Таксидермист

R
Завершён
73
2
Размер:
459 страниц, 226 501 слово, 36 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
73 Нравится 211 Отзывы 14 В сборник

Глава 23. Иррациональный день

Настройки
      Пару дней назад, когда Лена лежала в полузабытьи, Махмуд Османоглу перевязывал ей раны. У лысого было не так уж и много людей — она насчитала восемь. Или девять, это уже неважно. Важными были слова, которые Махмуд шептал ей, склоняясь низко, чтобы не услышали. Махмуду, похоже, доверяли; о том, что мальчишку зовут именно так, и что он сын Мехмеда Османоглу, Лена узнала, находясь в нездоровой дремоте, из которой ее вытащили лекарствами и терпким коньяком.       «Я ему не верю», — шептал Османоглу, а Лена смотрела на его футболку и думала, что лучше бы ей умереть сейчас, чтобы все — и жалость, и совесть — закончилось. «Он и меня уберет потом. Я спасу тебя, но и ты отплати мне кое-чем. Мои люди у нас на хвосте, они придут через день или через два, чтобы не вызвать подозрений».       Лена соглашалась, улыбаясь слабо, как умирающий ребенок улыбается матери. Неожиданно ей сильно, до дрожи захотелось жить. Вернуться в Крым, признаться матери во всем, извиниться. Положить цветы на могилу Саадета Гирея, что в Бахчисарае, извиниться и перед ним — за сына. За Шахина. Ни любви, ни привязанности уже не могло быть, но Лена все еще помнила его, жалела — и ненавидела себя за то, что позволила ему умереть. В полузабытьи она ненадолго стала собой — прежней Леной, угловатой девочкой из зеркала.       «Убей его», — попросил Махмуд Османоглу. «Знаю, ты хочешь ему отомстить. Если мои люди не отважатся — убей его сама».       Лена думала, что «своих людей» у Махмуда точно нет, это люди его отца, подчиняющиеся ему лишь из-за громкой фамилии. Но выхода не было, она была ранена и почти обездвижена сначала болью, потом веревками, и Махмуд, каким бы мелочным и трусливым он ни был, все же ее спас.       И в благодарность она выполнила его просьбу. Когда пистолет коснулся ее холодных рук, она разбила зеркало, и девочка исчезла уже навсегда. Теперешняя Елена Щукина хотела все и сразу, ей не нужны были свидетели — поэтому пуля, прошив лысого, угодила в Лейлу. Правда, только ранила, но Лене уже было все равно. Инструкции, оборудование, товар! Ей нужно все найти, ей нужно выслужиться перед отцом, чтобы он перестал давать ей такие мелкие поручения и сделал, наконец, наследницей картели. Картель не впишется в его завещание, и Лена боялась, что громадная нарко-империя останется кому-то из его верных людей, вроде Игоря, Николая или Степана. Нет, она отдала картели девять лет своей жизни, и никто, кроме нее, не достоин.       Она поторопилась, она впала в подобие эйфории, была слишком взволнована — эти оправдания Лена представила отцу, когда он отчитывал ее за бездумное убийство Девлета Гирея. Отец также был виноват — если бы он заранее показал Лене фотографию Девлета… Он слишком многое скрывал от нее, он все еще ей не доверял, и это раздражало Лену, нет, даже доводило ее до бешенства. Чего еще он хочет?       Она сумела подчинить себе людей Османоглу и, погрузив оборудование на очередной корабль, занялась поисками льва. На самом деле оборудование ничего не значило, его можно было выбросить в Босфор; значение имели инструкции, написанные Керемом, и товар. Похоже, Девлет все-таки сжег инструкции — или надежно их спрятал; а товар можно исследовать и попытаться повторить успех турок.       К вечеру понедельника Лена догадалась, что искать следует там, где все началось — в особняке Шахина Гирея.       И лев действительно был там. Поджидал ее в холле, у камина, будто заботливо оставленный там своим создателем, в смерти которого Лена уже начала сомневаться. Она обратила внимание на косулю с детенышем, которые сейчас казались брошенными. Да и весь дом казался брошенным, будто из него уходили впопыхах, забыв все, что только можно — чучела, дрова в камине, ключи в дверях. Или ее ждали?       Брюхо льва было наспех зашито металлическими скобами. Доставая свой товар, Лена отчаянно понимала — Шахин Гирей все-таки умудрился выжить. Это подтвердил и подвал, тщательно убранный, это подтвердил лев, уже кем-то выпотрошенный до нее. На всякий случай Лена попробовала кокаин (она уже ничем не гнушалась), чтобы проверить, не сахар ли это. Нет, не сахар, не мука, не тальк — наркотик.       Подступала ночь. Нужно было вернуться на корабль и отплыть, наконец, в Крым; ей едва удалось найти капитана, опять же, с помощью Махмуда.  — Возьмите это, — она кивнула на пакеты кокаина, — и погрузите в машину.       И тут неожиданно появилось то обстоятельство, о котором отец ее предупреждал. Высокий усатый мужчина, которого, кажется, звали Бюлентом, заявил:  — Мы не выполняем ваши приказы, küçük hanım.       Маленькая госпожа. Лена знала, что турки часто называют так девушек, в иронично-шутливом тоне, стремясь подчеркнуть их зависимость и не желая им подчиняться. Вот только она не была угнетенной восточной женщиной, она — наследница наркокартели.  — Нет, выполняете.  — Не выполняем, — невозмутимо парировал Бюлент, перехватывая пистолет. — Сын босса приказал спасти вас, мы спасли. Вы сказали прийти сюда, мы подумали, что вас надо защитить, и пришли. Теперь вы хотите, чтобы мы отдали вам свой же товар. Так не пойдет. Цените то, что имеете, и убирайтесь.  — Мне нужно поговорить с вашим боссом, — Лена старалась не потерять самообладание, хоть и слабела с каждой секундой — не то от ран, не то от внезапной безысходности. Бюлент был спокоен, как преступник в последнюю секунду перед казнью, когда понятно, что слезы и крики уже ничего не изменят.  — Наш босс умер, küçük hanım. Пока мы подчиняемся его сыну, но это временно. Скоро мы будем сами по себе, и никто не сможет нам приказать.       Остальные одобрительно кивали и смотрели так насмешливо, что у Лены перехватило дыхание от возмущения. Теперешняя Елена Щукина, самоуверенная и наглая, толкала ее на безумства вроде перестрелки с семью здоровенными турками, но остатки благоразумия все же сохранились в ней, и Лена отступила.  — Но мне нужен товар, — почти просительным тоном сказала она. Мужчины переглянулись. Бюлент щелкнул мертвого льва пальцем по носу:  — Можете забрать это. Сейчас чучела дорого стоят, особенно такие, — он указал и на косулю, которая, похоже, ему приглянулась. Лена повертела в руках тяжелый бумажный кирпич и тяжело вздохнула. Тут ее осенила идея.  — Послушайте, — вкрадчиво начала она, стараясь не обращать внимания на боль в спине и плечах. — Мне нужна доза. Всего одна — и я протяну до Крыма. Ваш босс… сын вашего босса наверняка поймет это, он и сам наркоторговец.  — За дозу полагается заплатить, — встрял было один из мужчин, но Бюлент, оглядев Лену с головы до ног, вдруг цокнул языком и кивнул:  — Запишешь на мой счет. Бери, küçük hanım, но всего одну дозу. Сможешь отмерить? Если сумеешь, мы позволим тебе принять прямо здесь.  — Нет! — опрометчиво возразила Лена, но тут же осеклась и нервно улыбнулась. — Я лучше на корабле. Привыкла… в одиночестве…       Бюлент и остальные потеряли к ней интерес и начали оглядываться, рассматривая звериные головы, висящие на стенах, камин и лестницу, ведущую на второй этаж. Лена переборола желание погулять по дому, испугавшись, что окажется в комнате Шахина и начнет нюхать его рубашки, как героиня слезливой мелодрамы, и, раскрыв пакет, начала отсыпать дозу. Один из мужчин протянул ей пакетик, и доза — всего щепотка — уместилась в его уголке.  — Не сумела, — хмыкнул Бюлент, добавляя в пакетик еще одну щепотку. — Или ты колешься?       Лена кивнула. К счастью, рукава свитера прикрывали ее руки, уже давно лишенные отметин на венах, а люди Османоглу не стали ее осматривать. Им было поручено ее спасти, они свое дело сделали, они могли идти. Но первой ушла Лена. Она так и не узнала, что стало с товаром и со львом, да это ее уже и не волновало. Одной дозы хватит для экспертизы, химики* у них умелые, смогут понять, в чем секрет. Хоть что-то она сумела сделать для отца, она не совсем никчемна.       Ночью она была уже на корабле. В голове почему-то вертелись слова врача из наркодиспансера, сказанные много лет назад: «Вероятность того, что человек, однажды излечившийся от наркозависимости…»       Врач не договорил тогда — ему позвонили, и отец увел дрожащую от страха и радости Лену домой. Она действительно радовалась тому, что излечилась, и боялась теперь новой жизни, от которой нельзя будет спрятаться за пакетом с порошком. И чего же она добилась за годы, свободные от зависимости? Кого убила, кого спасла, кого предала?       Отец не звонил, а делать первый шаг Лене не хотелось. Капитан уверенно вел корабль к морской границе, Лена сидела в каюте и смотрела на собственные пальцы, жалея, что видит их отчетливо. Она вспоминала то полузабытье, в которое впала после ранений. Ей было хорошо, пусть больно, но удивительно хорошо, она со всем соглашалась, она стала прежней, и совесть не мучила ее, и не было в ней зла… Да и сейчас ее ничего не мучило, она хоть что-то сделала для отца, она не совсем никчемна.       Или совсем?       Лена уже не хотела ни о чем сожалеть. В голове тихо звенели слова врача, либо недоговоренные тогда, либо наполовину забытые. Когда пришла вторая половина, Лена уже стояла на коленях у низкого столика и сворачивала клочок бумаги, найденный на диване. Это был обрывок газеты, первый абзац статьи о том, что в районе Нишанташы произошел пожар. Праздная, раздражающая статья. Лена посмотрела в полученную трубочку и увидела белый порошок у себя на ладони. Дальше будет забытье, она знала. И будет много лет… или вечность. Она не совсем никчемна. Или совсем?       Мысли сворачивались, путались, как дешевые наушники, и Лена решила наплевать на мысли. Ей нужно было сделать что-то из ряда вон выходящее, как, например, ночь с Керемом, чтобы доказать. Доказать что?       «Вероятность того, что человек, однажды излечившийся от наркозависимости, попробует наркотики еще раз, ничтожно мала. Однако будьте осторожны с ней».  — Ты не был со мной осторожен, папа, — ухмыльнулась Лена и втянула носом порошок.

***

 — Аль-Фатиха!* — вскрикнул мулла и повел мелодичную речь дальше. Хюмашах заправила выбившуюся прядь за ухо и начала мысленно повторять за муллой — арабский язык она выучила давно, еще в первый год своей ссылки в Египет. Делать там было больше нечего. На языке Корана — или на его подобии — она молила Аллаха, чтобы он не вздумал подарить ей ребенка. Она бы возненавидела это дитя, рожденное от проклятого Хасана, которого она мечтала убить с первого дня их брака. Даже сейчас это желание не утихало, а даже усиливалось — Хюмашах видела, как комиссар Зюльфикяр Карахан смотрит на нее, и ей хотелось смотреть на него так же ясно. Теперь нет ни Сафие-султан, ни ее сына-наркоторговца, теперь нет и той части картели, которая принадлежала семье Османоглу, так что последняя нить, связывавшая их с Хасаном, порвется в тот миг, когда на крышку гроба упадет земля.       Гроб закапывали Махмуд и Ахмед, оба в черных костюмах, странно похожие друг на друга, хоть родства между ними не было, как узнала Хюмашах. Махмуд, мрачноватый, с низким подавленным голосом, вызывал у нее странные подозрения. Ахмеду она была рада — мальчик становился мужчиной.       Хюмашах прилетела вчера, и они с Фахрие долго беседовали на кухне, до самого утра. Сестренка рассказала ей все — и про свою неправильную, но такую чистую любовь к Махмуду, и про чучела, которые им присылали в октябре, и про картель. Про Ямана Дуймаза, которого, как разузнал Зюльфикяр, убили, когда он ехал домой.       «Мы уедем», — сообщила Фахрие, всхлипывая уже от радости. «Далеко отсюда, наверное, в Америку. Махмуд всегда туда хотел. Заберем детей. Поехали с нами, сестра!»       Хюмашах не могла никуда уехать. Она не была уверена, что бегство — хорошая идея. Ахмед, например, никуда не собирался — как рассказала Фахрие, он собрал акционеров и объявил о своем желании получить наследство бабушки и отца. Возражающих не было. Двадцатилетний Ахмед станет во главе «Султаната».       «Он даже университет не закончил», — Фахрие устало качала головой. Она была бледной, с кругами под глазами от постоянных слез, а о макияже, наверное, забыла давно. Хюмашах помнила ее веселой, юной и мечтающей о будущем, и эта Фахрие, повторяющая, как молитву, слова о бегстве, заставляла сердце сжиматься от жалости и боли.       Хюмашах не собиралась никому мстить, даже не думала об этом. Лишь на мгновение мелькнула такая мысль в Крыму, в коридоре морга, но она быстро отбросила эту глупость. Кому мстить, зачем? Стареющему русскому, который признался в убийстве Мехмеда Османоглу в воскресенье? Он нескладно врал о том, как выследил в толпе богато одетого господина, потом поймал его в подворотне, убил, погрузил в машину, вывез на трассу... Зюльфикяр в конце концов вытряс из русского нечто близкое к правде. «Его заказали», — признался русский. «Один татарин. Сказал, что много лет назад этот человек убил его отца».       Имени татарина он не знал, зато сообщил: «Он был лысым. И глаза у него были подведенные. Такие пронзительные глаза».       Или ему мстить — этому лысому татарину с пронзительными глазами? Развязать войну на много лет, чтобы и дети, и внуки страдали от кровной вражды? Зюльфикяр — хороший детектив, лысый получит свое, проведет в тюрьме остаток жизни, а могилы зарастут, и дети, и внуки будут носить сюда цветы. Сафие Османоглу и совсем рядом — Мехмед Османоглу.       Совсем неожиданно Хюмашах заплакала, но ненадолго — слезы ушли, когда земля скрыла гроб. Ахмед тяжело вздохнул.       Хюмашах оглядела свою семью — Махмуд, все еще бросающий землю, словно в остервенении, плачущая Фахрие, странно спокойные Дильруба и Мустафа. Дильруба даже слушала музыку, чуть кивая головой в такт. Хюмашах грустно посмотрела на племянницу, но та не обратила внимания, только поправила наушник.       Ахмед выпрямился, отбросил лопату и огляделся. Вдруг лицо его вытянулось, глаза расширились, а сам он как-то мелко задрожал, словно от холода. Хюмашах встрепенулась и, проследив за его взглядом, увидела женщину в кремовом пальто, идущую к ним. Лицо женщины, частично прикрытое платком, не выражало ничего, кроме усталости. Вдалеке виднелась приземистая красная машина; к ее капоту прислонился какой-то мужчина.  — Ахмед, — тихо позвала женщина, подойдя ближе. — Сынок.       Ахмед отвернулся и отошел к Фахрие. Мулла закрыл книгу и начал кивками прощаться со всеми — очевидно, не хотел становиться свидетелем семейного конфликта.  — Сынок, — все так же тихо повторила женщина, не решаясь подойти, только протягивая к Ахмеду руки. Она бросила взгляд на свежую могилу и быстро отвернулась, словно муж мог воскреснуть и вцепиться ей в горло. «Даже любовника привела», — отрешенно подумала Хюмашах, вспомнив, как душила ее за смерть матери. «Хандан, сколько же в тебе скрытой ярости?»  — Уходи, — внятно сказал Ахмед. Он все еще не смотрел на Хандан.  — Что ты здесь потеряла? — вскипела Фахрие. Ее глубокий грудной голос отдавался эхом в голове Хюмашах.  — Я пришла увидеться с сыном.  — Увиделась?! — Ахмед повернулся к матери и ткнул себе пальцем в грудь. — Я жив и здоров! И даже не принимаю, к твоему сведению. Так что можешь идти, Хандан… как тебя теперь звать по фамилии?  — Сынок, — жалобно повторила Хандан, опуская руки. Взгляд ее снова прошелся по могиле Мехмеда, и тут Хюмашах, заметив, в каком она замешательстве, взяла ее под локоть.  — Тебе лучше уйти, Хандан.       Хандан медленно оглядела всех — сына, золовку, детей своего мужа, так и не ставших ей родными, — и, высвободив руку, в последний раз взмолилась:  — Ахмед, сынок, прошу… Я все делала ради тебя…  — Тогда ради меня, прошу, уйди.       Теперь он не насмехался над своей растерянной матерью, он был серьезен. Уходя к красной машине, Хандан пообещала прийти еще, но Ахмед, похоже, совсем не был этому рад.  — В конце концов ты будешь вынужден ее принять, — начал было Махмуд, но Ахмед оборвал его простым и обидным:  — Не твое дело, братец.       Дильруба вытащила телефон и демонстративно сделала звук громче. Мулла давно ушел, и лишь безмолвные могилы были свидетелями их ссоры. Семья, с горечью подумала Хюмашах. Семья, которая никогда не будет семьей.       «Мустафа в последнее время ведет себя странно. Подолгу замирает, смотря в одну точку, иногда даже бормочет или говорит — не знаю, с кем. С собой? Но он смотрит на кого-то. Однажды во сне спросил у какого-то Пинхана, почему тот все время носит галстук».       Эти слова Фахрие насторожили Хюмашах, но времени подумать о Мустафе совершенно не было — с утра начались похороны. А ведь сегодня вторник… Ровно неделю назад похоронили мать.       Хюмашах вспомнила о Мустафе в тот миг, когда он, вырвавшись из рук сестры, подбежал к могиле и встал у ее края, не двигаясь. Все вдруг повернулись к нему, раздраженные разговоры были прерваны; Дильруба вынула наушники и попыталась подойти к брату, но Ахмед почему-то ее остановил.       Мустафа поднял ногу и ткнул носком ботинка в свежую землю. Затем присел, взял пару комьев и начал их мять с какой-то странной улыбкой, появившейся не то от удивления, не то от злорадства. Комья рассыпались и липли к его ладоням.  — Мустафа, — мягко позвала Хюмашах, склоняясь над ним. — Зачем ты это делаешь?  — Пинхан сказал, что я должен подчеркнуть превосходство.       Тот самый Пинхан, который всегда носит галстук? Хюмашах вгляделась в повеселевшее лицо племянника и протянула к нему руку, но Мустафа не позволил к себе прикоснуться — встал и, держа в руках землю с могилы отца, вернулся к Дильрубе. Она склонилась над ним.  — Смотри, — он ткнул землей сестре в нос, и та испуганно отскочила, непонимающе посмотрела на Хюмашах.  — Смотрите, — улыбался Мустафа, показывая всем землю — так, словно это было золото. — Он мертвый. А я живой. Пинхан сказал, что в этом превосходство.  — Братишка, — пролепетала Дильруба, — кто такой Пинхан?       Все замерли, ожидая ответа. Мустафа ответил беспечно и обыденно, но только испугал их еще больше:  — Он стоит у могилы. Пинхан! Ты правда хочешь с ними познакомиться?       Все повернулись к могиле — так синхронно, что Хюмашах вдруг стало смешно. Иррациональный какой-то день. Ей захотелось увидеть Зюльфикяра, посмотреть в его спокойные, совершенно адекватные, добрые глаза; она и сама не знала, почему.  — Пинхан всех вас знает, но вы его не знаете. Он мой друг!       У могилы никого не было. Хюмашах на всякий случай отошла подальше, почувствовав необъяснимый страх, какой охватывает в темноте. Мустафа смотрел на пустое место и радостно восклицал:  — Он говорит, что вы не можете его видеть. Потому что вы не такие, как я. Я другой. Он мертвый. А я живой.       Хюмашах уже не понимала, про кого говорит Мустафа — про своего Пинхана или про Мехмеда. Глаза Мустафы блестели задорно и весело; смерть отца его, кажется, совсем не тронула. Обычно детям такого возраста говорили нечто вроде «он уехал далеко» или «он сейчас на небе»; возможно, Мустафа переволновался из-за удручающей натуралистичности смерти, которую ему показали во всей красе.  — Отец никуда не уехал. Он не сидит на облаке и не живет на звезде. Он в земле, в деревянном дорогом гробу, и там нет ничего, кроме темноты и отчаяния. Страх заставил людей выдумать религию. Рая нет. И ада нет.  — Мустафа! — взвизгнула Фахрие, хватая его за шиворот и прижимая к себе. — Что ты говоришь? Что ты говоришь?!  — Это не я! — обиженно заявил Мустафа, пытаясь вырваться. Землю он выронил.  — Это Пинхан! Я повторяю за ним. Сейчас он говорит, что у меня превосходство перед всеми вами, потому что я умру намного позже.  — Замолчи, Мустафа! — умоляла Фахрие, целуя его в голову и плача. — Не говори такие вещи, ты не должен!       Все собрались вокруг Мустафы, склонились над ним, зашептали что-то успокаивающее. Совершенно растерянные, вмиг оказавшиеся родными, они боялись странных речей Пинхана, которого видел только Мустафа. Только Дильруба не подошла к брату — она сидела прямо на холодной земле, а наушники валялись рядом, забытые.  — Он ушел, — заключил Мустафа, оглядывая всех с искренним недоумением. — Почему вы все такие испуганные?       Они переглянулись. Хюмашах посмотрела на Дильрубу уже без грусти, но настороженно.  — Мой брат болен, — тихо сказала Дильруба, так, чтобы слышала только Хюмашах, стоявшая рядом. — Воображаемый друг. Запущено все. Он не перенес напряжения в семье. Его надо лечить.       Для Хюмашах это было так же ясно, как и то, что ей теперь уж точно нельзя никуда уезжать. Возможно, их роман с Зюльфикяром, который развился слишком бурно, должен оборваться — ведь полицейский остался в Крыму, чтобы разыскать лысого татарина.       Они стояли у могилы Сафие и Мехмеда, остатки семьи Османоглу, взволнованные после этой выходки Мустафы, обеспокоенные прошлым и настоящим. Вопрос, который наверняка был в головах у всех, задала Дильруба.  — Что же теперь делать?..       Улицы Бахчисарая поражали контрастами. На севере, на правом берегу Чурук-Су, они вились, петляли, узкие и напоминающие о старых временах, когда последний Крымский хан смеялся над завоевателями. К югу улицы выпрямлялись и становились шире, пересекались под прямыми углами и соединялись, подобно ребрам громадного двумерного животного. В Старом городе дома были рассыпаны по улицам, словно беспорядочно брошенные семена; на юге же, как помнил Шахин, дома стояли рядом, одинаково аккуратные и окруженные деревьями.       Гиреи жили неподалеку от левого берега Чурук-Су, близ школы, где отец Шахина когда-то работал учителем. Чурук-Су, гнилая вода*, наполовину пересыхающая летом, запомнилась Шахину из-за одного обстоятельства: к дому Щукиных раненые братья пробирались по берегу реки.       Сейчас, стоя перед пустым участком, который когда-то был домом Гиреев, Шахин понимал, что почти не помнит свое детство. Только обрывки — разговоры матери и отца, старый охотник дядя Гена, подаривший ему учебник по таксидермии, контрольные в школе, прогулка к Чуфут-Кале* в восьмом классе. И последний штрих — перестрелка, унесшая жизни родителей и сломавшая жизни детей.       Из-за ограды соседнего дома вдруг показалась девчоночья голова с двумя косичками. Девочка оперлась худыми руками о забор, подтянулась — и перемахнула через него, спрыгнула в утоптанный снег. Ей было лет десять — костлявая, в тонкой зеленой куртке; она с любопытством разглядывала Шахина и Настю, стоявшую рядом с ним.  — Опять калитку заперли, — пожаловалась девочка на русском. Настя непонимающе мотнула головой и дернула Шахина за рукав. Он повернулся к девочке и, похоже, посмотрел на нее как-то по-особенному, потому что та вдруг закричала:  — Мама! Мама! Покупатели пришли!       Через полминуты калитка открылась, и появилась женщина лет сорока, растрепанная, с легкой шалью на плечах, которую, наверное, накинула второпях. У женщины были очень знакомые добрые глаза, уже окруженные морщинами. Она быстро одернула дочку, схватив ее за плечо, втолкнула за ограду и перевела взгляд на «покупателей», начиная:  — Извините, она всегда так…       Она осеклась, как только Шахин посмотрел ей в глаза. Повинуясь порыву, который заставляет обнимать незнакомцев на улице, если они чем-то похожи на родных, женщина вскрикнула:  — Шахин?!       И осеклась снова, начала вглядываться, нахмурилась, покачала головой. Попятилась. Девочка выглядывала из-за ее спины.  — Так ты… — женщина сглотнула, перевела дух и махнула рукой в сторону пустого участка. — Ты действительно пришел купить?       Она впервые взглянула на Настю. Лоб ее разгладился, глаза подобрели; влюбленные всегда вызывают сочувствие, порой неуместное, подумал Шахин. Он обнял Настю за плечи и, увлекая ее за собой, подошел к женщине.  — Здравствуйте, тетя Галя. Как вы?  — Я…       Женщина помедлила, будто никак не могла найти слова, затем схватила девочку за руку и указала на нее:  — Это… это моя дочь. Ты же не знаешь… Она родилась в тот год.       Шахин молча посмотрел на девочку — без интереса, но из вежливости. Ему уже хотелось уйти, но Галина могла быть полезной.  — А это… твоя жена?       Шахин быстро перевел взгляд на Настю, готовясь к ее возмущенному вскрику, но вдруг вспомнил, что она не понимает по-русски. Он прищурился и, подумав, покачал головой:  — Пока нет.       И удивился легкости, с которой были произнесены эти слова. Пока нет — словно что-то уже планируется, словно между ними есть что-то большое и серьезное. А разве нет?  — Мы здесь проездом, решили взглянуть… — он замялся, не зная, как назвать ту пустоту, которая заняла место уютного одноэтажного дома с зеленой крышей. Но появился другой вопрос:  — Кто продает участок?  — Ах да, — женщина, спохватившись, раскрыла калитку шире. — Проходите в дом, попейте чаю…  — Нет, спасибо, — не хотелось смущать и без того уже растерянную Настю, да и разговоры о старательно забытом прошлом не прельщали. — Так кто?..  — Мой муж, ты же помнишь его. Лет девять назад сюда приезжал ваш старший брат, Девлет; тогда он снес дом, а участок задешево продал нам. С тех пор Вася пытается здесь что-то построить, да не получается никак. Вот и продаем.       Настя, которая все это время, как глухонемая, смотрела то на женщину, то в сторону, притянула Шахина к себе и зашептала ему на ухо:  — О чем вы говорите?  — Позже, — бросил Шахин, не глядя на нее. Обратился к Галине:  — Девлет больше не приезжал?  — Ни разу. А ты сам-то как…       Договорить ей Шахин не дал:  — А вы не знаете, Щукины еще здесь живут?  — Да, все еще здесь, — женщина ухватилась за новую тему. Едва ли она скучала по малознакомому соседу; может, просто было не с кем поговорить.  — На старом месте. Бизнес свой только расширили, и Щукин часто пропадает — по городам разъезжает. А мать с дочкой там, да…       Этого было достаточно. Шахин сухо попрощался с женщиной, так и не сообщив ничего о себе, и, держа Настю за руку, поспешил прочь. Он старался не оглядываться, чтобы не видеть удивленную сплетницу Галину и пустырь за ее спиной, покрытый бесстрастным снегом.  — Подожди, — Настя дернула его за руку, когда они удалились. — О чем вы говорили?  — О прошлом. Знаешь, русские не говорят плохо о покойниках, но сейчас я их не поддерживаю. Девлет Гирей оказался тем еще наглецом… Он ненавидел нас с братом, потому что его мать якобы умерла по нашей вине. Угораздило же отца жениться во второй раз…       Настя тихо засмеялась и неожиданно поцеловала его в щеку, для чего ей пришлось встать на ботинок Шахина. Впрочем, затем она заглянула ему в глаза — и тут же смутилась, отпрянула, а щеки ее покраснели явно не от холода.  — Прости, — забормотала она, опуская голову. — Мне просто… захотелось. Щека у тебя холодная, кстати.       Шахин оглядел Настю, растерянную, почти испуганную после такой смелости, подошел к ней — и обнял. Удивительно, как она таким простым, легким жестом смогла успокоить его, рассерженного и совершенно подавленного после встречи с прошлым, на месте которого он не ожидал увидеть пустырь. Милая девушка, странная девушка, непредсказуемая девушка; но он все-таки видел ее насквозь, знал уже, чего она хочет — и готов был ей это дать, даже с лихвой, если бы она сама не боялась.       Настя щекой прижалась к его груди, к воротнику шерстяного пальто, и попросила тихим неуверенным тоном:  — Когда все закончится… давай не будем забывать друг друга, как ты говорил.       Когда все закончится… Шахин знал, отлично знал, что у таких историй не бывает конца. Даже если они отомстят главному врагу, огонь не погаснет, белая пыль не отпустит их. Даже смерть нельзя считать концом — неважно, чья это будет смерть. Но в его объятиях была девушка, юная и почти невинная, когда-то отказавшаяся убить Мехмеда Османоглу, когда-то спасшая ему самому жизнь — и Шахин кивнул:  — Не будем.       Настя воодушевилась, чуть ослабила объятия, посмотрела ему в глаза, улыбаясь:  — Давай уедем. Когда все закончится.  — Куда? — равнодушно спросил Шахин, который уже думал о другом — о Щукиных, об их бизнесе по производству щеток для посуды, о льве, которого он сделал приманкой для Лены…  — Туда, где нет жестокости.       И вновь Шахину захотелось сказать, что жестокость везде, даже в самых невинных она кроется, и что нельзя от нее убежать, как не убежать от своего отражения; но он спрятал мрачную философию убийц подальше в душу и только вздохнул:  — Уедем.       И поцеловал Настю, потому что на следующий ее вопрос он точно не смог бы дать ответа. Она бы наверняка спросила: «А ты меня любишь?» И он бы задумался, а она не вынесла бы и мгновения его колебаний. Все-таки она девушка, самая необычная из всех, с кем он делил ночь, но девушка, а их нужно любить, увозя на край света.

***

      Бахар рисовала женщину. Лицо ее было академически точным — прямой нос, симметричные глаза, ровные полные губы. Скулы на одной линии, лоб совершенно гладкий, брови выгнуты под одним углом. Даже волосы ложатся на плечи ровными прядями. В женщине все идеально, она красива математической, выверенной красотой, но ее глаза смотрят безжизненно, как у чучела, а в упорядоченных линиях нет правды: нет на свете таких людей. «Бросай ты это дело, девочка», — говорил преподаватель курсов рисования. «Ты талантлива, талантлива до ужаса, но рисунки твои… слишком правильные. В них нет кривизны, неточностей, веснушек и выпавших прядей. Мир — это беспорядок, Бахар. И все творческое — беспорядочно. Бессознательно. Ты разумом рисуешь, так нельзя».       Бахар не хотела жить в беспорядочном мире, поэтому она и окружала себя порядком последние одиннадцать лет. Она видела, к чему приводит беспорядок — к смерти от передозировки, к изнасилованию в ночном клубе, к изрубленной на части, загубленной жизни. Аслы, живущая в том творческом беспорядке, которым так восхищался учитель рисования, — что с ней стало? Пропажа сестренки ненадолго нарушила привычный образ жизни, но теперь Бахар была готова к нему вернуться.       Порядок нужен ей, чтобы отомстить. Стратегия, а не слепой бой без правил. Рассчитать партию наперед, а не бросаться пешками. В отличие от Шахина Гирея, обросшего связями и обвешанного оружием, она — всего лишь молодая девушка, даже не умеющая стрелять. Нужно подойти с другого краю.       «Девлет умер», — сообщил Шахин вчера. «Мы переправляемся в Крым. Нелегально. Пусть те, кто охотится на нас, думают, что мы еще в Турции». Он отправил еще одно сообщение, более важное, чем весть о смерти очередного врага, и Бахар вскочила в два часа ночи, тихо выскользнула из дома — и поехала искать указанный адрес.       «Пароль от ячейки — 02.09.94. День рождения Мехмеда».       Позже, уже на обратном пути, Бахар отправила ответ: «Ты банален. Банковская ячейка! Не мог в чучело спрятать? У тебя же ими весь дом увешан, мне Аслы рассказывала».       «В чем проблема чересчур правильных людей? Вы слишком усложняете. У меня есть тайник в чучеле, но он — лишь отвлекающий маневр для тех, кто считает себя слишком умным».       В ячейке было два конверта. Бахар вскрыла их дома, на кухне, заедая внезапное волнение бутербродом. В первом конверте — фотографии, документы, адреса, пара флэшек, диск… Похоже, все, что Шахин и его приспешники нашли на семью Османоглу за годы молчаливой слежки. Здесь, кстати, были имена всех членов турецкой ветви картели. Половину имен Шахин зачеркнул, показывая, что их обладатели теперь мертвы; Бахар вздрогнула, увидев имя своего отца, небрежно перечеркнутое красной линией.       Бахар карандашом зачеркнула еще три имени — Яман Дуймаз, Мете Чалышканоглу, Гюль Карадуман (единственная женщина в картели). Наверное, убитых было больше, но вести доходили медленно. Она понимала, почему Шахин отдал ей это — все это теперь бесполезно, ведь «главный» методично уничтожает турецкую ветвь; но Бахар с жадным интересом рассматривала карту, на которой были обозначены регионы сбыта товара. Барыш Доган отвечал за сбыт в районах Сарыйер и Нишанташы. Самые престижные районы Стамбула приносили отцу немало денег.       Кокаин покрывал всю Турцию — от Стамбула до Бодрума, от Трабзона до Мардина — тонким белым одеялом. Стрелками были обозначены направления контрабанды — в Крым, в Грецию, оттуда в Египет. Жирная красная точка — завод, ныне уничтоженный. Даже кафе закрыли.       На флэшках были записи разговоров с заказчиками, которые и сами имели долю в картели и заказывали, помимо чучел, своих подельников. Только сейчас Бахар поняла те слова Шахина, оброненные им во время их встречи в кафе: «Звенья одной цепи». Цепь замкнулась, когда вместо заказанного Байсала Кары Шахин убил самого Барыша Догана.       Доказательства, за которыми Бахар так долго гонялась, сами нашли ее; этого было бы достаточно, чтобы подать на Шахина в суд, но… Она пролистала документы и фотографии, вложила их обратно в конверт и спрятала в сейф отца. И принялась за второй конверт.       Там также были фотографии, но уже знакомые — пятнадцать изображений Аслы, пятнадцать свидетелей ее позора. Бахар отыскала девятую фотографию и долго рассматривала ее, внезапно понимая, что ошибалась тогда, в первый раз.       Она ошибалась, на фотографиях не было страсти — по крайней мере, такой, какая вспыхивает между мужчиной и женщиной, которые нравятся друг другу. Аслы не нравилась Шахину, даже не интересовала его — он относился к ней ровно и деликатно, как таксидермисты относятся к трупам зверей, которых потрошат и превращают в чучела. Аслы для него была всего лишь чучелом, и на фотографиях была эстетика, но эстетика мертвая, замершая, чересчур правильная, как рисунки Бахар.       И Шахин не нравился Аслы. Бахар глубоко вздохнула — почему-то эта новость даже обрадовала ее, будто с сестренки сошла часть грязи, которой ее облили. Ей было приятно осознавать, что в отношениях Шахина и Аслы, простых и жестоких, не было ничего личного. И фотографии — просто искусство.       Она сожгла их, все до единой, в громадной пепельнице, которую нашла в кабинете отца. Когда не осталось ничего, кроме белых хлопьев, Бахар написала еще одно сообщение: «Мне сказать спасибо? Надеюсь, у тебя нет копий».       Шахин не ответил. Может, хотел, чтобы она решила сама, а может, у него не было времени. Бахар подождала несколько минут, потом ушла из кабинета в спальню, села в кресло у окна — и уснула там.       Это было вчера. Сегодня Бахар сидела в своей комнате, настороженно прислушиваясь к посторонним звукам, и рисовала женщину. Незнакомую женщину, воплощение своих идеалов, ту, кем она хотела бы стать, но не стала. Женщина чуть улыбалась ровными губами.       Бахар ждала. Утром ей сообщили, что акции компании «Доган» поднялись, и есть возможность выйти на рынок ближнего зарубежья. Вечером она пойдет подписывать контракт с представителями этого «ближнего зарубежья», через пару дней, возможно, вылетит в Крым вслед за Гиреями. А сейчас что-то должно произойти, если порядок, вновь выстроенный, не окажется ложным.       Аслы со вчерашнего дня не выходила из комнаты. Когда они прилетели в Стамбул и вошли в дом, Аслы тотчас бросилась к себе, заперлась там — и даже не ела ничего, хоть Бахар и упрашивала, стоя под дверью. Бахар уже не тяготилась ролью няньки, которую она всегда исполняла, с юности присматривая за слабой, чересчур неправильной Аслы. В Севастополе Бахар все-таки купила сестренке то зеленое платье, яркое, как лето, и Аслы забрала его с собой в комнату.       Может, она плакала, а может, смеялась. Бахар уже никого не винила — ни Аслы, ни Шахина, ни его брата, ни себя; что изменится, даже если она найдет виновных? Разве открутится время назад, разве вернется отец? Пламя мести, яростно полыхавшее в ней в первые дни, сейчас угасало.       Быть может, Бахар просто не хотела мстить собственной сестре — и Шахину, который сумел прочитать ее, вскрыть, как консервную банку, и склонить на свою сторону. Кажется, он к любой девушке мог найти подход, и Бахар не была исключением: с ненавистью к себе она осознавала, что не хочет видеть Шахина за решеткой, а просто хочет, чтобы он исчез. Навсегда. Чтобы не напоминал о прошлом ни своим счастьем, ни страданием.       Но «главный» — это другое. По уголовному кодексу заказчикам дают больше, чем исполнителям; если представить, что Аслы — низшая из марионеток, то ей вообще не полагается наказание. Ею руководил Шахин, Шахином руководил Девлет, Девлетом — «главный».       Неожиданно без стука вошла Аслы, и Бахар отвлеклась от своих раздумий. Она прикрыла рисунок рукой по давней привычке, но затем, усмехнувшись, встала и подошла к сестре.       На Аслы было то зеленое платье, не совсем открытое, легкое, прикрывающее колени. Осколок лета, подумала Бахар со странной грустью. Ей хотелось обнять Аслы, но в то же время хотелось отвернуться и не смотреть на сестру, внезапно напомнившую отца.  — Я не сошла с ума, — заявила Аслы, и Бахар подумала, что нормальный человек едва ли начал бы разговор так. — Я просто слишком устала. Сойти с ума — это было бы слишком предсказуемо.  — Конечно… Ты отдохнула?       Аслы оглядела себя и, медленно подойдя к сестре, положила руки ей на плечи. Рядом с ней Бахар, одетая в растянутый тонкий свитер, курносая и невзрачная, почувствовала себя особенно мерзко.  — Отдохнула. Те люди будут меня искать, Бахар.       Лучше бы она не выходила из своей комнаты, думала Бахар. Так было бы легче представлять ее беззащитной маленькой Аслы, которую надо жалеть и любить. Но в этой девушке с ярким макияжем, в платье под цвет глаз, было слишком много прежней, свободной, развязной Аслы, поэтому Бахар отодвинулась, кашлянула, зачем-то взяла свой рисунок.  — Не будут. Ты им не нужна, они охотились за Гиреями.  — Но я обманула их. Понимаешь, я не хочу подставлять тебя. Наверное, мне лучше уйти.  — Нет! — встрепенулась Бахар, вспомнив, как отчаянно искала сестренку по зимнему Севастополю, заглядывая в морги и придорожные канавы. — Останься. Здесь ты в безопасности.  — Но ты — нет…  — Аслы! — Бахар отбросила рисунок и сама взяла сестру за руки. Какие мягкие и нежные у нее пальцы, мимоходом подумала она. Как у ребенка. Но сколько в ней взрослого, зрелого, непонятного!  — Ты останешься со мной. Никакого Крыма, никаких Мехмедов и Шахинов в твоей жизни больше не будет. Слышишь? Забудь.       Аслы отвернулась и посмотрела на марку ноутбука, наверное, даже не видя ее.  — Не так-то легко забыть.       Вот. Сестренка вновь начала раздражать своим беспочвенным нытьем. Что ей сказать, как утешить? «Не волнуйся, Аслы, я простила тебя за то, что ты убила нашего отца, а потом еще связалась с братом того шантажиста»?       Сейчас Бахар понимала, что жизнь, которую она придумала вчера в дремоте, никак не может быть реальной. Аслы всегда будет такой — через пару дней в ней не останется и раскаяния, которое делает ее более-менее сносной, и Бахар вновь будет искать ее по ночным клубам и барам. А сама Бахар, как бы она ни старалась, не перестанет видеть в сестре убийцу; это нельзя искоренить, это нечто беспорядочное, бессознательное, как искусство. Это — ненависть, у которой нет разумных начал, и Бахар может тысячу раз понимать, что Аслы невиновна, но ненависть этим не вытравить.       «Выдам ее замуж!» — мелькнула счастливая мысль, но Бахар вспомнила, что у современных девушек есть право выбора, и Аслы явно не пойдет за того, кого ей подсунет сестра. Даже если и пойдет, не будет счастливой; а несчастна Аслы — несчастна и Бахар.       Замкнутый круг!       Зазвонил телефон, и Бахар ухватилась за него, как за спасение от мук ада:  — Слушаю!       Аслы отошла к окну и начала чертить пальцем по стеклу, изредка попадая ногтем и еще больше раздражая Бахар.  — Видимо, ты мне рада, — это был Шахин. — Ладно, к делу. Ты как-то говорила, что Мехмед Османоглу где-то раз в полгода вылетал в Крым.  — Да.  — Есть здесь один человек, который практически с такой же периодичностью летал в Севастополь — в прежние годы. В последний год его командировки участились.  — Шахин! — вскрикнула Бахар от избытка чувств, но тут же осеклась, заметив, как вздрогнула Аслы. — Это же… это он? Тот самый? Главный?  — Кто знает. Так или иначе, я тебе сообщил.       Бахар покосилась на испуганную Аслы, в глазах которой читалась ярость, и почти шепотом спросила:  — Как его зовут?       Голос в трубке помедлил и сообщил имя. Незнакомое, русское, гармоничное и простое. Бахар завершила вызов и, не глядя на оцепеневшую сестру, рывком раскрыла ноутбук. Теперь ей предстояло вступить в игру по-настоящему, и вечерний контракт, похоже, отменялся; что ж, Бахар была готова ко всему.

***

      Впереди была ночь, целая ночь, полная тревоги: Шахин еще не вернулся, а Лейла, сидящая рядом, не могла успокоить Настю. Эта Лейла, тихая, молчаливая, не была похожа на ту самоуверенную девочку из стамбульской квартиры, которая заявила: «Зато я тебя знаю, причем отлично». К Щукиным Шахин пошел один — все равно Настя ни слова не понимала по-русски, а становиться для него обузой она не хотела.       Хотя, наверное, давно ею стала. В тот день, когда он, рискуя своим положением, спас Настю от потных богатых клиентов, пахнущих властью и старостью. В тот день, когда они встретились в детском парке в полночь и подписали невидимый контракт, став партнерами по мести. В тот день, когда она поняла, что не может, совсем не может убить Мехмеда Османоглу и сбежала от Шахина в темный лес; в тот миг, когда он ее нашел — и поцеловал в первый раз.       Настя кривила душой, говоря себе, что не думала о нем до второй встречи; нет, она думала, она не забыла его, лохматого, большеглазого и странно проникновенного, сумевшего ее выслушать. Может, она даже знала, что это он посылает чучела Мехмеду Османоглу; она не верила в совпадения, как и Шахин. То, что их пути сошлись вновь, не было случайностью, но Настя теперь была благодарна Шахину. Все-таки он ее нашел, а иначе ее жизнь так и осталась бы адом.       Бахчисарай — его родина. Русские так говорили — Бахчисарай. Татарин Мурат, портье отеля, в котором они остановились, произносил название города иначе — «Багчасарай», близко к турецкому «Бахчесарай*». Прямо как его фамилия, с улыбкой думала Настя. Шахин Гирей, Герай, Гирай. Все же ей больше нравился последний вариант.       Она рассматривала фотографию сестренки, но мысли снова и снова уносили к Шахину, к его секретам и связям, к их возможному будущему. Сестренка улыбалась грустновато, будто жалея о том, что в мыслях Насти не нашлось для нее места. Шахин пообещал ее найти. «Мы в процессе, мы подбираемся к главному… Лишь бы теперь не допустить ошибку», — сказал он перед тем, как оставить ее в отеле и уйти к берегу реки Чурук-Су, где жили Щукины.       Это было еще днем, а сейчас — ночь, которая из будущего неумолимо превращается в настоящее.       Лейла долго смотрела на свои руки, словно пытаясь на что-то решиться, и вдруг начала:  — Моя мать стала жертвой изнасилования…       Договорить она, впрочем, не успела, хоть и заинтересовала Настю этой историей в пять слов — появился Шахин. Настя взволнованно привстала, почему-то убирая фотографию под диванную подушку. Лейла вскочила, покраснела, тут же побледнела и, будто испугавшись своей откровенности, выскочила из комнаты, задев Шахина плечом. Наверное, она пойдет к Мехмеду — тот в номере один. Если Шахин пришел сюда…       Что она хотела сказать? Сейчас это совсем не имело значения, но Настя хваталась за отвлеченную мысль, а руки ее комкали полы банного халата, под которым не было другой одежды. Шахин закрыл дверь. Странными были их отношения — то сильные, теплые объятия, то этот страх, подступающий жаркой волной и шепчущий, что он есть не страх, а желание. То близость, то отдаление, отчуждение; и это — в течение одного дня. Настя еще не привыкла к Шахину, не выучила, когда с ним нужно быть любящей, а когда — сжиматься в комок; он впустил ее в свои объятия, но пути к его разуму она еще не нашла.       Ночью все было иначе. Все окрашивалось в иные, темные, мрачные, но притягательные цвета, и мягкая улыбка казалась усмешкой вожделения, и хотелось отодвинуться — но в то же время хотелось быть ближе.       Настя вспомнила, как они целовались в той стамбульской квартире, и щеки вдруг вспыхнули, ей стало жарко и стыдно. «Брось, Анастасия. Кто заставлял тебя полчаса сидеть в банном халате? Волосы ты зачем-то высушила, заметь. Ты ждала его и хотела встретить вот так. Ты больше не можешь бороться с собой. Он больше не может бороться с собой».       Шахин сел рядом. Пальто и пиджака на нем не было, только рубашка, черная, расстегнутая до ключиц; Настя вспомнила еще, как она осматривала его шкаф и думала, что может надеть его рубашку, и ей ничего за это не будет. Жаль, не надела тогда.       Впрочем, рубашке обычно предшествует проведенная вместе ночь, а с этим Настя не собиралась торопиться, вопреки уверениям внутреннего голоса.       Странный день, состоящий из «почему-то» и «зачем-то». Почему-то она не сменила банный халат на нормальную одежду. Зачем-то поцеловала Шахина в щеку — еще днем, у пустыря, бывшего его домом. И сейчас зачем-то протянула руку и тыльной стороной ладони, словно меряя температуру, прикоснулась к его ключицам. Шахин не вздрогнул — в последнее время Насте казалось, что он предвидит все ее ходы; только улыбнулся шире, прищурился — и таким же движением прикоснулся к ее шее.       Погладил двумя пальцами. У него были длинные мягкие пальцы, холодные немного, но приятные. Настя придвинулась к нему и, повинуясь своему безрассудству, провела рукой от его шеи до груди, прижала ладонь к его сердцу.       И почувствовала, как оно бьется. Не в унисон с ее сердцем, нет — в своем ритме, медленно, ровно и как-то равнодушно. Настя чуть разочарованно посмотрела Шахину в лицо: он улыбался и смотрел немного насмешливо, как смотрят на детей. Настя испугалась, вдруг осознав, что совсем не понимает этого человека.       И не умеет читать его, не умеет предсказывать его ходы, как делает он. Наверное, она слишком проста для Шахина, она всего лишь юная девушка, «трогательно дрожащая от его прикосновений», как он однажды сказал. Непредсказуемость. Что он сделает сейчас? Чего он ждет от нее, мужчина с равнодушным сердцем? Настя вспомнила про его пальцы и поискала глазами его правую руку, но Шахин, оказывается, держал ее под подушкой.       Дрожь его рук — единственный показатель чувств к ней.       Настя, не желая быть предсказуемой, вдруг метнулась к Шахину и, прежде чем он успел опомниться, быстро поцеловала его в лоб, нет, чуть ниже — в переносицу. И замерла, не успела вернуться на место: Шахин столь же быстро обнял ее, крепко и требовательно, и… засмеялся.       Настя вздохнула с облегчением, радостно прижимаясь к нему. Надо было как-то объяснить свой поступок:  — Парни всегда целуют девушек в лоб, а девушки парней — редко. Может… Шахин, не смейся!       Он, словно послушавшись, тотчас перестал смеяться. Поцеловал ее — так коротко и легко, что Настя даже не успела ответить, — и вдруг заявил совершенно обыденным тоном:  — Кажется, ты даже не сможешь противостоять, если я захочу провести с тобой ночь.  — Почему не смогу? — возмутилась Настя. — Да я… Я год провела в борделе!       Сомнительное достижение, подумала она.  — Думаешь, я не знаю, как надо отбиваться?  — Не так сформулировал, — он усадил все еще обиженную Настю к себе на колени и обнял ее уже сбоку. — Сможешь. Но не захочешь.       У Насти не было аргументов. Правая его рука была у нее на талии, и ей захотелось посмотреть, дрожат ли пальцы, но Шахин не позволял шевелиться, обнимая хоть и нежно, но сильно. «Он может поднять тебя и унести. Или бросить на кровать. Или бросить на полпути». Хотелось прикасаться к нему, целовать его, говорить с ним, в его объятиях было тепло и спокойно; Настя легла на его грудь, взяла его левую руку и, вновь повинуясь странным своим желаниям, прижалась губами к его пальцам.  — Где ты был? Я скучала по тебе.       И только он знал, как трудно ей дались эти слова. Он знал ее насквозь, полностью, может, даже лучше, чем себя — Насте так казалось, когда он в очередной раз угадывал ее мысли или чувства.       Что-то бушевало в ней, росло, не нашедшее удовлетворения, выливалось жгучей краской на щеки и шею. Хотелось плакать, смеяться, жить, умереть прямо здесь, от его взгляда, который нельзя было терпеть. Внутренний голос пугался, шептал: «Что с тобой, Анастасия?»       Шахин понял и поцеловал ее в губы. Настя ответила сразу же — конечно, как долго она этого ждала! — и прижалась к нему, чувствуя, как бьется ее сердце, слабое, нервное, гулкое, в отличие от его равнодушной машины. Страсть ее была пылкой, но неумелой, целовалась она, как девочка-подросток, а сухие от фена волосы постоянно лезли ему в лицо, но Шахин целовал ее так, как никогда раньше — с упоением, с нежностью, обещая нечто большее.       Может, даже с любовью.       «Ты меня любишь, Шахин Гирей?»       Два признания он произнес, всего два. Первое — уверенное «ты нравишься мне, таких, как ты, жаль убивать». Второе было сказано в отеле, когда она бросила ему в лицо правду, плача от ужасной обиды. «Я знаю, что ты меня любишь».       Настя вздрогнула и тотчас попыталась отодвинуться. Шахин не отпускал; губы его показались холодными и неприятными, и даже в его дыхании, казалось, было безразличие.  — Шахин, — прошептала она, едва сумев оторваться. Он тянулся к ее губам, не открывая глаз, и его вот такого Настя любила, любила жарко и странно, до самоотречения, почти до безумия; но…  — Шахин…       Она отдышалась после стольких поцелуев и уперлась руками в его грудь, чтобы он не продолжил этот танец страсти, в котором был ведущим.  — Ты… ты же ни разу не сказал, что любишь меня.       Он открыл глаза. Нет, лучше бы не открывал — столько внезапного холода в них было. «Чего тебе не хватает?» — спрашивали эти глаза. «Ты же сама этого хочешь, так ложись и не надо разговоров!» — сердились эти глаза. А главное — они насмехались: «Думаешь, я женюсь на тебе? Наивная!»       Он не успел ничего сказать ни из того, о чем думала Настя, ни из того, что ей хотелось бы услышать. В замочной скважине повернулся ключ, и на втором его обороте Шахин столкнул Настю с себя на диван, выхватил пистолет и, не дожидаясь, пока дверь откроется, выстрелил.       Настя, пораженная внезапной сменой мелодрамы на триллер, сползла с дивана и застыла на полу, оглядываясь в поисках какого-нибудь оружия. Она все еще дрожала от прикосновений и поцелуев Шахина, и происходящее сейчас казалось сменой картинки, словно во сне. Странно, почему Шахин выстрелил? Ведь это мог быть портье или кто-то еще из персонала, неужели он ждал врагов?       За дверью кто-то вскрикнул и повалился на пол с гулким стуком. Дверь распахнулась под ударом ноги, и в комнату ворвались трое мужчин с перекошенными от ярости лицами. Один из них крикнул что-то на русском и наставил на Шахина пистолет, другой схватил Настю за волосы и рывком поднял ее с пола.  — Отпусти! — взвизгнула Настя, и тотчас пуля, выпущенная Шахином, прошила русскому горло; отпустив Настю, он захрипел, а те двое даже не успели опомниться — Шахин выстрелил еще два раза, без слов, без предупреждения.       Из горла поверженного русского толчками выливалась кровь. Настя встала, как вкопанная, наблюдая за этим зрелищем с каким-то мерзким любопытством. Она не могла заставить себя отвести взгляд. В голове стучали слова, которые другой русский прокричал недавно — кажется, ругательство. Русский выстрелил перед тем, как упасть, но в Шахина не попал — пуля улетела к окну, пронеслась через стекло, оставив в нем дырку с расходящимися лучами.       Три трупа. Настя даже не поняла, как это произошло. Летящая пуля невидима для человеческого глаза.  — Прощай, родина, — усмехнулся Шахин. — Они еще придут. Идем, Анастасья.       Это обращение отрезвило ее. Крепко держась за руку Шахина, она переступила через русских и побежала за ним к выходу.       В номере, под диванной подушкой, над головой одного из убитых русских, осталась фотография улыбающейся сестренки — Анны. Когда-нибудь Настя вернется за ней.       Когда все закончится.
Примечания:
73 Нравится 211 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (2)