай спать ложиться, день у меня сегодня трудный выдался. Длинный. Устал я, как собака.
И уж было вставать хотел, как он меня за руку чуть повыше запястья ухватил.
Пальцы сжал:
– Двух моих жён убили вампиры. Я отомщу за них, брат!
Вот оно как! Неспроста, видать, меня перед ним душу раскрыть потянуло.
– Мы, отмстим, брат.
– И за твоих тоже.
Я вздохнул тяжко:
– Это вряд ли. Нам с тобой, брат Дорак, до той твари, что жену мою и дитя, ещё не рождённое, жизни лишила, никак не дотянуться.
Он мне в глаза смотрит:
– Кто знает, – говорит, – брат, кто знает. Боги с нами, смертными, в занятные игры играть любят…
Философ, мать его.
Пришёл я в отведённую мне комнату, стянул сапоги, завалился на скрипучую узкую кровать, поворочался, пошуршал соломой. Встал, трубку набил, закурил. Плохо я засыпал последние пять лет, особенно когда трезвый, да один, без девки. Девку мне взять неоткуда, а мёд – пойло слабенькое, он не в счёт, так, лёгкий шум в голове и ничего более. Выкурил трубку, снова лёг и незаметно для себя уснул.
... Я стоял на пороге своей комнатёнки в ниссенборгской ратуше, а Марта уходила от меня. Уходила, не оглядываясь. Мерный стук ее каблучков по каменным плитам отдавался в моём сердце. Я хотел крикнуть ей вслед:
– Марта! Марта! Марточка! Остановись! Не уходи! Не оставляй меня!
Но язык отказывался повиноваться, а из горла вместо слов раздавалось сиплое сдавленное мычание. А Марта уходила всё дальше и дальше, и каблучки стучали по каменным плитам. Она была одета в своё любимое бархатное платье цвета тёмного вина, с белым кружевным воротником и такими же манжетами. Тугие, рассыпавшиеся по плечам кудряшки вздрагивали в такт её шагам. Какая же она была красивая! Я хотел броситься вслед за ней, схватить за руку, удержать, но воздух вдруг сделался густым, тягучим, как дикий мёд, капающий с ветки. Я не мог сделать ни шагу, ноги мои точно приросли к полу. Марта вдруг остановилась, обернулась ко мне, подняла вверх правую руку, улыбнулась, послала мне воздушный поцелуй и, отступив на шаг, вошла в поток света, косо падающий в полумрак галереи через выставленное на лето окно. И исчезла, растворилась в солнечных лучах, только лёгкое облачко золотистых искр клубилось на том месте, где всего лишь несколько ударов сердца назад стояла моя Марта. Потом облачко, вытянувшись в тонкую струйку, по солнечному лучу медленно поднялось вверх, в бездонное голубое небо...
Вздрогнул я и проснулся. Осмотрелся. В комнате уже предрассветные сумерки царят. Сел на кровати, лицо ладонями растёр. Ушла Марта, навсегда ушла, или это я её почти пять лет отпустить не мог. Закурил – и вдруг почувствовал, как внутри меня под самым сердцем ледяной комок тает. Как уходит из меня пустота, а вместо нее грусть появляется, лёгкая, прозрачная, как зелёная дымка молодой листвы, что по весне берёзовую рощу одевает. Встал я, штаны натянул, обул сапоги, вышел из таверны, нашёл бочку с дождевой водой, умылся, сел на ступеньки и закурил. Дверь тихонько скрипнула, Дорак на крылечко вышел, сел рядом.
– Выспался? – спрашивает.
– Выспался, – отвечаю. – Отправляемся когда?
– Руки чешутся вампиров убивать?
– И это тоже, – смеюсь я. – Но ты, брат, мне лошадку обещал. Не забыл? Я лошадку хочу!
Засмеялся он тоже, толкнул меня плечом в плечо.
– Потерпи, маленький, будет тебе лошадка, только сперва пожрать надо. День впереди длинный, дорога неблизкая, а в Вайтране, у Хульды в «Гарцующей Кобыле» цены чуть ли не вдвое выше, чем у Дельфины, хотя жрачка не лучше.
– И что так?
– Ну, ты даёшь, Ларс! – Дорак фыркнул, за ухом почесал. – Вайтран же ярлов город. Столица владения как-никак!
– М-м-м-м, – и тут вспомнилось мне знакомое название. – Слышь, Дорак, а ты в этом... – поскрёб я в затылке. – В Сиродиле был?
– Ну, был, как по молодости в легионе служил.
– Да ну? – я бровь удивлённо поднял.
– Вот тебе и «ну», – Дорак довольно оскалился, и рожа у него при этом сделалась такая жуткая. – Ты что ж думаешь, братец, что я как родился, так с самого рождения безвылазно в родной орочьей крепости просидел? Да меня, если хочешь знать, не меньше твоего по земле помотало.
Снова скрипнула дверь, на крыльцо вышла хозяйка:
– Охотники, завтрак готов, есть идите.
– Вот это дело! – довольно прогрохотал орк, встал он, сладко потянулся и неторопливо принялся спускаться по ступеням. – Я щас, быстро, только рожу ополосну.
Поднялся я тоже, в таверну пошёл, а как мимо хозяйки проходил, посмотрела она на меня как-то странно. Тут меня холодный пот прошиб, что ж я, сукин кот, творю! В чужом месте и без оружия! Совсем расслабился, к чертям свинячьим! Арбалетным болтом метнулся в комнатёнку, где ночевал, и по-быстрому оружейный пояс вокруг бёдер застегнул. Вышел в общую залу, хозяйка уже завтрак собирает. Тут и Дорак подошёл. Сели мы за стол. Хозяйка какое-то мясо подала в этих своих деревянных корытечках. Когда передо мной корытечко ставила, сказала:
– Не человечина, оленина.
Дорак уставился на меня, будто я крыса какая:
– Ты что, братец, человечину жрёшь?
Хозяйка засмеялась:
– Наоборот, – говорит. – Это он боялся вчера, что я его человечиной накормлю, – и выкладывает передо мной объёмистый кожаный мешок: – Здесь тысяча септимов.
Я сижу и сказать что, не знаю. Хозяйка руку на плечо мне положила.
– Бери, бери, парень. Мы всем городом собирали.
– Благодарствую, конечно, но…
Договорить она мне не дала, перебила:
– Это мы тебя благодарить должны. Если бы не ты, страшно подумать, что бы со всеми нами стало.
Встал я из-за стола и, ни слова не говоря, отправился собираться. Вздел я доспех, мечом опоясался, распрощался с хозяйкой и на улицу вышел. Дорак уже там. Как меня при доспехе увидел, так и стал вкруг меня ходить. Головой качает, языком цокает, кончиками пальцев по нагруднику постучал, набрюшье ладонью похлопал. Я уж грешным делом подумал, что он йодель мой сейчас языком лизать примется. Нет, не принялся.
– Ох, – говорит, – хороша работа. Это ж где и кто тебе такое чудо выковал?!
– Гномы, – отвечаю, – ковали, в городе Йодельборге. Лучше их с металлом никто не работает.
– А двигаться в нём как? Не мешает?
Снял я шляпу и пояс.
– Подержи, – говорю.
Разбежался немного, толкнулся ногами, встал на руки и таким манером прошёл шагов десять, перекинулся через голову и обратно на ноги пришёл.
Дорак стоит, рот открывши.
– Ловок ты, братец!
– Нет. Просто к доспеху и к таким вот фокусам меня с шести лет приучали.
Он только головой покачал. Забрал я у него пояс и шляпу, опоясался, шляпу набекрень заломил, Дорак своего гнедого жеребчика под уздцы взял, и двинулись мы к этому самому Вайтрану. Как по улице проходили, народ на меня всё таращился, как будто я обезьяна какая заморская. И тут меня холодный пот прошиб. Никакая я не обезьяна, а самая распоследняя сволочь, раз столько времени любимую мучил, не мог от себя душу её отпустить. Вцепился в неё, как клещ. Может, всё оттого, что полюбил в первый раз в жизни. Или оттого, что Марта первой была, кто меня полюбил. Не знал я до неё, каково это бывает, когда тебя любят, никто до неё никогда меня не любил. И каково же ей, Овечке моей, было смотреть на все те непотребства, что я творил. Видеть, как пил я без меры, так что любой сапожник бы от зависти удавился, как по шлюхам таскался, как девок доступных кадрил налево и направо. Да мне не башку отрубить надо, как хотели, а шкуру заживо содрать и живьём в кипящем масле сварить, паскуду такую! И тут, судари мои, лёгкий ветерок налетел, и в ветерке том голос мне её послышался.
– Не казни себя, сударь мой, всё волею Матери Гуноры творится.
Волосы у меня под шляпой дыбом встали, ноги подкосились. Опустился я, судари мои, без сил на придорожный камень, ладонями виски сжал, и тут будто туман у меня перед глазами рассеялся. Вспомнил я, всё вспомнил, что промеж того, как меня по башке ударили, и того, как я в телеге очухался, было.
... Тонул я. Воры меня обобрали до нитки да оглушённого, со связанными руками на середину Улля на лодке вывезли и в воду скинули. Вокруг меня вода речная, холодная. Меня всё глубже и глубже ко дну тянет. Дышать нечем, лёгкие огнём горят, вот-вот разорвутся. Я уже и с жизнью простился, как руки женские верёвку на запястьях распутали да под бока, как младенца, вверх, туда, где на речной поверхности лунный свет мутным пятном серебрился, толкнули. Вынырнул я, вдохнул поглубже и на ноги встал. И стою я, судари мои, не в реке, а в неглубоком озерце, что посреди зелёной поляны расположено. И воды в нём чуть ниже пояса. Огляделся я по сторонам. Вкруг поляны стены, что скальными останцами образованы, на поляне рядом с озерцом дерево. Нет, не дерево, а Древо! Если десяти взрослым мужикам за руки взяться, и то не обхватить будет. Кроною Древо в чёрное звёздное небо уходит. Выбрался я на берег. И тут мне так пить захотелось. Поляну туманом заволокло, и в тумане конь коротко заржал. Я его не вижу, а только слышу, как подковы по камням цокают. Присмотрелся, тёмный силуэт углядел. Склонился конь над озерцом и воду принялся пить. Конь скотина умная, дурной воды пить не станет. Хотел я тоже из озерца напиться, да родник, что из-под корней Древа бил, заметил. Подошёл, на колени опустился, ладонями в камушки упёрся, губы трубочкой вытянул. Вода прохладная, мёдом и травами пахнет. Пью я, пью и никак оторваться не могу.
– Ты что творишь, неразумный? Ты сколько жизни себе отмерил? И так уже на пять веков отпил!
Подскочил я так, будто меня оса в причинное место ужалила. Обернулся – стоит передо мной женщина. Платье на ней зелёное с золотом, точно из живой листвы сшитое, золотые густые волосы по плечам струятся, глаза… не было у нее глаз, в глазницах солнечный свет клубится. Посмотрел я на дерево, а на нём листья опадают, одни искрами в воздухе растворяются, другие чёрной угольной пылью к корням осыпаются. Листья опадают, и тут же новые почки на ветвях набухают, лопаются, молодые листья из них проклёвываются. Понял я тогда, где оказался! Под Древом Гуноры! Ветви на том Древе -
Миры, а листья – жизни человеческие, и Родник Жизни из-под корней бьёт, и сама Гунора стоит передо мной, вернее, я перед ней стою. Прикрыл я срам горстями, потому как совсем голым был, и опустился на колени.
– Встань, – говорит, – идти тебе пора.
Сама куда-то наверх смотрит. Проследил я за её взглядом, и вижу: две ветви одна сквозь другую проросли. А на том месте, где ветви меж собой сомкнулись, два листика выросли. Один странный такой, не понять, то ли живой, то ли нет. Вот бывает так – листья по весне распустятся, а тут поздний мороз ударит, прихватит их. И этот такой, бледно-зелёный, краешки у него почернели, а второй широкий такой, разлапистый, вроде кленового, весь в рубцах каких-то, буграх, и он к тому замёрзшему листику тянется. Вроде как обнять его хочет, или защитить от чего.
Тут скалы вокруг поляны расступились, и проход в них открылся. Гунора за плечи меня взяла, в сторону того прохода подтолкнула.
– Иди! Ждут тебя!
Сделал я пару шагов, куда она велела, обернулся и спрашиваю:
– Мать Гунора, про родителей моих ничего не скажешь?
Вздохнула она, подошла, ладонью по лицу погладила.
– Не от любви ты на свет родился. Барон один молоденькую служаночку снасильничал, а та возьми и понеси. Хотела плод чёрным зельем вытравить, но уж больно крепко ты за жизнь держался. Не помогло зелье. Как заметно стало, барон и отправил её в Хольгернес, в самую глушь. Как срок пришёл, родила она тебя, накормила грудью, завернула в чистую тряпицу, в корзину положила и к монастырским воротам снесла. А сама вернулась в ту лачугу, что барон от щедрот своих пожаловал, да и повесилась.
Сглотнул я горький тягучий ком в горле:
– Звали её как?
– Келда. Весна, значит. Про отца ничего спросить не хочешь?
– Про него я всё знаю. Расмус ему имя.
Погладила она меня снова по щеке:
– Ну, иди, сынок.