Таксидермист

R
Завершён
73
2
Размер:
459 страниц, 226 501 слово, 36 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
73 Нравится 211 Отзывы 14 В сборник

Глава 27. Беспомощность

Настройки
      С утра дул холодный сухой ветер, как это часто бывало в Крыму зимой, и люди закрывали окна, и воздух бился о пластик волнами. Лето, забившееся в углы покинутых бухт, мерзло. Зима напоминала о себе даже здесь, в городе белого песка, греческих колонн и зеленоватого пенного моря; зима срывалась со скал редким снегом, стучала в двери ветром, прокрадывалась в души.       Шахин чувствовал зиму, как никогда раньше. Она была везде — даже в теплом номере: в тающем льду виски, в пляске воздуха за окном, в блеклых глазах Лены. Зима была во всем том, что он делал.       Кажется, пришла пора ненавидеть себя. Он давно хотел начать, еще лет пять назад, но не было времени; теперь все заканчивается, и пустоту внутри можно заполнить только ненавистью.       Раньше было проще — она приходила, он давал ей кокаин, она уходила; теперь прибавилась близость, такая, наверное, желанная для нее. Шахин видел, что ей это нравится, что она, возможно, даже любит его, цепляется за него, держится. «Что тебе нужно, Елена Щукина?»       В юности он умел уважать женщин, но разучился потом, в Стамбуле. Они были одинаковы. И только Настя… И Бахар.       Первая научила его любви, вторая — поражению.       Все, как в прошлый раз. Он оделся, достал кокаин, приготовил, оставил Лену одну. В коридоре, застегивая верхние пуговицы рубашки, вдруг понял, почему многие курят. Мыслей совсем не оставалось, думать о зиме не хотелось, воспоминания о Насте только делали хуже.       Но он никогда не курил, не принимал даже марихуану, а алкоголь не был для него развлечением, вкус спирта не нравился ему. Правильный, усмехнулся он. Свобода — это не нарушение правил, а умение им следовать без вреда для себя. Никто из его чучел этого не понимал.       «Ты сумела?» — спросил он Лену полчаса назад, когда она снимала пальто, отбрасывая волосы за спину.       «Все, как ты сказал. Три капли, добавила в воду, которую он попросил. Он был рад, когда приехал. Рассказывал о сделке, думал меня этим отвлечь».       «За тобой никто не следил?»       «Никто. И не будут следить, говорю же, у отца свои дела, на меня ему всегда было плевать».       А потом — поцелуй, она убирает волосы в пучок, ее спина касается простыни. И Шахин впервые немного жалеет ее. Совсем немного, этой жалости не хватает, чтобы преодолеть презрение.       А потом — кокаин, коридор, одиночество, закатанные рукава, телефон. Зима, которая просачивается сквозь стены. Голос горничной Марины в трубке:        — Ему плохо, поехали в больницу, дома остались только охранники и я. Ему очень плохо. Что-то с желудком.       Горничная Марина, меркантильная, пугливая девочка двадцати двух лет, была бы плохим чучелом, но сообщала она прекрасно. Коротко, живо, даже страх, не позволивший ей стать убийцей, исчезал.       Свобода — не нарушение правил, а умение им следовать.        — Думала, что сможешь меня обмануть?       Лена была одета. Сидела, скорчившись, в тесной щели между кроватью и тумбочкой. Вопрос Шахина заставил ее вздрогнуть и резко поднять голову.        — Симптомы, — улыбнулся Шахин и сел на кровать, склонился над Леной. — От трех капель не бывает таких симптомов. У Османоглу они проявились на десятый день, но там дозировка была ниже; хотя бы на пятый день он должен был заболеть, не сразу же.       Лена смотрела на него, не отрываясь, без слез и страха, только с удивлением. И с готовностью признаться во всем; только она, похоже, не понимала, что плохого сделала.        — Ты сделала это под кайфом? В два часа дня ты должна была принять дозу. Когда приехал Щукин?        — В два.        — В два, — с издевкой повторил Шахин. Впрочем, он знал, он ожидал этого; Лена не удивила, только разочаровала вконец.        — Ты подумала, что так все должно быть? Приняла кокаин и пошла убивать отца? Думала, что сможешь облегчить себе задачу?       Лена дернула плечами и головой, вцепилась худыми бледными пальцами в свои колени, отодвинулась к стене, словно боясь, что Шахин причинит ей боль. Шахин говорил негромко, без злости и гнева; он давно разучился выходить из себя, если вообще умел.        — Хотела закончить все сразу, одним махом, чтобы не маяться двадцать дней. Для тебя это слишком долго, мучительно, сложно. Терпеть не умеешь, Лена. Думаешь, что жизнь создана для тебя одной.        — Я так не думаю.        — Тогда почему ты не подчинилась? Под кайфом все иначе, да? Твои решения кажутся тебе самыми мудрыми… Но ты поступила глупо. Если можно закончить все одним махом, то к чему был разговор о трех каплях в день? Думаешь, мне приятно еще двадцать дней жить с Щукиным в одном мире?       Лена схватила его за руки, глядя уже с мольбой. Шахин не вырвался, — скрутил ее запястья, легко притянул ее к себе, так, что она едва не задохнулась:        — Он не умрет. Вот что ты сделала. Таков этот яд — если выпить разом, ничего не будет, но если растягивать… Ему будет больно, ужасно больно, но он не умрет.        — Я думала, что… Если все сразу… Я не знала… Ты не говорил!       Шахин оттолкнул ее — с силой; она ударилась спиной об стену, сползла, прислонилась плечом к тумбочке. У нее сильно дрожали руки. Лицо из-за убранных волос казалось длиннее, острее; она похудела. Ноздри красные от недавней затяжки. Есть определенная грань, после которой человек перестает вызывать жалость, какой бы ужасной ни была его судьба.        — Я ожидал этого. Надеялся, правда, что не проколешься, но и к этому был готов. Ты бы не смогла никому меня выдать. Не смогла бы рассказать отцу, в полицию пойти не смогла. Но…       Он вновь склонился, а Лена съежилась, закрылась от него слабой худой рукой.        — Тебе обязательно нужно было нарушить правила. Хоть как-то. Вылила весь пузырек в воду, отнесла… Ждала вестей, Лена? Ждала черных вестей? Твой отец сейчас в больнице, ему очень плохо. Хочешь к нему?       Лена торопливо покачала головой, закрываясь уже обеими руками. Она боялась не его, понял Шахин, а самой себя, той Лены, которая всегда дремала в ней и толкала на приключения и преступления.        — Тогда чего ты хочешь?        — Не знаю! — выкрикнула она, сжимаясь, ложась на пол. — Не знаю, не знаю, не знаю!       Шахин нашел свой пиджак, не торопясь, надел. Уходя, он обернулся: Лена беззвучно плакала, сильно вздрагивая.        — Керем? Приезжай. Она твоя.        — Но разве ты не говорил, что когда все закончится?..       Шахин проводил взглядом горничную в голубой униформе, поразительно похожую на Настю, протер глаза и бросил:        — Все закончилось. По крайней мере, для нее.       Нет, горничная была выше, темнее лицом, полнее. Теперь, со спины, Шахин разглядел отличия. Настя мерещилась ему в деревьях, раздетых зимой, в толпах усталых людей, в случайных лицах, в отражениях витрин. В глазах снова защипало; Шахин начинал думать, что у него аллергия на зиму.        — И не забудь привезти товар. В здравом уме она тебе вряд ли отдастся.        — Любовь — это не только секс, — нагло возразил Керем, наверняка забывший, кто вытащил его из рыбацкой лачуги, где он прятался, обложенный своими наркотиками. — И кстати… Ведь это не она отдала приказ меня убить?        — Этот вопрос не ко мне. У вас много времени, может, даже целая жизнь.        — Отец не будет ее искать?       Шахин вновь протер глаза, запрокинул голову; он чувствовал себя ужасно уставшим, словно все эти дни не спал и не ел.        — Сегодня — не будет. Удачи тебе, Керем Янардаг. В чем-то ты мне помог.        — В чем?        — Помог понять, что никто не всесилен.       Керем, наверное, уедет за границу, он постоянно рвался туда за последние дни. Шахин едва знал его — бывший директор завода по производству кокаина в Турции, которого чуть не зарезали на набережной по приказу не то Лены, не то Девлета. Керем справился с убийцей, сунул ему свои документы и столкнул тело в море, а сам набрал полные карманы кокаина и переплыл Черное море, спрятавшись в трюме корабля, на котором была и Лена. Керем был умным человеком, умнее всех в этой каше. Он плевал на месть и благородство.       Керем приехал через полчаса, сразу же зашел в номер, и вскоре оттуда донесся одинокий оборвавшийся крик. Шахин больше ничего не слышал.

***

      Махмуд не прижился в просторной комнате с двухъярусными кроватями, грубыми столами и перекошенными от зависти лицами уголовников. Его проводили молча и хмуро, только Боран поблагодарил за футболку, да Реджеп кивнул на прощание. Свобода, которую Махмуд получил случайно, ждала его за тяжелыми железными воротами.       А свобода ли?       Он подозревал, что тетушка Хюмашах приложила к этому руку. Она давно жаждала развода с надоевшим престарелым мужем, на которого можно было легко найти компромат. Два дня назад Махмуд встретился с адвокатом и признался во всем, упирая в основном на то, что он в этой игре был всего лишь пешкой, а истинные виновники — покойный Мехмед Османоглу и Хасан-египтянин. Махмуд давно подозревал, что адвокат ведет двойную игру. Эта догадка подтвердилась, когда кокаин, «найденный» в его квартире, магическим образом превратился в сахарную пудру. Кокаин был единственной прямой уликой против Махмуда, и суд отложили на день.       А три часа назад Махмуда оправдали. Ахмед не явился на суд, Хасан-бей утверждал, что никакого отношения к этому делу не имеет, за сахарную пудру двадцать лет дать не могли. Два свидетеля, в один голос утверждавшие, что Махмуд убийца, тоже пропали. Волшебство окружало Махмуда-реалиста.       За воротами его ждали свобода, декабрь и хмурый бородатый мужчина в кожаной куртке. Под глазами у мужчины были дряблые мешки. За ним маячил тот облысевший флегматичный комиссар, который когда-то арестовал Махмуда.        — Садись, — пригласили его в машину. Махмуд сел, чувствуя, что наручники с него еще не совсем сняли. На футболке сегодня было написано «Believe*». Возможно, стоило верить только себе.        — Я — комиссар Зюльфикяр Карахан, — представился тот, с мешками под глазами, показывая удостоверение. — Это мой коллега, Бурак Байкал.       Махмуд пятерней расчесал волосы и усмехнулся:        — Допрос еще не окончен? Я все рассказал адвокату. Кажется, и до вас дошло.       Теперь все становилось на свои места. Фахрие рассказывала, что Зюльфикяр приходил к тетушке Хюмашах; понятно, почему она решила вдруг развестись с мужем, хотя терпела все прежние годы.        — Дошло, но не все.       Флегматичный Бурак молчал и косился в окно. Махмуду совсем не хотелось повторять уже рассказанное:        — И что же вы от меня хотите?        — Мы уже разбираемся с турецкой ветвью картели. Последний ее член сам пришел к нам в руки, все рассказал. В принципе, ваши показания совпадают. К тому же, у нас появился еще один свидетель, который предоставил доказательства. Так что с турками покончено. Но есть еще Греция, Египет и… Россия. Поэтому вы нам и нужны.       Махмуд вспомнил, как репетировал свое признание, когда его только-только арестовали. Русская девушка Елена была в той репетиции, но на самом показе Махмуд ее вырезал, думая, что ему это все равно не поможет. Полиция еще не знала о ней.       Зюльфикяр приблизил к нему свое покрасневшее от холода лицо и спросил:        — Что вы можете об этом сказать?       Махмуд отлично понимал, что эти вежливые комиссары, прячущие пистолеты за спиной, не выпустят его из машины, пока не выбьют из него нужные слова. Водитель с бритым затылком, который ни разу к ним не повернулся, вдруг завел машину.        — Помедленнее, не пугай нашего друга, — вдруг подал голос флегматичный комиссар Бурак. Махмуда это почему-то напрягло даже сильнее, чем дряблые веки Зюльфикяра и его гудящий вежливый голос. Окна были закрыты, становилось душно, и Махмуд снял куртку, заметив, что оба комиссара взглянули на его руки.       Он сжал кулаки и зачем-то пояснил:        — Я не принимаю. Никогда не принимал.        — Что вы можете сказать о России?       Хотелось отшутиться, но Махмуд собрался и начал думать. На что ему эта Лена? Помогла лишь один раз, да и то по его приказу. На ней убийство, на ней незаконная перевозка наркотиков, контрабанда, распространение…        — Крым, — коротко начал он и надолго замолчал. Собрал паззл мыслей и продолжил, решив думать только о себе:        — В начале декабря товар перевозили в Крым. Примерно в то же время отец уехал и… не вернулся.       Рука комиссара Бурака, которую он держал в кармане, дернулась. Записывает, наверное. К чему прятаться?       Отец, он снова называет Османоглу отцом.        — Перед отъездом он попросил меня поехать с товаром. Как доверенное лицо. Перевозкой руководила женщина, русская, молодая. Ее звали Елена. Фамилию я так и не узнал.        — Фоторобот, — вставил Бурак, равнодушно глядя в окно, на проносящийся мимо Стамбул.        — На корабле, который перевозил нас в Крым, началась перестрелка. Его захватили.        — Кто? — встрепенулся Зюльфикяр.        — Человека этого звали Девлет Гирей. Хотя не уверен, что так было написано в его паспорте. Вроде он представлялся Рейханом. Его убили.        — Это мы знаем… — Зюльфикяр смотрел широко раскрытыми, изумленными глазами. — Так он все время был в Стамбуле? Не уезжал в Крым?        — Откуда я знаю? — вырвалось у Махмуда. — Мы говорили по телефону. Он мог звонить хоть из Южной Африки.        — Дело в том, что Девлет Гирей подозревается в убийстве вашего отца.       Махмуда это совсем не удивило, только сразу проснулись в нем сомнения — Девлету незачем было убивать Османоглу. Да и неважно это. Не так ли?        — Продолжайте.        — Девлет захватил Елену, товар, оборудование и инструкции по приготовлению кокаина. Не знаю, зачем ему понадобилась Елена. Вроде он говорил, что собирается кого-то шантажировать. Но русская убила его и сбежала.        — И вы ей в этом помогли, — вновь удачно вставил Бурак. Махмуд мысленно назвал его «мозговым центром», а Зюльфикяра — «ударной силой».        — Не я, а люди моего отца, которые не стали бы мне подчиняться. Лена увезла товар и оборудование в Крым. Кстати, был там один персонаж… Керемом его звали. Его тоже убили. По крайней мере, я слышал его крик.        — Елена или Девлет?        — Не знаю. Им обоим это было выгодно. Керем был лишним свидетелем.        — Вы тоже были лишним свидетелем, почему вас не убрали?       Махмуд снисходительно пожал плечами:        — Может, я им нравился.       Бурак вынул из кармана диктофон и постучал по нему ногтем. Махмуд дал бы ему лет сорок. Худой, лысеющий, светлоголовый, умный. Возможно, он не поверил ни единому слову.        — Составим фоторобот, — заключил Зюльфикяр, — и Лена у нас… Только не окажется ли она мелкой пташкой? Жаль, того упустили… И почему она не позвонила, ведь обещала? Принуждать ее мы были не в силах…        — Испугалась его, — усмехнулся Бурак. Усмехался он криво, словно у него что-то остро болело. Махмуд отвернулся к окну и прислушался к разговору.        — Испугалась, что закон окажется слишком слабым. Они все так думают. И преступники, и жертвы. Закон и впрямь слаб…       Махмуд почувствовал, что на него смотрят.        — Махмуд-бей!       Он обернулся. Бурак улыбался и теребил в руках диктофон, похоже, выключенный.        — Поедете с нами в Крым, Махмуд-бей. Говорят, там красиво. На горы посмотрим, заодно и Елену вашу поймаем.       Выхода, разумеется, не было. Короткой записи на диктофоне хватило бы, чтобы повесить на Махмуда соучастие, контрабанду и похищение; да и прежние его наказания отменили только временно. Пока он лишь свидетель.        — Крым, — вздохнул Махмуд. Америка удалялась и таяла, как мираж в пустыне.        — Могу я сперва позвонить?        — Можете даже наведаться домой, — успокоил его Зюльфикяр. — Только не советую вам сбегать. Лучше помогите нам. Это большая игра.

***

      Настя шла по городу, который готовился к Новому Году так, словно этот праздник бывает раз в тысячу лет. В Турции, как она запомнила за два года, праздновали бледно и ненавязчиво. Здесь же вспыхивали гирлянды, красно-синие, белые, желтые, горели надписи «2018», а игрушки на уличных елках дрожали и перестукивались от ветра. Замерзшая девушка с длинной светлой косой, в голубой шубе, бежала к остановке, откуда отъезжал уже последний автобус. Над городом таяли робкие некрасивые фейерверки.       «Дальше сами, сестрица», — сказал ей человек Максуда, привезший ее с Кефалонии. С самим Максудом, контрабандистом и бандитом, Настя встретиться не смогла — ее послали к какой-то Карантинной бухте, а она совсем не знала Севастополь.       Она приехала к Шахину. Они вместе начали эту месть, вместе полагалось и закончить, а любовь, тоска и прочее не имели значения. Настя упорно отмахивалась от внутреннего голоса, который насмехался над ней: «Влюбленная девочка, грустная девочка, ненужная девочка».       Настя дошла до пешеходного перехода, где уныло мигал светофор, и остановилась. Машин почти не было, людей — тоже. Ночной город пугал пустотой новогодних улиц. Настя вытащила телефон: уже почти полночь, надо торопиться. Шахин не телепат, чтобы почувствовать ее и примчаться на помощь, когда на нее нападут какие-нибудь маньяки.       Его телефон был отключен сутки назад, десять часов назад, два часа назад. И сейчас Настя позвонила вновь, смутно надеясь; нет, Шахин включил телефон, но не ответил. И ее телефон отключился после этого звонка — удивительно, как только выдержал целые сутки. Светофор замигал зеленым, пиканьем отсчитывая секунды. Настя перешла улицу и, остановившись у аптеки с ярким зеленым крестом, задумалась. Буквы на старом дисплее, уплывая вбок, что-то кричали на незнакомой кириллице.       Настя зашла в аптеку, чтобы укрыться от ветра. В пластиковой двери была щель, и ветер тихо свистел, просачиваясь в помещение. За стеклянной витриной с коробками лекарств сидела старая женщина в очках; она вязала розовыми нитками.        — Простите, — обратилась к ней Настя сначала на греческом, потом и на турецком. Женщина непонимающе смотрела толстыми стеклами очков. Настя не знала по-русски ничего, кроме «привет», «кокаин», «дом» и «спасибо». Ни одно из этих слов не могло ее спасти. Она достала свой телефон и неуверенно потрясла им перед женщиной.        — Телефон… Можно зарядить? Charge?       Женщина неожиданно отложила вязание, сняла очки и потянулась куда-то влево. Вскоре из-за перегородки показалась ее рука с черным кнопочным телефоном; экран тускло светился. Женщина всучила телефон Насте, а на ее возражение только хмыкнула и уткнулась в свои нитки.       Настя по памяти набрала Шахина. Придется теперь свести все обиды и возмущения к простому «забери меня отсюда». Если он, конечно, ответит.        — Слушаю.       Настя резко выдохнула и вцепилась в полочку витрины, чтобы не упасть. Во-первых, ответили быстро и неожиданно, во-вторых, это был не Шахин.       Это вообще был не мужчина.        — Слушаю?       Она говорила по-турецки совершенно без акцента — значит, турчанка. Неужели он в Стамбуле?        — Вы в Стамбуле? — задала она совершенно глупый и ненужный вопрос, который сейчас показался самым важным. Незнакомка ответила с удивлением:        — Нет, а кто вы?       Настя уже хотела бросить трубку — ведь она вообще могла ошибиться номером — но тут послышался знакомый мужской голос:        — Бахар, кто это?        — Не знаю, — голос незнакомки был обеспокоенным. — Держи, может, ты…        — Алло? Вы кто? Кому вы звонили?        — Мехмед! — облегченно вскрикнула Настя. — Это я, Анастасия! Мехмед, где вы?        — Настя? — ахнул Мехмед. — Что ты потеряла здесь? Опасно же! И ты туда же… Ты где?       Настя назвала пересечение улиц, которое она запомнила случайно, взглянув недавно на дорожный указатель, висевший на железных тросах.        — Ладно, доберусь по GPS. Ты жди там. Вот же черт… Жди!       Он завершил вызов, и Настя не успела спросить, где Шахин.       Она задала этот вопрос много позже, когда Мехмед приехал и опасливо усаживал ее в машину, кивками благодаря женщину-аптекаря, которая стояла у двери и щурилась на свет фар.        — Не знаю, — бросил Мехмед обыденно и равнодушно, однако чувствовалось, что за этими словами — громадное волнение. Настя, не мигая, смотрела на его подрагивающие руки на руле, на рукав его пальто, на дорожку неопрятной щетины, которая тянулась от шеи к уху. Мехмед Гирей не был похож на своего брата. В нем не было ни капли той власти, которая так шла Шахину.       Настя крепко держала сумочку, а пистолет, лежащий в ней, давил на колени. Севастополь проносился огнями придорожных фонарей, окнами, светофорами; сейчас в нем не было тайны моря. Обычный город, в котором потерялся единственный близкий ей человек.       Ей стало страшно, больно и одиноко. Нет, на самом деле Настя понимала, что ей должно быть страшно, больно и одиноко, но она ничего, кроме усталости и опустошения, не чувствовала. Слишком много потерь для одного декабря.       Мехмед привез ее в отель, завел сначала в лифт, потом в номер — все с бесстрастной вежливостью чужака, который случайно оказался с ней в одной лодке. Глаза у него были большие, испуганные; он почти не моргал. Считал сначала этажи, пока лифт поднимался, потом — шаги. Вслух.       Потом сообщил Насте, что сегодня двадцать восьмое декабря, а через тридцать минут будет двадцать девятое. Зачем? Да он в ужасе, отрешенно подумала Настя.       В номере их ждала девушка, явно турчанка, в длинном сером свитере, с хвостом неопределенно светлых волос, взволнованная, но собранная.        — Бахар, — она протянула руку, и Настя подержала ее ничуть не дрожащие пальцы.        — Анастасия, — надо было что-то добавить, имя ни о чем не говорило. Мехмед добавил за нее:        — Это девушка Шахина.       В другой раз Настя бы непременно возмутилась, мол, какая она ему девушка, даже не сказал, что любит; но сейчас она только кивнула, даже не покраснев. Это был ориентир. Девушка Шахина: ей понравилось чувствовать себя хоть кем-то.       В конце концов, разве не к Шахину она приехала, преодолев столько километров моря и земли? У нее не осталось другой судьбы, другой жизни.       Месть снова толкала ее в объятия этого мрачного, непонятного, жестокого человека, которому она, возможно, вовсе не была нужна. Сложно любить кого-то, кто сильнее, умнее, старше тебя; сложно принимать свою второстепенность, зависимость, слабость. Шахин нужен ей, как воздух; но зачем она нужна Шахину?       Номер был просторным, с панорамными холодными окнами, с диванами и креслами. За перегородкой виднелась широкая кровать с голубым покрывалом. Настя, будто пытаясь отвлечься, смотрела, замечала детали, сжимала сумочку с пистолетом.       Оружие ей дал человек Максуда. Спросил, умеет ли она стрелять, Настя кивнула, он не удивился.       У Бахар тонкие острые пальцы, ногти короткие, без маникюра. Мехмед наливает темную газировку в стакан. На столе, рядом с большой коричневой сумкой — смартфон, тонкий и блестящий, знакомый. Мехмед стучит пальцем по экрану.        — Не звонят?        — Мы как крысы на утонувшем корабле.       — Никаких действий, иначе сами захлебнемся.        — Но он мой брат. Когда Аслы пропала, ты…        — Не заикайся про Аслы. И так беспокоюсь за нее. А твой Шахин выкарабкается.        — Откуда? Знать бы, откуда?        — Может, он решил сбежать, а пропажу инсценировать?        — Чушь. Зачем телефон оставил?       Два голоса, женский и мужской, оба молодые, приглушенные, обеспокоенные; Насте все равно, кто какую реплику произносит. Разговор сводится к тому, что Шахина даже искать не стоит. Пузырьки газа лопаются с неожиданно громким звуком. Кажется, что острыми длинными пальцами Бахар лезет Насте в самую душу.       Настя встрепенулась, смахнула волосы с плеч и сняла пальто. Достала пистолет из сумки и положила его на стол, рядом с телефоном. Мехмед удивленно тронул курок пальцем:        — Заряжен?        — Да.        — Странные вы все, — хмыкнула Бахар. — Неадекватные. И в полицию не заявить… Шахина самого повяжут.       Видно было, что ей неприятно говорить про Шахина, сидеть здесь, искать его. Настя замечала это по ее снисходительному тону, по опущенным глазам, по сухости ее фраз; но Бахар не уходила, а пила газировку, куталась в свитер и думала.        — Анна пропала, — неожиданно для себя сказала Настя. — Моя сестренка. Вчера утром пропала. Прямо из постели; накануне она заупрямилась и захотела лечь одна. И легла. И вот…       Слез не было, Настя не плакала и вчера, увидев вместо Анны скомканное одеяло с розовыми цветами. Сразу пошла к человеку Максуда и заявила, что хочет в Крым, к Шахину, и неважно, на каком волоске он там висит. Она так и не узнала имени этого человека, доставившего ее в Крым и не спросившего совсем ничего. Только: «Стрелять умеешь, сестрица?»        — Щукин ее похитил. Точно, он.       Бахар и Мехмед переглянулись. Догадка не удивила их, не встревожила — наверное, они тоже об этом подумали.        — Щукин сейчас в больнице, — Бахар указала на стакан, — отравили его чем-то. Мехмед вот говорит, что Шахин к этому причастен. С этой своей…        — С Леной, — подсказал Мехмед. — Шахин решил ее использовать.       Насте не понравилось, что при упоминании Лены Мехмед как-то странно отвел глаза и усмехнулся. По слухам и догадкам она знала, что Лена была первой любовью Шахина. Ну, или он был ее первой любовью. Какая разница? Надо же, вот чем Шахин занимался, пока Настя в Греции горевала…       «Опомнись, Анастасия! Ревновать будешь, когда он найдется».        — Но люди Щукина могут действовать и без него, — Мехмед вдруг поддержал Настю. — По приказу. Они могли похитить девочку с острова. Только зачем она Щукину?        — Затем же, зачем ему я, — тихо, но разборчиво процедила Бахар и быстро встала, со стаканом газировки отошла к окну. Оттуда заговорила уже громче:        — Привязался, наверное, к девочке. Сколько ей лет?        — Одиннадцать.        — Новая жизнь. Новое все… — со спины она казалась еще более взволнованной. Ссутулилась, прижалась лбом к стеклу. Насте вдруг захотелось подойти к этой незнакомой девушке, обнять ее, утешить.        — Во что я впуталась… — Бахар покачала головой и ударилась головой об стекло. — Если бы я сразу сдала Щукина полиции… А все ваш Шахин со своей местью… Ну что, Гирей, отомстил?        — Есть хочешь? — спросил Мехмед у Насти, делая вид, что не слышит Бахар. Настя покачала головой, включила телефон Шахина, посмотрела на голубую стандартную заставку. Уже полночь.       Она чувствовала такую беспомощность, что становилось стыдно. Перекрикивая волнение и просыпающуюся горечь, появилась мысль о том, что Шахина надо искать. Сначала — найти, потом — выплакаться. Потом — Анна. Потом — месть.       Или все это в обратном порядке.       Бахар вскоре вернулась.        — У Щукина проблемы с желудком. Даже если он и похитил твою сестренку, сейчас он ее контролировать не сможет. Пока не выпишется, у него руки связаны. А сестренка твоя, может, еще не доехала до Крыма.        — Так или иначе, Щукин знает, где она, — возразила Настя. Она казалась себе невероятно юной, неопытной и слабой. Как воздуха, не хватало Шахина, который принимал все ее догадки и…       «Анастасия, он же любил тебя, неужели ты этого не видела? Потеряв, поняла?»        — А мы знаем, где Щукин. А также он знает, где мы.       Мехмед шумно выдохнул и откинулся на спинку кресла.        — И что нам делать? Шахин, наверное, тоже в опасности.        — Шахин — не одиннадцатилетняя девочка, — раздраженно бросила Бахар.       — Я не буду сидеть, как крыса в подвале, — заявил Мехмед. — Брата надо найти. И Анну тоже. А мы знаем, где Щукин… И он совершенно беспомощен, Бахар. Понимаешь?       Беспомощен. Это слово надолго запомнилось Насте. Бахар качнула головой, подалась к Мехмеду, но — ничего не ответила. Возможно, слово понравилось и ей.

***

      Беспомощен.       Игорь долго этого ждал. Думал, что придется ждать еще дольше — ведь Шахин говорил о двадцати днях. Но Щукин оказался беспомощным еще до Нового Года, и нельзя было этим не воспользоваться.       Он шел по коридору к двести девятой палате, где, по указанию медсестры, отдыхал после боли Щукин.       Что бы сказал об этом Паустовский? Смерть — не высшее наказание, но единственное, на что Игорь способен. Смерть — наказание лишь для тех, кто остается. Оксана ничего не чувствовала, кроме последней, уже почти незаметной боли; а сколько горя скопилось в Игоре! Он чувствовал внутри темные сгустки боли, похожей на застоялую кровь.       У нее очень долго не получалось забеременеть. Да и не было на это времени, жизнь была слишком неустойчивой, чтобы дарить ее еще кому-то. Но два года назад появилась девочка Аня, пугливая сперва, но веселая, и Оксана сказала Игорю, что хочет ребенка. Девочку.       Чтобы утешить свою подходящую старость. Игорь согласился — он никогда не перечил ей, никогда не пытался подчинить ее себе. Он носил в себе странно чистую, хрупкую любовь с того мгновения, когда Оксана вынесла ему ту записку про Энзо. Все эти годы.       Уходя, человек возвращает долги. Долг дочери — дать ей имя, поцеловать, отдать знакомой женщине в Бахчисарае, чтобы увезла далеко и вырастила без жестокости. Долг Шахину — помочь ему, все рассказать, подсадить на лестницу мести. Смыть с ладоней кровь его отца, которая за годы превратилась в корку.       Долг Оксане — дать дочери ее имя. Маленькая Оксана Круглова, с огромными влажными глазами, дышащая, живая, теплая. Его — ее — дочь. Ксенька. Тоже будет полноватой, жизнерадостной сплетницей, как мать, или выберет иную жизнь, тонкую, эстетичную?       Долг себе — отомстить Александру Щукину.       «209» — выпуклые черные цифры на пластмассовой табличке. Продолговатая железная ручка двери. Запах раствора для промывания ран, запах каких-то лекарств, мелькающие безликие врачи. Щукин — за тонкой деревянной крепостью, придавленный легкой простыней, как своими грехами.       Беспомощный.       Игорь вошел в палату быстро, но спокойно. Закрыл за собой дверь. В палате было темно, за окном плакал ночной ветер, свет луны, разделенный жалюзи на полосы, косо ложился на пол, на кровать, на простыню.       Игорь медлить не стал. Резко выдернул пистолет, подскочил к лежащему на кровати человеку — и ткнул дулом ему в лоб. И столь же резко выстрелил.       Выстрелил еще. И еще. Человек дергался под пулями, высоко вскидываясь, выгибая шею. Свет луны выхватывал из тьмы его бакенбарды, его вялые руки, капельницу, аппараты… Игорь стрелял.       Он ни о чем не думал в этот миг, даже о Паустовском. Только звуки пуль, вонзающихся в тело. Только хруст, грохот, крики медсестер вдали, вбегающие в палату люди.       Вбежавшие — не врачи.       Секунды спустя Игорь начал ругаться. Прямо, грубо, плаксиво. Выстрел — ругательство, выстрел — ругательство, выстрел… Выстрел, выстрел, выстрел!       «Как вы назовете ребенка?»       «У нас будет дочь, Игорек».       «Я порисую, мама. В саду, ладно? Там хороший свет».       «Мама… Мама? Мама! Папа? Где… почему… они что?..»       «Я люблю тебя. Даже не знаю, за что люблю. Обычный ты. Непутевый парень. Опасно с тобой, но люблю, знаешь? И даже похудела ради тебя, видишь?»       «Я оплачу похороны твоей жены».       «Что мне сказать ей о тебе, когда она вырастет? Может, совсем не говорить? Так будет лучше».       Так будет лучше. Человек на кровати превратился в кровь и агонию, в нем давно не было жизни, но его тело рефлекторно дергалось после каждого выстрела, а глаза так и не открылись. Игорь рисовал пистолетом, водил его, словно кисть, по угасшему телу, выискивая свободное от пуль место. Ему хотелось вцепиться в тело когтями, разорвать самому. Еще хотелось мучить — долго, со смаком. Но человек умер очень быстро — первая пуля угодила в лоб, в самый мозг.       Может, он даже не успел почувствовать боль.       Мысль обожгла его, прошлась жаром по рукам и плечам, и он, не подарив трупу последнюю пулю, выронил пистолет. Захотелось сжать голову руками, сесть на пол и закричать. В голове стучало, словно там сотни людей бегали по лестнице в железных сапогах.       Игорь не закричал и не сел на пол. Люди, вбежавшие в палату и до сих пор стоявшие неподвижно, вдруг включили свет. И Игорь посмотрел на залитое кровью тело, дырявое от пуль.       У трупа было молодое лицо. Бакенбарды, густые волосы, молодое русское лицо, на котором застыло равнодушие смерти. Когда глаза перестали болеть от света, Игорь пригляделся и понял, что на кровати лежит тот самый парень, которого когда-то подкупил Шахин.       Тот самый, выкрикнувший в критический момент, что босса убили. Ему было около двадцати пяти лет.       И что-то подсказало Игорю — парень был уже мертв, когда первая пуля вошла ему в череп.       Игорь выругался сначала шепотом, потом громче, потом закричал — и засмеялся. Смех получился лающим, прерывистым, ужасным; люди, окружившие его, ужаснулись, возможно.       Он не видел их глаза, он видел только глаза их пистолетов, темные глаза без белков и зрачков, переходящие в чьи-то белые руки. На него было наставлено семь одинаковых пистолетов. Игорь, еще смеясь, прищурился и заметил в этой толпе знакомое лицо — Николая.        — Друг! Враги! Обступайте! Я вам… кто я вам? Мишень? Всегда был мишенью. Где Щукин, уроды?       Никто ему не ответил, только щелкнули пистолеты — и теперь тишина стала опасной. Игорь огляделся — его пистолет лежал у кровати, в двух-трех шагах, но не хотелось сейчас за ним тянуться. Что он сможет сделать?       Зачем ему что-то делать? Он отдал все долги. А долг себе можно и перекинуть на кого-нибудь.        — Извини, Игорь, — голос Николая дрожал. — Ты ему больше не нужен. Мы должны…        — Отповедь мне читаешь? — Игорь еле отдышался после громкого смеха, рванул рубашку, ткнул себе пальцем в грудь. — Что, крест видишь? Я атеист, уроды. Так что можете и без этого.       Неужели они подкупили весь персонал больницы? Хотя это же Александр Щукин, воистину великий и ужасный, ни разу не открывший свое имя… Его мало знают. Его мало знают даже те, кто прожил с ним тридцать лет.       Сегодня Игорю исполнилось тридцать пять лет. Мама говорила, что родила его ночью, в половине первого, в самом начале нового дня. Был декабрь, был снег, были слезы и облегчение. Мама умерла давно, а вот теперь умрет он — прямо в день рождения. До Нового Года осталось всего три дня.       Игорю вдруг стало страшно. Когда он понял, что не увидит этот Новый Год, который снисходительно презирал, когда понял, что тридцать первого декабря его тело в лучшем случае доставят в морг. Его тело. Человек никогда о себе так не скажет.       Ужас перед смертью — самый долгий, удушающий и горький. Это первобытный ужас пещерного человека перед молнией, это ужас преступника на эшафоте, это ужас тех, кого мучают ожиданием смерти, настолько долгим, что хочется сбежать. Но время иллюзорно, и бежать уже некуда, и бежать уже нечем.       Первая пуля свалила его с ног — он упал скорее от страха и грохота, нежели от боли. Откатился к кровати, дрожа, схватил пистолет и слепо выставил его вперед, но выстрелить не успел — в грудь ткнулось что-то нестерпимо горячее и острое, толкнуло его назад, на спину. Игорь услышал их шаги, ужасно неторопливые, а затем в него выстрелили в третий раз.        — Кровь… — прохрипел он и усмехнулся слабыми губами. Пистолет вывалился из вялых пальцев.        — Моя кровь…        — Твоя, — зачем-то сказал Николай. Игорь отлично видел, что он не стрелял, только стоял в толпе и целился. Николай — хороший парень, если в этой банде вообще можно быть хорошим.       Паустовский редко писал о смерти. Только смерть художника Ореста Кипренского запомнилась Игорю из «Лаврового венка» — та смерть была грязной от крови, медленной и сумасшедшей. Художник звал кого-то, свесив руки с кровати, а его молодую жену это очень пугало. Игорь тоже хотел кого-то позвать, но вспомнил, что у него уже нет ни губ, ни голоса, успокоился…       И прозвучал четвертый выстрел, последнее, что ему довелось услышать в этой глупой, пустой, нежной жизни. И пришла тьма.

***

      Александр Щукин не умеет проигрывать.       Шаги у него гулкие и громкие, эхом раздаются здесь. У него еще болит желудок, боль кислая, жгучая, но уже терпимая. Не такая, как вчера, когда он был готов прострелить себе горло, лишь бы избавиться от монстра, жующего его внутренности.       Бакенбарды и волосы приглажены, на трость он почти не опирается, лишь расстегнутый костюм и бледность лица выдают в нем человека, недавно пережившего адские муки. Ему сорок восемь, он глава наркокартели, он опасен даже для тех, кто прожил с ним тридцать лет.       За ним следуют пятеро парней, все в одинаковых костюмах, с небрежно опущенными пистолетами, покорные ему до самой смерти. Никто из них не знает, что бывает с теми, кто непокорен. Пока.       Александр Щукин не убивает сам, если противник не слишком важен, если нет с ним личных счетов; даже Мехмеда Османоглу застрелила охрана, даже Девлета Гирея убила дочь. У Щукина чистые, белые, худые руки, похожие на руки скрипача, художника, учителя литературы. Да, он больше всего похож на учителя литературы — девятнадцатый век, Чехов и Достоевский, петрашевцы, картина в коттедже, изображающая старый бал: вихрь подолов, рук и взглядов.       Таких, как он, не подозревают. Он честный бизнесмен, владелец небольшой компании, он муж и отец, хоть в последнее время и тяготится этим. Словно змея, он хочет линять, сбросить старую пожелтевшую кожу и натянуть новую. У него есть эта новая кожа, новая жизнь, которую он привез из Стамбула.       Александру Щукину никто не сможет приказать, он — высшая инстанция, он — кукловод всех этих марионеток, он — единственный игрок на этой доске, полной королей и пешек. Щукин идет по гулкому полутемному коридору, в конце которого — дверь. Коридор освещен мигающей белой лампой, вмонтированной в потолок.        — Поменяйте лампу, — бросает он за спину, и чувствует, как парни кивают. Один из них произносит запоздалое «да» и чуть забегает вперед, чтобы открыть Щукину дверь. Она не заперта.       Дверь открывается без скрипа и шума, а комната за ней большая, белая, светлая. Почти пустая — только в самой глубине стоят мягкий синий диван и маленький столик перед ним. На диване, лежа на боку, спит человек. Руки и ноги у него связаны. Еще — стул, который парни тотчас подают Щукину.       Он садится, и боль тотчас возвращается — на мгновение, чтобы кольнуть желудок, плеснуть кислого яду в гортань; Щукин кашляет и прижимает ладонь к животу. Парни стоят в углу, только один — за спиной, тот, который открыл дверь. Его пистолет направлен на спящего человека.       Щукин просит воды, ему тотчас подают, налив из бутылки, которая стоит на столе. Вода не успокаивает, только застревает в желудке влажным комом, и Щукин обещает себе расправиться со всеми, кто сделал это с ним. В первую очередь — с этим, спящим.       У спящего бледное молодое лицо, крупный нос, короткая борода. Волосы, зачесанные назад, сейчас растрепались, закрывают ему лоб. Крепкий и хмурый даже во сне, он мало похож на того семнадцатилетнего парнишку, который говорил с мягким акцентом: «Здравствуйте, дядя Саша». Но это он, просто обточенный временем, как галька севастопольских пляжей.       Щукин смотрит на него внимательно, пристально, будто ищет в нем сходство с острой, как лезвие, предательницей-дочерью. Он татарин, с темными бровями, с кипящей дикарской кровью в жилах, она — русская, им однажды сломанная, им же недавно собранная вновь. Лена, Лена… Щукин тщетно старается забыть про нее.        — Разбудите.       Его будят быстро — выливают стакан воды на лицо, и он тотчас распахивает глаза, ахнув. Щукин сидит так близко, что видит, как подрагивают его мокрые длинные ресницы. Он рвется куда-то, едва не падает с дивана, но его поддерживают и усаживают. Пластиковые наручники — их даже не перегрызть, не открыть ключом.       Свет здесь белый, медицинский, и оттого кажется, что в глазах его — холод. А может, так оно и есть. Он смотрит резко, мрачно, будто Щукин для него — задача на экзамене по высшей математике, задача, которую он возненавидел, потому что не смог решить. Щукин пьет невкусную воду, улыбается. Времени достаточно.        — Дядя Са-а-ша…       Он склоняет голову вправо, а голос у него мягкий и даже нежный, словно он с девушкой своей говорит. И акцента — Щукин замечает — сейчас нет.        — Мое почтение, Шахин Гирей.       Услышав свое имя, он вскидывается, силится разорвать наручники, но быстро перестает, вновь напускает на себя безразличие. Разглядывает Щукина, в частности, его живот.        — Что, больно, дядя Саша?        — Нет, — подчеркивает Щукин. — И не будет. Но будет больно тебе.        — Я твою дочь, — цедит Шахин, подавшись вперед, — и пальцем не тронул. Зачем мне это? В классе были девчонки и покрасивее. Она сама постоянно вешалась на меня.       Щукин качает головой:        — Не напрягайся, это уже неважно.       Но это важно. Ему хочется узнать все, подробности, время, место, продолжительность. Хочется, чтобы Шахин вспомнил, поверил, пожалел. Звучит наивно, думает он вдруг. Он не пожалеет о содеянном, если даже не признаёт.       Шахин выпрямляется, поднимает голову и повторяет с таким достоинством, что Щукину становится смешно:        — Я не тронул ее и пальцем. По крайней мере, — добавляет, усмехнувшись, — тогда.       Щукин знает об этом — о второй части его фразы. О том, что Лена с ним спала, о том, что ей, возможно, нравилось. И он решает бросить это знание Шахину в лицо.        — Думал, ты у нас самый умный? — вопрос звучит с иронией, и парни сдержанно смеются. Шахин смотрит с непониманием, хмурится, и это веселит Щукина.        — Думал, ты у нас таксидермист? Думал, я за Леной не слежу?       Шахин прищуривается и вдруг резко оседает, пораженный, видимо, догадкой, которую до сих пор отрицал. Щукин склоняется над столом, задевая полой пиджака стакан, и начинает добивать:        — Я следил за ней и знал, что она ходит к тебе. Знал, что ходит за дозой. Но не мешал ей. Знаешь, почему?       Он выжидает всего пару секунд, но Шахин успевает вставить ответ:        — Хотел, чтобы я расслабился.       Щукину не нравится это. Так мальчишка знал? Догадывался? Неважно. Ему не хочется повторять за Шахином, поэтому он лишь кивает с усмешкой.        — И ты расслабился настолько, что сунул ей яд. Она же моя дочь, она бы не стала меня травить, даже прикажи ей сам дьявол. И она не…        — Но она отравила, — снова встревает Шахин. — Знаю, отравила. Ты действительно попал в больницу, не думай, что сможешь меня обмануть. У меня…       Он снижает голос и оглядывается с притворным беспокойством.        — У меня в твоем доме глаза. Сам угадай, кто.        — Уже угадал, — Щукин думает, что Шахин имел в виду того парня, который признался в предательстве, был убит и подложен на место главаря в больницу. — И убрал, так что теперь ты слеп, как крот.        — Но ведь это правда, — Шахин почему-то улыбается краем губ. — Лена отравила тебя, причем захотела убить сразу. Хотела убить своего дорогого папочку. Какая у тебя милая дочь, дядя Саша. Вела двойную игру, значит…       И, стремясь добить, как охотник добивает дичь, он повышает голос, широко раскрывает глаза и произносит слова, отвратительные желчные слова про Лену, которую Щукин старался очистить, но не смог.        — Слышал бы ты, папаша, как она вздыхала… Ей нравилось, да, ей точно нравилось. Влюбилась даже. Думаешь, я девушек не знаю? Подчинялась мне, мазохистка, надо же… Как ты ее воспитывал, а, дядь Саш?       Щукин хочет сорваться, как цепной пес, вцепиться ему в горло и убить быстро, одним укусом. Но в то же время хочет видеть мучения; у него есть отличный план, он хочет криков, боли, крови и долгой, долгой смерти. Вот и все, таксидермист.       Времени достаточно. Он еще расскажет Шахину о том, что сделал с его жизнью, расскажет о Девлете, об Анастасии, обо всех и обо всем. А пока — нужно начинать. Шахин что-то разошелся, почувствовав мнимое превосходство; наглый самоуверенный мальчишка. Влюбилась, говорит? Только Лена могла влюбиться в это.        — Костя, давай.       Один из парней подходит, достает нож. Двое других хватают Шахина за плечи, держат крепко, не давая шевельнуться. Он и не шевелится — смотрит хмуро, с недоумением, но Щукин не видит в нем страха, и это не нравится ему, совсем не нравится. Ничего, времени достаточно.       Костя перерезает пластиковые наручники, берет левую руку Шахина, которую он сжал в кулак, дергает вверх рукав рубашки. Не сумев закатать, отрезает ткань, оголяет руку до самого плеча.        — Что вы… что вы делаете?       Шахину никто не отвечает. Щукин раскачивается на стуле, постукивая тростью по полу, отчего растекается низкий прерывистый гул, и улыбается ему. И наконец видит искры страха в его глазах.        — Жгут.       Жгутом стягивают руку Шахина, по-прежнему держа его крепко. Его ноги все еще связаны, он беспомощен; Щукин повторяет это слово про себя и вслух, улыбаясь. Шахин тщетно пытается хоть как-то сдвинуться, его рука дрожит, дергается, но он ничего не может сделать. Щукин знает, что Шахин — хороший стрелок, вот только где сейчас его пистолет? И где сейчас его чучела?       Он может только смотреть, как вынимают из карманов пакет с порошком, ложку, шприц, как готовят раствор, как набирают его иглой и убирают пузырьки воздуха, который может стать смертельным, попав в вену. Костя протирает его руку спиртом, и Щукин тихо смеется над этим. Дезинфекция перед смертью.        — Ты что делаешь? — взрывается Шахин, и Щукин с удовольствием видит, как в его правом глазу дрожит слеза. Так-то, таксидермист. Плачь, умоляй, валяйся в ногах… Слабый, ты все-таки слабый. И молодостью это не оправдать. Не лезут гиены ко льву…        — Отпустите! Что это за дрянь? Чем вы меня накачать собрались?! Отпустите!       Костя смеется, Щукин смеется, все смеются. На дрожащей напряженной руке трудно найти вену, но Костя находит — он медик и бывший наркоман. Когда игла вонзается в кожу и проходит дальше, Шахин замолкает. Наблюдает за тем, как жидкость из шприца льется ему в кровь. Не дергается — знает, видимо, что игла может ранить.       Костя вынимает иглу и отбрасывает шприц, хлопает Шахина по руке — и отходит. Парни достают новые наручники и связывают Шахину руки, отпускают его, тоже уходят за спину Щукина. И вновь смотрят на Шахина пистолеты. Щукин отлично знает своих людей — за босса они могут убить, не подумав.       Они верны ему, как собаки, которых он выкормил сам.       Шахин расслабленно откидывается на спинку дивана, смотрит на Щукина полуприкрытыми усталыми глазами, и не видно, есть ли в них что-нибудь, кроме презрения.        — Кокаин?        — Первосортный, хоть и не такой вкусный, как у турок, — усмехается Щукин. — Тебе будет хорошо, очень хорошо. Насладись.        — Но зачем? Чтобы я почувствовал то же? Мстишь за дочку? Недалеко ушел…       Щукин пристально смотрит на него несколько мгновений, выискивая сходство уже с собой — и поднимается, слегка опираясь на трость. Парни тут же подбегают к нему.        — Следите за ним. Голодом морить не надо, пусть насладится жизнью. Скоро его накроет, так что вы будьте аккуратней. Снимите все, с начала до конца.        — Как скажете, босс, — отзывается Костя, обычно немногословный. Щукин у самой двери оборачивается к Шахину и бросает ему, как собаке кость, снисходительное:        — Я еще приду.        — Милости прошу! — вскрикивает Шахин, уже жмурясь от непонятных ему ощущений. Чистой жизнью жил, надо же. Пусть хлебнет и грязи.        — Ты сам будешь меня звать, Шахин Гирей, сам… Будешь плакать и целовать мне ноги, чтобы я дозу дал… Знаешь, почему?       На этот раз у Шахина, поверженного, усталого и уходящего в другой мир, нет ответа. Щукин выпрямляется и смотрит торжественно:        — Потому что Александр Щукин не умеет проигрывать.
Примечания:
73 Нравится 211 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (1)