ID работы: 6577493

Чёрный бархат темноты

Слэш
NC-17
Завершён
585
Размер:
223 страницы, 18 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
585 Нравится 273 Отзывы 192 В сборник Скачать

Часть 12

Настройки текста
*** Дождь всё-таки пролился на Глэйд. Ещё ночью, когда Ньют лежал, не шевелясь, опутанный чужими руками. Сначала капли били только по подушке, в нескольких сантиметрах от лица, но спустя пару минут дождь набрал силу, и вода стала просачиваться через всю поверхность крыши, как сквозь дуршлаг. Галли не выдержал: поднялся, вынул из угла свёрнутый в плотную стопку квадратов брезент и, как был голый, вышел наружу – накрывать хижину. Ньют слышал, как шуршит разворачиваемый материал, как с неохотой расправляются его залежалые складки, потом – как звук падающих всё чаще капель становится гулким и резким, как если бы брезент без остановки обстреливали резиновыми пулями. Его величины хватило на то, чтобы накрыть хижину до самой земли по всему периметру. И без того скудно освещаемая ночным светом, она погрузилась не просто в темноту, а в кромешный мрак, замурованное и изолированное небытие, похожее на большой грохочущий барабан. Может быть, небо снаружи трескалось белоснежными загогулинами, а те освещали Глэйд электрическим светом, но в хижине не осталось ни одной щели, в которую он мог бы прошмыгнуть. Капать на лицо перестало. Нырнув под брезент в дверном проёме, Галли вернулся внутрь. С третьего раза зажёг четвёртую спичку (предыдущие намокли), опустил её в банку с ветошью, и тёплый свет развеял темноту так же, как запах спички поглотил царящий до этого запах секса. Галли отряхнул волосы от воды, наскоро обтёрся полотенцем, наклонился к Ньюту – тоже обтереть – и застал его в разгаре приступа. Обычно, когда у Ньюта случались клаустрофобия в хижине, Галли бил его по лицу до тех пор, пока он не приходил в себя или не отключался. В этот раз глаза темнее темноты всматривались в Ньюта, как в сломанный прибор, будто их обладатель гадал, какой из шурупов стоит подкрутить – в виске или в затылке. Ньюту показалось, что Галли вот-вот достанет отвёртку или гвоздодёр, но вместо этого он приказал (твёрдо и не по-дождливому сухо): – Тише. Он добавил привычно мрачным, низким шёпотом: – Успокойся. Почти с пренебрежением, но… без. Галли выжал мокрое полотенце в банку с огнём. Тот протестующе зашипел, но погас, и ослепленный Ньют больше не видел, что делает Галли. Только чувствовал, как тот вытягивает промокшую (от дождя и слёз) подушку из-под его головы, переворачивает её сухой стороной вверх, укладывает обратно на неё. Всё-таки обтирает, а потом, привлекая к себе, закрывает Ньюту уши ладонями, убавляя звук дождя, делая его отдалённым и мягким. В объятии Галли Ньюту стало ещё теснее, ещё страшнее и хуже, но только в первые секунды. Ему удалось сосредоточиться на собственном погашенном слухе, и после этого во всём мире не существовало ничего больше, кроме тепла тела Галли, тьмы и расстреливающего хижину дождя. *** Не пропускающий воздух брезент, недолго горевший огонь и дыхание обоих за ночь сожгли весь кислород в хижине. Поэтому, когда утром Ньют поднимает край брезента и выходит из темноты в свет, это напоминает освобождение из душной и плотно обхватывающей утробы. Лёгкий ветер кажется потоком прохладного живительного эликсира; Ньют никак не может насладиться его свежестью до конца. Он хотел подняться раньше Галли, чтобы тихо уйти, но Галли, очевидно, задумавший то же самое, опередил его. Ньют проснулся один и обнаружил возле порога собственные аккуратно сложенные вещи. А ещё – персик. Мытый, очищенный от колючих шерстинок и настолько спелый, что от его аппетитного вида внутренний голос и здравый смысл принялись хором язвить: «Надо же, как мило». Ньют отвернулся от деревянного подноса; надел белье, завязал штаны, взял рубаху в руку и, голый по пояс, отправился к озеру, впитывая утро, ощущая кожей рассвет. Послегрозовой Глэйд пахнет сырым камнем стен, улитками и взрыхленной, превратившейся в грязь землёй. Она липнет к пяткам сильнее обычного; таким же липким был Галли несколько часов назад. Не думать о нём – почти как бежать, пытаясь не обращать внимания на открытый перелом, поэтому Ньют и не пытается. Вместо этого он идет вперед, шагая по грязи напрямик, не выискивая сухой тропы. Где-то посередине пути, на пограничной площадке между поселением, поляной и лесом, Ньют замечает в растрепанных дождём кустарниках птицу. Большую и темную – ворону, лежащую на земле. Ньют не знает, что первым привлекает его внимание – чёрное пятно посреди розмариново-дымного утра или беззащитная, болезненно-нежная поза, – и останавливается, чтобы понять. На секунду ему кажется, что пернатая грудка подрагивает от сердцебиения, но стоит подойти ближе – и видны мухи, копошащиеся в мертвом глазу. Ньют не шарахается в сторону, не вздрагивает от испуга. Он ещё некоторое время сострадательно любуется тем, как смиренно опущен клюв, как печально и бережно сложились мокрые перья крыльев, а затем прикрывает их ажурным листом папоротника – птичьим платьем, – и смерть становится завершенной. Весь оставшийся путь до озера Ньют видит перед глазами этот сорванный лист, эту незатейливую, но трогательную могилу и сожалеет о невозможном: как хорошо было бы брызнуть капельками чистой воды на темную голову, напоить ее земляничным соком. Она бы ожила, стряхнула мертвенность и, не обременяя себя благодарностью, ускакала бы сквозь тюль встревоженных паутин в жизнь. Но вместо этого воронье тельце ещё долго будет лежать там – неподвижно, тихо и скромно, будто пытаясь занимать как можно меньше места – пока не растворится в земле Глэйда, став его частью. От мыслей об этом вода в озере впервые за долгое время не кажется Ньюту одушевлённой. Просто вода – такая же бездыханная, как брезент, как множество мёртвых птиц, как сам Ньют, который плачет, жалея то ли ворону, то ли (украдкой) самого себя. «Ты должен был умереть сразу после того прыжка», – говорит внутренний голос. «Тогда всё было бы хорошо», – соглашается здравый смысл. После утренних процедур, перед тем, как зайти в мастерскую, Ньют собирается с духом. Он проигнорировал завтрак (аппетита у него не будет ещё долгое время), обошел стороной столовую, в которой наверняка ждут его прихода, и теперь приводит себя в окончательный порядок. Последние штрихи: убирает волосы от лица, зачем-то проводит пальцами по бровям, поправляет рубаху, будто вместе с разглаженной складкой исчезнет один из образов, терзающих сознание. Не только его сознание – Ньют чувствует, – но и сознание всех остальных, кто знает, что эту ночь он провел с Галли. Общее сознание, сознание Глэйда, вперемешку хранящее домыслы и правдивую память ночей, как большой равнодушный сейф. Ньют даже не вздыхает, думая об этом – с этим ничего не сделаешь. Нет ничего естественнее; никто не виноват. Когда рубаха приобретает такой вид, будто по ней прошлись утюгом, Ньют понимает, что не готов. Ни к осторожным вопросам, ни к участливым взглядам, ни к социальной роли, от которой отвык – и в итоге он просто бестолково стоит у мастерской, так и не шагая внутрь, слушая доносящийся из окна разговор. Голоса знакомые – хорошие и живые. – Не дури, – говорит Саймон, – Надень ботинки. – Не надену, – отвечает Чак. – Ты ноги-то свои видел? – Видел. Как у любого Нечётного. Я теперь он самый и есть. Это мой протест против решения вчерашнего суда. – У тебя кровь. – У всех кровь. Покажи, у кого её нет. – Мы привыкли ходить босиком. – И я привыкну! Как раз в процессе привыкания. – Это чревато заражением. – Как и незащищённый секс. Кстати! Пусть хозяина мне выдадут – я на всё согласен. – Чак, я серьёзно, так до костылей недалеко. – А мне плевать. Ровно как всем этим обутым ублюдкам плевать на Ньюта. – Ты снова начинаешь? – Я снова начинаю. – Думаешь, я не зол на Алби? Думаешь, я согласен с его решением? – Даже имени этого при мне не произноси. – Его тоже можно понять. Заметил, как он вальяжничал? – Да уж заметил! – Он никогда себя так не ведёт. Но речь шла о Ньюте, а ты знаешь, насколько предвзято к нему все относятся. У Алби не было выбора. Ему нужно играть свою роль и поддерживать власть. – Зачем нужна эта власть, если все решения в итоге принимаются в угоду толпе? – В угоду правилам, а не толпе. Если Алби нарушает свои же правила, то что остановит других? Если хоть кому-то покажется, что он делает исключения, если возникнет малейший повод поставить его авторитет под сомнение, то всё пропало. Весь выстроенный им порядок. Можешь представить, во что превратится Глэйд. – Ну вот, ты уже на стороне этого лицемера. Ещё вчера огрызался с ним, а сегодня оправдываешь. Слушать тошно! – Помнишь, как все ополчились на него после случая с Томасом? – Саймон понижает голос, произнося известное только в пределах мастерской имя, – Когда Алби позволил ему сражаться и защищать себя, все долго порицали это решение. И было неспокойно. – Зато сейчас спокойно. Все довольны. Отдали Ньюта на растерзание чудовищу и отправились спать. – Ты всё равно не изменишь этого своим протестом. – Ты всё равно не заставишь меня надеть ботинки. – Мне надоело возиться с вашими поломанными и разодранными ногами. – Я ни о чём тебя не просил. – Ребят, – шёпотом окликает Джефф, кивая на вошедшего в мастерскую Ньюта, и голоса замолкают. Меньше всего Ньют хотел обратить на себя внимание (чуть позже по размышлении здравом пришёл к выводу, что оно было неизбежно), однако минута неловкого молчания не продлилась и пару секунд, потому что соскочивший с табурета и метнувшийся было в сторону Ньюта Чак наступил и без того израненной стопой на острый камешек засохшей глины и взвыл обезумевшим гривером. Вся мастерская кинулась на помощь: Саймон, Джефф и Ньют, подбежав с разных сторон, подхватывают скривившегося Чака под руки; мешая друг другу, усаживают обратно на табурет. Чак продолжает стонать, шумно втягивать воздух сквозь зубы и материться. Джефф достаёт из-под стеллажа какие-то пыльные тряпки, но под грозным взглядом Саймона бросает их в сторону и бежит в медицинскую хижину за прокипячёнными бинтами. Ньют черпает воду ковшом из ведра и поливает одну из окровавленных пяток водой. Саймон, присев на корточки перед Чаком и удерживая его вторую, особенно пострадавшую ногу, подцепляет вонзившийся в рану камешек и осторожно вытягивает наружу. По завершении операции иронично упрекает, не сдержавшись: – Я уже говорил, что мне это надоело? Чак то жмурится от боли, то смотрит в потолок, то снова жмурится. Ищет рукой в воздухе, за что бы схватиться, и хватается за плечо Ньюта. – Хорош поливать, я ж не цветок, – говорит ему, а потом вдруг распахивает глаза и смотрит на Ньюта с нескрываемой радостью, про которую на время забыл, – Ньют! А мы это… думали не будить тебя. Ты чего так рано? Ньют понимает: вопрос-матрёшка. В нём и «Как ты?», и «Как прошло ночью?», и «Я бы убил Галли, если бы ты попросил». Ньют не думал, что сможет улыбнуться в ближайшие несколько лет, но улыбка получается сама собой. И тоже – матрёшкой в несколько пунктов, но в целом она означает одно: «Я в порядке». Чак не верит, но улыбается в ответ. – Там в хижине персик лежит. Спелый, – говорит Ньют, – Хочешь, принесу? – Хочу! – восклицает Чак больше болезненно, чем заинтересованно, потому что в этот момент Саймон разворачивает протянутые Джеффом бинты и делает первый моток вокруг пятки, от чего белая ткань краснеет с пугающей скоростью. – Не давай ему ничего, – говорит Саймон Ньюту, а следующую фразу адресует Чаку, – Пока не наденешь свои ботинки, ничего не получишь, никаких персиков. Ни зелёных, ни спелых – уж я прослежу. Чак сверлит Саймона сердитым взглядом, и тот отражает его, как зеркало. Следующие несколько часов в мастерской посвящены бинтам; новым, ещё более жарким спорам о ботинках, обсуждению значимости и целесообразности протеста. Ньюта не трогают, не жалеют, ничего не спрашивают. Всё внимание – Чаку, и Ньют благодарен ему (и Саймону с Джеффом тоже) как никогда до этого. Обед в столовой вопреки ожиданиям проходит так же расслабленно и непринуждённо (Саймон и здесь проявил заботливую настойчивость, заставив Ньюта прийти и поесть). Увидев Ньюта живым, относительно бодрым и без синяков, всё босоногое наполнение столовой, явно переживавшее за него, синхронно выдыхает, и дальше все ведут себя так, будто не было суда, будто Глэйд не темнел на ночь, будто солнце не садилось. Будто Ньют не возвращался к Галли. Прозвучало даже несколько неплохих шуток о произошедшей утром небольшой аварии с участием двух баклажанов и одного патиссона в саду, и Ньют смеялся. Во второй половине дня он целиком погружается в работу. Он спросил Чака, можно ли полепить для себя (не общественно-значимую посуду, а что-нибудь нефункционально декоративное, бестолковое), и, получив положительный ответ, принялся за лепку. – Это что хоть такое? – спросил Чак, хмуро поглядывая на глину в его руках. – Потом узнаешь. Как будет готово. Ньют сам не знает. Он чувствует, что Чак хочет спросить что-то ещё, но не решается. Ближе к вечеру, часам к пяти, этот неозвученный вопрос доводит Чака до нервного постукивания пальцами по полкам стеллажа. Вопрос вертится у него в голове, на языке, шевелится в кудряшках, и Чак – хромающий, забинтованный, с обвязанными лопухом ногами (компромисс, к которому они с Саймоном пришли спустя череду пререканий), – подходит к Ньюту. – Я вот что спросить хотел. Мы все, в общем-то, хотели, – сконфуженно начинает Чак. У Ньюта есть предположение, о чём пойдёт речь. Чак ставит табурет совсем близко к его станку и, усевшись, шепчет – так тихо, будто глина может подслушать, и будто её осведомлённость никому невыгодна. – Ты это. К Томасу-то пойдёшь? Ньют не смотрит на Чака. Не смотрит в окно на виднеющийся в нём лес, не поворачивается к нему лицом, не отрывается от суетливой лепки. Чак продолжает (по-прежнему шёпотом): – Он искал тебя. Пришёл прямо сюда, на поляну, представляешь? Ночью ещё. Поздним вечером, точнее. Я после суда пошёл мастерскую прибрать, и смотрю – идёт! Крадётся. Его же увидеть могли. Говорит, ты никогда не пропускал тренировки. Говорит, волнуется. Чак сглатывает, продолжает. – Я сказал, что ты не пришёл, потому что тебе с ногой стало плохо. Мол, подвернул ты её, и Саймон якобы тебя не отпустил. Не знаю, получилось ли правдоподобно сказать. Не знаю, правильно ли я вообще сделал, что придумал такую небылицу. Я вот так рассудил: будет лучше, если я совру, а правду ты сам потом расскажешь. Даже? Ньют не отвечает, не отвечает, не отвечает. – Потом поскорее прогнал его с поляны. Я же с ним впервые почти разговаривал. Ну, не считая того раза, когда его только в яму посадили. Он тогда выглядел таким решительным и невозмутимым – ну, пока чеснок мой жевал. А вчера наоборот – взбудораженный, не свой. Мне казалось, он готов в каждую хижину заглянуть и всё тут перевернуть вверх ногами, лишь бы найти тебя. Страшно было, что он глупостей наделает, что его увидят. Ещё и уходить не хотел. Ньют замечает, что подсохшая глина становится деревянной и непослушной. Вытирает пальцы о полотенце, тянется за водой, но его руку на полпути перехватывает рука Чака, призывая очнуться, остановиться, отреагировать. Чак спрашивает, и надежды в его голосе столько, будто от ответа зависит его жизнь: – Ты же пойдешь к нему? Внутренний голос и здравый смысл с присущими им деликатностью и тактом преподносят Ньюту отрывки фраз, которыми можно было бы объяснить Томасу сложившуюся ситуацию. «Всё окей, продолжаем встречаться. Только по ночам меня будет трахать мой хозяин, ты ведь не против?» «Это просто моя работа, ничего больше. Кстати, он мне даже не платит». «До чего же горькая сперма у Галли, мутит от неё весь день. Целоваться будем?» Ньюту противно думать, противно дышать. Он закрывает глаза, потом смотрит в потолок, как это недавно делал Чак, будто тоже напоролся раной на острый камешек глины. Переводит взгляд на Чака и вполне себе будничным тоном, не понижая голоса, спрашивает: – Томас – это кто? Протирающий полки Джефф роняет и оглушительно разбивает какую-то посудину в глубине стеллажей. Ласточки, пролетающие мимо мастерской, пронзительно визжат (впрочем, они визжали и до этого). Чак же смотрит на Ньюта молча и долго, и смена одинаково выразительных эмоций на его лице завораживает: плавный переход от удивления к возмущению, от возмущения – к разочарованию, от разочарования – к ярости. Эта сцена кончается тем, что Чак отдёргивает руку, которой сжимал запястье Ньюта. Резко встаёт. Дышит часто и глубоко, и, почти совсем не хромая, будто не чувствуя ног, вдруг вылетает вон из хижины. Занавеска в дверном проёме хлопает так, как если бы была дубовой дверью. Вздрогнув от этого звука, Джефф молча собирает осколки разбитого ажурного кувшинчика (бывшего одним из самых красивых изделий в мастерской) и до самого конца рабочей смены делает вид, что ничего не слышал. Ньют рад, что Саймона не было при этом разговоре. Он продолжает бесцельно мять глину, не заботясь о том, чтобы придать ей хоть какую-то форму, но изо всех сил пытаясь остановить движение крови в собственных венах силой мысли. *** Задерживаться после заката в мастерской, саду и кухне можно, но нельзя. Можно тем, кто в ботинках, и нельзя тем, кто без. За соблюдением этого правила следят специальные люди, которые ходят по Глэйду с факелами и разгоняют по хижинам тех, кто слишком увлёкся второстепенными обязанностями, забыв про главные. (В лес специальные люди не суются, только если кто-нибудь из Чётных заявит об отсутствии своей босой собственности, и та не будет обнаружена в течение двадцати минут ни в одном из общественных мест). Опасаясь любезности специальных людей, Ньют начинает собираться заранее, за несколько солнечных лучей до того, как солнце полностью свалится за стену. Но чем меньше света остаётся в Глэйде, тем острее становится нежелание покидать мастерскую. «Вот бы переночевать в ней», – говорит внутренний голос. «И завтра тоже», – соглашается здравый смысл. Ровно сутки назад (после суда) отправиться в хижину к Галли было легче: обречённость, что ли, была тотальнее, а сейчас идея задержаться ещё хотя бы на пару минут кажется слишком привлекательной. И поэтому Ньют просто сидит в тишине, в набирающей массу темноте, откладывая ночь. Совсем ненадолго, потом ещё на чуть-чуть, потом ещё. И поэтому опаздывает к хозяину где-то на полчаса. Приходит, тем не менее, сам: те, что с факелами, не заметили и не поймали. Сам раздевается, сам ложится, вытягивает руки вдоль тела (как мёртвая ворона – крылья), готовый принять наказание за совершенно дерзкое и непозволительное опоздание. Он сам не может объяснить свою обречённую безропотность; ровно, как и затянувшуюся благосклонность Галли, который не влепляет звонкую пощёчину, а будто и не заметив, что солнце село давным-давно, сам садится рядом и принимается гладить тело Ньюта медленными движениями. Просто – ладонями и пальцами. Незатейливо и неблудливо – просто. А после, когда он уже ложится на Ньюта сверху, когда побуждает его обхватить себя ногами, когда направляет себя между них, он шепчет: – Расслабься. Ты ведь умеешь. И волосы Ньюта абсолютно чёрные, если этот шёпот – не нежный. – Скажи, если станет больно. *** Весь следующий день Чак делает вид, что Ньюта не существует. Он не смотрит на него, не обращается к нему, не откликается на его просьбы. Никакие персики – «ни зелёные, ни спелые» – ему неинтересны. Слабохарактерный Джефф, наоборот, то и дело поглядывает виновато: он явно не хотел принимать участие в этом демонстративном бойкоте, но куда деваться? Чак здесь главный. Заглянувший перед обедом Саймон постарался выяснить причину кислой атмосферы, но никто не захотел с ним говорить, и он, даже не обидевшись, лишь пожав плечами, ушёл. Ньют перестал делать вид, будто что-то лепит – решил подойти к своему времени более конструктивно. Он убирает со станка бестолково истерзанную глину и занимается полезными делами: разведением в корыте горы собранных с пола заскорузлых глиняных комков, укреплением расшатанных ступеней стремянки, чисткой печи. От внезапной увлечённости бытовыми задачами время вдруг кажется более жидким, чем вода; вдруг течёт быстро, потоково, и по ощущениям день кончается через два часа после своего начала. Опять наступает вечер, опять вконец обленившееся солнце делает вид, будто смертельно устало. Закончив работу на сегодня, Джефф выходит из мастерской. Чак тоже споласкивает руки и только в дверях бросает Ньюту небрежно и грубо: – Будешь уходить – накрой клеёнкой корыто. Ньют кивает, но его кивок уже некому наблюдать. Он снова остаётся в мастерской допоздна и на этот раз задерживается даже чуть дольше. Не потому, что прощупывает почву, проверяя пределы терпения Галли, а потому что снова идти к нему – так же до смерти неприятно, как и полгода назад. Несмотря на его подозрительную нежность (пугающую даже больше, чем прежняя и привычная жестокость). Несмотря на то, что этим утром проснувшийся, но не открывший глаза Ньют чувствовал, как Галли заправлял ему волосы за ухо. «Чёрт подери», – сказал тогда внутренний голос. Ньют повторяет это движение, подметая веником деревянный настил (ненамеренно, просто потому, что волосы лезут в глаза), когда в другом углу хижины раздаётся шум. Ньюту не нужно оглядываться, он знает – Уинстон. – Зря крадешься, – говорит Ньют, продолжая орудовать веником, – Джефф уже ушёл. Вы с ним разминулись, ты опоздал буквально на несколь-… Новость произвела на Уинстона довольно странный эффект. Или дело не в ней – Ньют не успевает найти объяснение тому, что Уинстон вдруг с несвойственным для себя проворством пересекает всю мастерскую, набрасывается на него сзади, выхватывает веник из рук и швыряет обоих: веник – в сторону, Ньюта – к стене. Найти объяснение тому, что у Уинстона лицо Томаса – ещё сложнее. – Думаешь, мне ЭТО нужно?! – сквозь зубы рычит он, тыча кулаком и сжатой в нём жирной пергаментной бумагой в лицо Ньюта. Злой, как ни один гривер, Томас резко дёргает рукой; побледневший до цвета отбеливателя Ньют вздрагивает и моргает; пергаментная бумага летит в том же направлении, что и веник. Томас снова рычит: – Почему не приходишь? Он чеканит: – Куда пропал? Он разъярённо шепчет: – Почему не дал знать? Ньют не шевелится и не дышит – он испаряется от взгляда Томаса, от голоса Томаса, от его запаха. Он совершенно безнадёжно протягивает руки к его лицу; Томас очевидно борется с собой, пытаясь не предать свою злость, и всё же впивается в губы Ньюта, ударяя его затылком о плетёную стену. Не поцелуй, а ядовитый укус – Ньют бы отравлялся им изнеможения, до нового уровня влюбленности, перешагнув который забываешь себя, но Томас не позволяет этому случиться: он хватает Ньюта за плечи, с силой встряхивает и снова спрашивает, произнося слова так чётко, как они никогда никем не произносились: – Кто твой хозяин? Ньют хочет умереть на месте, прямо здесь, прямо сейчас. – Отвечай! Он тебе дорог?.. Ревность хлещет из карих глаз блестящими лезвиями. Ньют весь ими исполосован – освежёванная зебра. В его собственные глаза будто высыпали всю высушенную соль из озера – вот так щиплет, вот так слезятся. Накрыть бы их брезентом, вылить бы в корыто. – Ты его любишь? – спрашивает Томас, и на этом вопросе его голос всё-таки срывается. Интонация другая, с примесью страха и боли. А Ньюту смешно; он бы засмеялся, если бы не шок. – Я тебя люблю, – едва дыша, тихой дрожью отвечает он, выделяя интонацией слово «тебя». – Какого хрена тогда сидишь здесь? – Не думал, что ты простишь. – Я и не прощаю, – Томас всё ещё грозен, хотя градус его ярости заметно спадает, – Мне не за что тебя прощать. Слёзы Ньюта между их губ, внутри нового поцелуя, по окончанию которого Ньют снова (несколько раз, не в силах остановиться) признаётся в любви. – Это хорошо, – отвечает Томас, обнимая, прижимая его к себе, – Потому что я нашёл выход. Ньют не успевает понять, о чём идёт речь (и спросить тоже не успевает), потому что затопленную сумерками мастерскую вдруг освещает свет горящего факела.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.