Зависть
1 марта 2018 г., 00:48
— Византийские корни не передали тебе знания языка?
— Говорю немного, — Матсукава пожимает плечами, бросает монеты в чехол от гитары уличного музыканта и прислушивается. Gipsy kings.
— М-м, — Ханамаки прищуривается, — матерное тоже знаешь?
— Sikerim seni.
Ханамаки смеётся и, наверное, догадывается. Бросается на Матсукаву, кусает в нос — не увернуться, — и даже успевает ущипнуть в живот — параллельно он гладит кудри Матсукавы. Ханамаки так много, и делает он тоже так много, и всё вокруг какое-то темное, непривычное и дрязнящее — Матсукава вдруг ловит себя на том, что озирается в поисках укромного переулка. А его нет.
И даже ничего, что они немного пьяные. Они ведь пьяные никогда не целовались. Сейчас, кажется, именно сейчас нужно прижать Ханамаки к стене собою и зацеловать всё пространство в нём — от редких ресниц до острого кадыка.
Матсукаву отвлекает резкий толчок в бок.
— Куроо, — здоровается Ханамаки.
— Ханамаки, — кивает Куроо. — Ма-а-атсукава Иссей, — улыбается. — Мне показалось, или вы только что чуть не засосали друг друга?
— Не показалось, — признает Ханамаки. — Мы бро. No homo и всё такое.
— No homo, — мурлычет Куроо, — играете еще?
— Иногда, — отмахивается Матсукава.
— Я тоже, — Куроо достает из кармана зажигалку, ловко вертит её в руке, — хотите?
— Когда? — Ханамаки любопытно следит за его движениями.
— Сегодня, вечером, вот сейчас, — предлагает Куроо. — Как раз иду на площадку. Обрадуем Бокуто, — снова прячет зажигалку в карман, — Бокуто Котаро, помните?
— Пятый в стране, — припоминает Ханамаки.
— Третий, — исправляет Куроо. — Теперь уже старшая лига.
— Во-о-о, он обошёл Ушиваку, — удивляется Ханамаки.
— Да-да, — Куроо проходит вперёд, — только не напоминайте ему об этом.
Уже на площадке Ханамаки бросается на Бокуто:
— Чувак, ты красавчик, молодец, обошел Ушиваку, это что, осветление, боже, упакуйте его, я беру.
Бокуто радостно подпрыгивает на месте и спрашивает:
— А тебе в джинсах норм?
Да. Да. Да, они такие обтягивающие.
— Непредвиденная игра, — оправдывается Ханамаки. — Куроо застал нас врасплох.
Ханамаки и сам непроизвольно начал подпрыгивать. Два крашеных идиота. Матсукава силится не закатить глаза. Сам не понимает, с какого хуя он такой нервный. И Ханамаки, зараза, так некстати напомнил про турецкий мат.
— Я бы на твоем месте снял их, — шутит Куроо, бросая мяч в Матсукаву.
Да и обращается он почему-то не к Ханамаки.
Бокуто играет шумно. Дико. С грохотом. Один раз случайно попадает Матсукаве по плечу, два раза извиняется. За что второй, Матсукава не знает. Возможно, за то, что от наблюдения за ним становится как-то завидно. Остро, физически. Потому что его сумасшествие в каждом прыжке вонзается прямо в уши — и свистом проходится по артериям. И это так красиво. Открыто. Честно.
Это так, как Матсукава не любит.
Как не умеет любить.
А Ханамаки таскается по площадке, неповоротливый в своих джинсах, и только и делает, что нахваливает Бокуто за удары.
Куроо не отстает от Бокуто — блокирует тоже на уровне. Это вконец изматывает Матсукаву — ну, потому что… потому что Матсукава тоже блокирует, но не так, как хотелось бы. Потому что всё кажется каким-то слишком издевательским и правильным до обидного — Матсукава растерял все опоры, и в ладонях теперь только шаткое.
Нужно как-то держаться. Постараться хотя бы.
Матсукава очень старается и бросает после очередного забитого Бокуто:
— Deli.
Бокуто вертит мяч в руке и спрашивает Матсукаву:
— Это что значит?
— Это значит, что ты сумасшедший, — объясняет Матсукава и опирается на собственные колени в попытке отдышаться.
— Какой язык? — спрашивает Куроо.
— У Матса византийские Корни, — Ханамаки льнёт к плечу Матсукавы, и тот сразу же выпрямляется. — Мама зовет его Искендером.
— А-а, — понимающе кивает Куроо, — турецкий.
Куроо такой не тупой. Матсукава даже благодарно улыбается, только получается, наверное, больше вымученно. К одиннадцати они закругляются. Матсукаву немного радует темнота надвигающейся ночи — кажется, будто так его чувства не окажутся обнаженными — и разоблаченными. Кажется, будто так можно спрятаться. От всех, пусть и никогда — от самого себя.
Интересно, а чувство зависти можно будет искупить чувством стыда?
Когда они прощаются с Куроо и Бокуто, Ханамаки предлагает Матсукаве:
— Оставайся у нас.
— Спать хочу, — жалуется Матсукава. — Пойду к себе.
— Нет, — настаивает Ханамаки, — идём к нам. У меня новая пижама, ты должен увидеть.
— Ладно, уговорил.
Ханамаки-сан встречает их очень тепло. Привычно целует Матсукаву в обе щеки и спрашивает:
— Кто тебя обидел?
Матсукава чувствует себя ребенком. Молчит. Ханамаки пожимает плечами и запирается в ванной. Тогда Матсукава отвечает:
— Просто страшно люблю его.
Ханамаки-сан усаживает его на диван в гостиной и устраивается рядом.
— Он тебя тоже, — успокаивает она.
— Но я люблю его страшно, — пытается объяснить Матсукава. — И дело не в этом. Просто я такое ничтожество, Ханамаки-сан, я…
Она обнимает его, а Матсукава больно кусает себе губы, мысленно повторяя заветное «заткнись, заткнись, заткнись.»
Такие у него молитвы.
Грустно, что он не хочет говорить об этом даже с Ханамаки. Ну, потому что… не скажешь ведь, что смотришь иногда на других, и хочется себе того же — только хочется как-то по-горькому, как-то унизительно. А это не просто не играет на руку его тщеславию — от этого хочется биться головой об асфальт.
Или вот так уткнуться в сиськи Ханамаки-сан.
— Твоя зубная щётка рядом с моей, — Матсукава чувствует, как Макки тянет его за кудри, отрывая от Ханамаки-сан. — Топай в ванную.
И он послушно топает в ванную. Умывается. Не плачет. Это было бы слишком, конечно. Он умывается и не плачет. Это всё вода. Это вода, а глаза красные от усталости.
Матсукава наклоняется к крану, увеличивает напор и шепчет:
— Sikerim seni, kahpenin dölü, götünü sikerim, sokarım sana, kaltak, o-o-o, eşşek kafalı…
Шепчет он так, что едва слышит себя, потом закрывает кран и залезает под душ. Никак не может настроить воду — она то слишком горячая, то совсем холодная, но потом кое-как всё-таки находит середину и подставляет лицо воде. Матсукава довольно смотрит, как зеркало над раковиной застилает паром — всё лучше, лишь бы не видеть собственного отражения. Внезапно на него находит осознание этого чувства — ему противно. Противно.
Нужно скорей вылезти отсюда и пойти к Макки. Посмотреть на его пижаму, попроситься в его постель. Скорее. Скорее.
Скорее.
В комнату Ханамаки он заявляется с обмотанным полотенцем на поясе, оставляя за собой мокрый след. Вода с кудрей неприятно стекает на плечи, и Матсукава просит:
— Дай второе полотенце.
Ханамаки лениво указывает на шкаф, и полотенце Матсукава достает сам. И хватается за полотенце на поясе, когда чувствует, что Макки его тянет.
— Что?
— Просто, — говорит Ханамаки и снова дёргает. — Давай ляжем вместе.
— Давай.
Матсукава переодевается в финки и футболку Ханамаки с обмотанным на голове полотенцем. Надо бы подстричься.
— У тебя волосы отросли, очень красиво, — тянет Ханамаки и стягивает полотенце с головы Матсукавы.
Нет. Стричься не надо.
— И это твоя новая пижама? — удивляется Матсукава, когда Ханамаки напяливает старые шорты и майку.
— Я соврал, — признается Ханамаки, — прости меня.
— М-м.
— М-м-м.
— Ты согрешил, — Матсукава снова обматывает голову полотенцем и залезает под одеяло, — за каждым грехом следует наказание.
— Но я раскаялся, — протестует Ханамаки и выключает свет.
Он подбирается к Матсукаве в постели, обнимает за талию, и Матсукава ступнями гладит его икры — они такие холодные. В итоге укладываются они так, что Матсукава утыкается носом в ключицы Ханамаки, а сам Ханамаки недовольно пыхтит на полотенце, которое лезет в рот. Матсукава сдается и убирает его, и Ханамаки берется перебирать влажные кудри.
— Хорошо, что ты раскаялся, — признает Матсукава, — но раскаянием ты не ответишь за грех.
— А кто меня накажет? — тихо смеётся Ханамаки.
— Господь, конечно же.
— Это который из?
— О Аллах, — наигранно возмущается Матсукава. — Моё грешное дитя.
Ханамаки горячо дышит в щёку и целует Матсукаву в ухо — оглушающе и щекотно. А потом спрашивает:
— О чем вы с мамой вечно шепчетесь?
— О том, как страшно я люблю тебя.
— Я серьёзно, — смеётся Ханамаки.
Матсукава устало выдыхает. Он ведь тоже. Он ведь всегда серьёзно.
— Скоро я начну ревновать, — жалуется Ханамаки и залезает рукой под футболку Матсукавы, медленно гладит лопатки.
— Кого?
— Да вас обоих, — говорит он.
— Ты можешь ревновать, — прикидывает Матсукава, — а я буду завидовать.
— Но кому?
— Тоже обоим.
Потом Ханамаки вдруг проговаривает шумным шёпотом:
— Матс, мы ведь так никогда не лежали.
— Ага.
— А разве два парня могут вот так лежать в одной постели и прижиматься?
— Могут, как видишь, — отвечает Матсукава и обнимает Ханамаки сильнее.
Добавляет:
— Могут даже и так.
И нависает над Ханамаки, хватает его за руки и кусает в нос.
— Предательство, — возмущается Ханамаки, — это была непредвиденная атака. Так не совсем честно.
— Я только так и могу с тобой.
Не совсем честно.
После стука в дверь Матсукава так сильно отскакивает от Ханамаки, что умудряется удариться головой о тумбочку и свалиться с кровати. Ханамаки-сан удивленно переводит взгляд с Матсукавы на Ханамаки и обратно. Когда Матсукава поднимается, она подходит и тянется к его волосам. Цокает:
— Влажные. Хиро, ты что, не предложил своему гостю фен?
Макки только что-то невнятно бубнит, на что Ханамаки-сан берёт Матсукаву под руку и уводит к себе. Матсукава тушуется, но всё-таки проходит в её комнату, садится на край кровати. Она втыкает вилку фена в розетку и направляет на него поток горячего воздуха. Возится с его шевелюрой минут пять, потом выключает фен и смотрит слегка озадаченно.
— Я никогда не сушил волосы феном, — вздыхает он, представляя, на что сейчас похожа его голова.
Ханамаки-сан осматривает его с разных сторон и, как успел заметить Матсукава, весьма удачно сдерживает смех.
А потом в комнату врывается Ханамаки.
— О боже, мама, — вопит он, — ты сделала его изнасилованным одуванчиком!
Ханамаки хватает Матсукаву за руку и бегом ведёт к ванной. Там он толкает его к душу и открывает кран — их обоих окатывает ледяной водой, и Ханамаки смеётся громко и совсем бессовестно.
— Нужно смыть этот позор, — объясняет он, — и вернуть твои прекрасные кудри.
Матсукава, наверное, завидует людям чаще, чем следовало бы. Чаще, чем следовало бы даже нечестному человеку — он завидует Бокуто в его атаке, Куроо — в блоках, завидует Ивайзуми, который добрался до Израиля, завидует Ханамаки — у него такая мама, и завидует маме Ханамаки — у неё такой сын, иногда он завидует даже уличным псам, когда те лениво греются на солнце, завидует мужу сестры, которому от её приданого досталось охотничье ружьё шестьдесят восьмого года отца Матсукавы, — Матсукава завидует как-то притянуто, отчаянно прикрывая этот позор, — но сейчас, нещадно облитый водой и глотающий воздух — когда вокруг так много Ханамаки — он ловит себя на том, что больше всего он завидует себе.
У него есть Ханамаки.
Ни у кого больше нет Ханамаки — таким, какой он есть у Матсукавы.
Матсукава косится на отражение правой части своего лица в зеркале — вот этому — вот этому парню он завидует больше всего.
И, наверное, никогда не перестанет завидовать.
Он надеется, никогда не перестанет завидовать.