***
Широкую палубу яхты, огороженную перилами, освещали раздражающе яркие лампы, но Щукин, отвернувшись от них, смотрел на искры тающих звезд. Море было таким черным, будто в него выбросили сажу со всех заводов мира. И — белая пена, которая делала море похожим на громадную чашку кофе. Щукин курил сигару, стряхивая пепел в воду. — Что, переварил? Ответа не было. Щукин затянулся, кашлянул и выбросил сигару в море. Шесть часов утра. Было холодно и влажно до омерзения. Он обернулся. В десяти шагах сидели Шахин и его боевая подружка-гречанка; руки у них были свободны, но пистолеты, приставленные к головам, не позволяли им двигаться. — Не верится, да? Думал, тебе судьба такую любовь подготовила? — Не верится, — вдруг заявил Шахин, дерзко вскинув голову. Пистолет дернулся вместе с ним. Щукин засмеялся и потер бакенбарды: — Не верь. Перед смертью все равно поверишь. Все еще не хочешь признавать, что твоя жизнь после смерти отца была подделкой? Он прислонился к перилам, засунув руки в карманы. Расслабленно размял плечи, показывая им, уже вечным пленникам, что такое свобода. Еще двое лежали в каюте, связанные, — с ними не было нужды говорить. А с Шахином Щукин мог бы беседовать до полудня: рассказывать, в какой ад превратил его жизнь. Минут пять назад он сообщил, что встреча Шахина и этой гречанки не была случайной. Любовь! Велика ли ей цена перед смертью? — А впрочем, — признался Щукин, — ты прав. Я пошутил. Ты сам ее нашел, сам воспитал, это верно. Но разве эта девчонка теперь так важна? По равнодушным, усталым глазам гречанки Щукин видел, что она не понимает ни слова. Она оглядывала все, кроме Шахина, словно винила его в наступающем конце, словно боялась. Шахин склонился и, упершись локтями в колени, закрыл лицо руками. Пистолет теперь не касался его затылка. Не боится, подумал Щукин. — Зачем ты пытался нас рассорить? — Шахин вновь смотрел на него. — Зачем подослал Игоря? Что за манипуляция? — Ты не понимаешь, — Щукин, вздохнув, приблизился к нему и сам сдвинул руку охранника так, чтобы пистолет уперся Гирею в голову. — Посмотри на свою жизнь. На то, что с ней стало. Я отобрал у тебя все, а взамен дал только жестокость. Ты убийца, преступник, теперь уже обреченный. Нет ни адекватной любви, ни привязанности, ни дружбы. Рейхан оказался твоим братом и предателем, подружка твоя чуть тебя на тот свет не отправила, Мехмед и вовсе разочаровался в тебе… Разве приятно жить в мире, где тебя либо ненавидят, либо боятся? — А тебе приятно? Щукин усмехнулся, как усмехаются глупой застарелой шутке. — У меня есть семья. Есть жена, которая всегда любила меня. — Есть дочь, которая тебя отравила, — добавил Шахин, закатив глаза. — Но теперь-то ты до них не доберешься, Александр Щукин. Тебя разыскивает полиция, тебя когда-нибудь схватят. Гречанка, которая до этого сидела смирно, вдруг резко вскочила со стула — и тотчас пистолет обрушился ей на голову. Она качнулась, медленно закрыла глаза и упала в руки охранника. Шахин смотрел на все это с непонятной ненавистью. — Отнеси в каюту. Охранник унес гречанку. — Продолжим, — Щукин протянул руку, и ему дали уже третью сигару. Но закуривать он не спешил — ходил по палубе и говорил, размахивая сигарой в такт. Шахин за ним не следил, смотрел куда-то вдаль, в море. Щукин говорил о таксидермии, об абсурдности жизни и смерти, о философии… Говорил, что Шахин мог бы жить иначе, не перебей он одиннадцать лет назад половину отряда убийц. Винил его в чем-то, называл жалкой игрушкой, доказывал, почему его жизнь ужасна и пуста. — Понимаю, — наконец отозвался Шахин. — Все понимаю. Ты сделал из меня чучело, играл со мной все эти годы… Даже Настя стала частью этой игры, даже Мехмед. Я ничтожество, очень плохой человек, убить меня мало. В голосе его послышалась ирония. Щукин остановился и пристально посмотрел на него, замолчав. — И это все — твоя заслуга, — улыбался Шахин. — Ты своего добился, ты превратил меня невесть во что, а теперь еще и наркоманом сделал. Упиваешься теперь своей победой? Охотник, наблюдающий за тем, как умирает дичь. С пеной у рта, с поражением в застывших глазах… Щукин молчал. Шахин точно описывал его ожидания, и становилось не по себе. Все-таки он так и не смог добиться унижения, повиновения и подчинения, которые стали бы последним штрихом в образе поверженного чучела. — Но что потом? В конце концов ты все равно убьешь и меня, и их всех. Сдашься полиции? — Незачем, — Щукин убрал сигару в карман брюк. — Полиция теперь никогда не схватит меня. У них нет прямых улик, а единственная косвенная плывет сюда. Поэтому я и толкаю речи перед тобой. Думал, я весь такой голливудский злодей, который хочет оправдать себя? Да мне просто скучно. Вот избавлюсь от вас — и отправлюсь в Бахчисарай, к своей обычной жизни. Александр Щукин ни в чем не виноват. Шахина это, похоже, наконец-то удивило. Он хмурился и упрямо смотрел на море, но теперь его лицо не было застывшей маской дерзости. Он понял, кого Щукин имеет в виду, он испугался. — Я не убью тебя быстро, — пообещал Щукин с довольной ухмылкой. — Ты увидишь смерти всех… — Банально. Сломать меня хочешь? Я давно сломан. Приполз к тебе за дозой, которую, кстати, еще не получил. Что еще нужно? На колени встать? Туфли тебе облизывать? Он начинал выходить из себя. Щукин хмыкнул и приготовился к гневной тираде в свой адрес, но Шахин, подойдя к самому краю, неожиданно не сорвался. Прикрыл глаза, сжал кулаки, быстро разжал. Заговорил спокойно, тихо и надменно: — Можешь хоть пальцы мне по одному отрезать. Все равно когда-нибудь отдам концы, а с мертвыми зверушками играют только таксидермисты. Считаешь себя таким? Чучела так не делают, дядя Саша. — Одно чучело я все-таки сделал, — снисходительно кивнул Щукин, и Шахин вновь отвернулся к морю. — Почему я? Не из-за Лены, ты сам сказал. Лена была стартом, а дальше ты разогнался, во вкус вошел… Чем я стал для тебя? Увлечением, вроде стрельбы в тире во время войны? Отдыхал, когда мне мстил, дядь Саш? — Отдыхал, — согласился Щукин. — Но Лена не была стартом. Она была лишь одной из вех на пути. Все началось раньше… Он оглядел синеющие волны, вздохнул, подумал, стоит ли. Стоит — все равно скоро уже конец фильма. Что напишут в титрах про Шахина? — Все началось с твоего отца. Шахин вытянулся, нахмурился еще больше — видно, заинтересовался. Странно, ведь в последние часы жизнь должна терять вкус, цвет, запах… Какая разница, что подадут на последнюю трапезу? — Когда он пришел ко мне пятнадцать лет назад. Весь такой… чистый, как сказал Османоглу. Единственный из Гиреев — чистый. Его отец когда-то кинул моего деда на деньги, его дядя был нашим верным партнером. А он работал учителем. Жалкая скучная жизнь. — И ты его завербовал. Силой втянул. — Это он тебе так сказал? — усмехнулся Щукин. — Нужен он мне, вербовать его… Сам притащился, как ты недавно за дозой. Сам умолял его взять. Захотел разбогатеть… А потом украл наши деньги, а дальше ты знаешь. Твой отец был алчным, жалким человеком с трясущимися от жадности руками. Он меня раздражал, как изжога. Шахин таращился на него еще несколько секунд, а затем, будто очнувшись, вдруг ухмыльнулся и презрительно бросил: — Пошел к черту. Думаешь, я тебе поверю? Щукин пожал плечами, отлично зная, что Шахин поверил. Нужно было его отвлечь, увести от вопроса, на который у Щукина никогда не было ответа. «Почему я?» Может, из-за Саадета. Чистая личность, надо же, руки пачкать не хотел, а деньги прикарманить сумел. У Щукина не было возможности уйти вот так, с долларами, с семьей, да и некуда было бежать от Александров в собственной голове, от жестоких и рассудительных Александров, которые сделали его великим. Месть радовала, месть возвращала ему ярость тех лет, подкрепленную волнением за Лену, месть вновь зажигала в нем угасающего человека. Шахин был виноват во многом. Даже во всем. Щукин любил все гладкое, законченное, любил давать жертвам иллюзию свободы, а затем, когда они уже выползали из клеток, — убивать. Точка в этой истории должна быть жирной. Только тогда он сможет вернуться к Лиде, ненадолго забыть обо всем и успокоиться. А может, уже некуда возвращаться. Щукин вырвал сигару из кармана и с остервенением бросил ее далеко в море. Яхта стояла на месте. Послышался шум мотора — лодка, волнуя воду, приближалась. Они почти в сердце моря, до берега плыть и плыть, вокруг только волны под пылью звезд. Вспомнилась строчка из русской песни: «Синее-синее небо над головой…» Щукин оглядел Шахина — с растрепанных темных волос до носков туфель — и усмехнулся, но уже без торжества. Позже, думал он, торжество придет позже. Месть, затянувшаяся на столько лет, подходила к высшей точке; он выпотрошил прежнего мальчишку-Шахина, сломал ему жизнь, лишил любви, дружбы и доверия, а теперь наполнил его вены кокаином, и скоро все закончится. И конец будет ярким. Щукин глубоко вздохнул. Ему подали четвертую сигару. В животе вновь кололо, щипало и ныло, но уже не так остро, и Щукин закурил. Море стремительно синело, из каюты доносились девичьи крики, заглушаемые хлопками ударов, Шахин сжимал и разжимал дрожащие пальцы, а лодка была уже совсем близко. Там, закрыв голову руками, по-детски сжавшись в комок, сидела Бахар. — Ну что, — Щукин выпустил терпкий дым и повернулся к Шахину. — Теперь начнем.***
Бахар, Аслы, Мехмед, Настя, Шахин. Каждый из них — не только враг, но и свидетель, они видели убийства, перестрелки и кровь на руках Щукина, они опасны и поэтому обречены. Щукин будет тянуть. Будет выбивать, выскребать из них слова унижения. Заставит их встать на колени, лечь в глубокий японский поклон. Садист, с тревогой думает Шахин. Садизм — глубоко внутри, не физический, а психологический; и в этом между ними сходство. Почему эти охранники, стоящие сейчас полукругом, подчиняются хозяину так слепо и безропотно? Только ли из-за денег и защиты? Охранников пятнадцать. Здесь, на палубе, тринадцать, остальные в каюте. Настя тоже в каюте, с двумя из людей Щукина; Шахин не понимает, почему так. И боится, что оттуда донесутся крики унизительной, уничтожающей боли. Утро, и весь мир — едва проявляющийся негатив; из черного в синий, из синего в серый, тона меняются, и только сигара в губах Щукина неизменно бурая, как земля в лесу. Шахин смотрит на эту сигару, на тонкий дым, улетающий с ее конца. Щукин улыбается. Торопиться некуда, говорит он позой, глазами, небрежным движением рук, поправляющих пиджак. Все тот же, в полоску. Щукин не связал им руки, но никто не двигается. Пятнадцать пистолетов смотрят на них спереди, сзади, отовсюду. За перилами — Шахин знает — покачивается привязанная лодка, словно собачка на цепи. Встать — лечь — встать. Повиновение, граничащее со слепой животной любовью — вот что охранники испытывают к Щукину; он защитит и от полиции, и от голода, без него они никто, ничто. Шахин сидит на прежнем месте, под светильником, рядом Мехмед. Аслы и Бахар — у перил, на коленях. Аслы смотрит только на Мехмеда, будто этим последним взглядом пытается сказать то, что утаивала столько недель. Будто признается в любви в ничтожный час перед концом. Глаза Бахар закрыты. Шахин чувствует, что именно ей многое не сказал. На самом деле всего два простых слова, «спасибо» и «прости»; но уже неважно. Щукин не убьет их быстро, смерть — слишком легкое наказание. Время будет тянуться, словно карамель. Ну, давай же! Щукин снова выбрасывает сигару; которая это — пятая, шестая? Холодно. Брюки Мехмеда обрезаны по колено, на левой ноге бинты, и голень кажется распухшей. И вдруг на этой распухшей белой ноге черной кляксой появляется кровь. Шахин замирает, пораженный контрастом этой картины, и не сразу понимает, что до крови были выстрел и вскрик Мехмеда. В ноге брата снова пуля, кровь пропитывает бинты, как шербет — слои пахлавы. В голове звенит. Шахин переводит взгляд на того, кто стрелял. Смуглый, нос крючком, почти знакомое лицо; но того крючконосого он убил еще одиннадцать лет назад, этот моложе. Жизнь не линия, думает Шахин, жизнь — петля, и сейчас она затягивается. — Навылет, — сообщает Щукин. Сквозь звон доносятся крики Аслы: — Отпустите, уроды! Зачем стреляли? Убейте сразу! Кто-то дает ей пощечину. Шахин зажмуривается, открывает глаза, ловит взгляд Щукина: — Чего ты хочешь? Щукин ищет что-то по карманам пиджака. Находит — пакетик с белым порошком. Двое парней тотчас подходят, спрятав пистолеты за спину, один берет пакетик, другой хватает Шахина за локоть, заставляет вытянуть левую руку. Мехмеда, который срывается на помощь, скручивают и оттаскивают к перилам, к Аслы и Бахар. Ставят на колени, и Шахин морщится, представляя, как брату больно, как страшно и тоскливо. Некстати в измученном сознании появляются вопросы. Откуда эта яхта, откуда кокаин? Если он собрался вернуться к чистой жизни, куда денет корабль и людей, когда избавится от врагов? И если у Щукина уже нет укрытий — где он прячет Анну? Ответы появятся уже после. Море останется зеленоватым, а небо — синим; парни потянутся, Щукин закурит седьмую сигару, может, подденет ногой тело Шахина. И улыбнется. Грустно осознавать, что после все будет так же, как было прежде. Что смерть ничего не изменит и лишь станет избавлением. Готовят раствор, набирают его в шприц. Шахин смотрит на брата, хочет обнять его, прошептать, что все хорошо — как в потерянном детстве. Мехмед, не скрываясь, не опуская головы, плачет. Аслы, зеленоглазая недалекая девица, держит его за руку. Шахин тщательно прислушивается, но криков из каюты нет, и тишина пугает даже больше. Что он сделает с Настей? Пожалеет? — Я устал, — голос у Щукина глухой, странно низкий, будто ему надо прокашляться. — Столько лет… Сначала Девлет, потом Саадет, потом ты. А еще и эти сестрички, — указывает на Бахар и Аслы. — Было время… Бахар, ты действительно подумала, что я в тебя влюбился? Жидкость в шприце мутная. Или так только кажется? Бахар поднимают, и она, наконец, открывает глаза. Смотрит с бесконечным равнодушием, как умирающая старая собака смотрит на кость. Щукин теперь поворачивается к ней, и Шахин видит густые сероватые волосы, закрывающие его затылок. Сейчас завяжется разговор, думает он. У Бахар наверняка много вопросов. Щукин и над ней будет издеваться, а потом… Но разговора нет, Бахар молчит. Щукин кивает кому-то — и ей неожиданно дают пистолет. Шахин дергает плечом, и игла, почти нашедшая вену, вспарывает кожу. Остается тонкая, словно красная нитка, царапина. — Я могу отпустить Аслы, — говорит Щукин. Бахар держит пистолет бережно, смотрит в сторону. Охранники, увлеченные спектаклем длиной в секунды, застывают. Щукин становится боком и оценивающе оглядывает Бахар и Шахина. Улыбается: — Вот что придумал. Бахар, стрелять умеешь? Она кивает. Игла вновь приближается к вене, но Щукин вдруг останавливает инъекцию. Молчит пару мгновений. Затем кивает — и два пистолета упираются в голову Аслы с обоих висков. Она резко выпускает руку Мехмеда и вытягивается, замирает в подъеме; ее силой усаживают обратно. — Пусть он сам. И Шахину отдают шприц. На руке, стянутой жгутом, слабо проступает вена, но это не нужно — красное пятно указывает, куда колоть. Сердце бьется удивительно спокойно, Шахин вспоминает кухню, залитую закатом, и вдруг отчетливо понимает, что это — конец. — Когда я скомандую, — Щукин поднимает руки, как дирижер, только сигары-палочки нет, — вы убьете себя. Шахин сделает золотой укол, а ты в себя выстрелишь. В голову, чтобы без халтуры. Там и так всего одна пуля. Его тяжелый акцент раздражает. По-русски он говорит мягко и чопорно, по-турецки — грубо, и Шахин ждет ругательств, а не любезностей. Видно, Щукин мечется между своими личностями, не зная, какой образ выбрать для прощальной речи. И тут доходит, чего именно от них хочет Щукин. Мехмед и Аслы разом приподнимаются, безмолвно просят отступить, отказаться. Пустое все это, думает Шахин, поглаживая иглой холодную кожу левой руки. Все равно он никого не отпустит. — Я могу отпустить Мехмеда и Аслы. Но это шанс, крохотный и невероятный шанс. И Бахар — Шахин видит — хватается за него; как и все правильные люди, полагается на вероятность. Медленно приставляет пистолет к правому виску. Что будет, если пулю она потратит на Щукина? Будет возмездие его озверевших брошенных псов. Они расправятся с убийцами хозяина — это они смогут — а потом остановятся, все в крови, дрожащие, не зная, куда теперь податься. Все равно не спастись. Но Бахар не знает Щукина, ее жертва бесполезна. Шахин не хочет видеть ее смерть, поэтому подносит иглу к знакомой точке, к центру красного пятна. Мгновения спустя будет жар в руке, который растечется по всему телу, а потом будут боль, удушье, аритмия… Неважно, что будет, главное — Щукин исчезнет навсегда. — Они невинны, как младенцы, — проповедник, черт бы его побрал. Щукин разводит руками, усмехается. Лицо у него странно бледное, он похудел с последней встречи. Мехмед прислоняется к перилам, запрокидывает голову, будто не хочет уже ничего. Аслы плачет и тихо умоляет: — Бахар, не надо. Не надо, пончик. Нас не отпустят, иди сюда. Не надо. — Отпущу, — обещает Щукин. — Только пусть ваши брат и сестра пожертвуют собой. Страшно это — себя убивать. Гораздо хуже ожидания смерти. Никто уже не спрашивает, зачем Щукин это делает. Никто его не обвиняет. Бахар закрывает глаза и кладет палец на курок. Правая рука Шахина абсолютно спокойна, но он, вдруг нахмурившись, отводит шприц в сторону. Пальцы начинают дрожать. — У меня руки дрожат, дядя Саша, — заявляет Шахин по-турецки. Бахар услышала, она поймет. Щукин оборачивается: — Что? — Руки дрожат, — повторяет по-русски, подняв голову и показывая, как шприц жалко тыкается в руку. — Нервный тик, утюгом в детстве обжег. Мелочь, а мешает. Вот когда чучела делаю… Щукин смотрит с недоумением. Бахар открывает глаза, и Шахин бросает на нее быстрый, острый, приказывающий взгляд. — Вену не могу найти, — объясняет Щукину. — Видишь, как мечется? А дозу хочется, прямо умираю. Невзначай брошенная метафора оказывается очень к месту. Щукин усмехается и, немного подумав, кивает парням. Один из них подходит к Шахину. — Вот спасибо, — Шахин улыбается ему и протягивает левую руку. Щукин отворачивается к Бахар. И на две секунды наступает тишина, и никто, кажется, даже не дышит. Двух секунд Шахину хватает. Он притягивает склонившегося парня к себе, резко поднимает правую руку — и всаживает шприц ему в глаз. Обнимает дрогнувшее тело, нащупывает пистолет, глубже толкает шприц. Под пальцами — что-то вязкое, липкое, не кровь. Шахин успевает еще раз подумать, что жизнь — петля. Через две секунды он уже стреляет. Три раза — в парня, который прикрывает его телом, и в тех двоих, что держат Аслы. Их тела гулко бьются о перила, Аслы взвизгивает. Шахин, моргнув, различает Бахар, ее руки сжимают пистолет, который направлен на Щукина. Поняла. К Аслы и Мехмеду бегут еще трое, но не добегают — Шахин попадает им в ноги, в плечи, в спины. Пули, которые летят спереди, застревают в теле парня-защитника, а сзади дверь каюты, и она может открыться в любой момент. Щукин не двигается. Он застыл вполоборота, носки туфель повернуты к Шахину, корпус — к Бахар; ее руки не дрожат. — У меня одна пуля, — говорит она людям, которые целятся в нее. — Когда выстрелите, я нажму на курок. И попаду в него. Обязательно попаду. Говорит на турецком, но русские, похоже, понимают и без всяких слов. Оцепенение псов проходит, они бросаются на Шахина, на Мехмеда и Аслы, и выхода нет. Скоро пули закончатся. Шахин прижимается спиной к двери каюты и вдруг, догадавшись, кричит Мехмеду на татарском: — Прыгай! Брат понимает сразу. Шахин, отбросив тело-бронежилет, уклоняется от удара. Топот, шум, выстрелов нет, но его бьют в плечи, в челюсть, и он уже не видит, что там с братом. Но слышится долгий всплеск. И когда Шахин, отпихнув уже мертвых нападавших, вновь оглядывается, на палубе нет Мехмеда и Аслы. Только Бахар, Щукин и еще шесть охранников, еще как минимум шестьдесят пуль. Бахар долго не продержится, минуту, не больше. Теперь Шахин понимает, почему Настю оставили в каюте. Она — цепь, которая приковала его к этой палубе, он не может спрыгнуть, как брат, он никуда не уйдет, пока Настя взаперти. Пули вонзаются в дверь, у которой он стоял секунду назад. Шахин стреляет в Щукина. Пуля отрывает Щукину кончик уха, но он падает, будто попали в сердце, и охранники на пару мгновений перестают стрелять. Смотрят на хозяина. А Шахин стреляет еще раз — в них; успевает уложить одного, пока они не приходят в себя. Успевает укрыться и продвинуться к носу яхты, туда, где капитан. Охранники бегут следом; теперь Шахин не видит, что с Бахар. Шахин все десять лет учился стрелять. Как целиться в мишень, которая виляет и прыгает. Куда надо попасть, чтобы обездвижить. Кого надо убить, чтобы обездвижить все стадо. Люди Щукина — не снайперы; их остается трое, а Шахин догадывается, что и в него попали не раз. Только боли нет. Словно это сон. Неожиданно яхта резко качается, и Шахин хватается за перила, еле удерживается. Море начинает двигаться вбок; яхту завели. Вместо очередного выстрела — ужасающий щелчок; Шахин уклоняется от удара, бьет охранника затвором в нос, из последних сил сбрасывает его в воду. Тут же налетает второй. Сил не остается. Второй сбивает Шахина с ног. С палубы доносится одинокий выстрел. Потом крик, потом — какой-то грохот. Всплеск. Хлопок, словно открылась дверь. Странный гул — лодка? Шахин прислушивается, пока его бьют в челюсть, а затем сталкивает с себя лысого русского, выхватывает его пистолет. Там тоже нет пуль. Лысый выше и сильнее, он вновь валит Шахина, бьет теперь ногами; лысый остался один, но если на него не хватит сил… Шахин уплывает в мягкий черный сон, боли до сих пор нет. Видит, как выбегает капитан, он легко одет, в руках у него спасательный круг. Снова всплеск. Руки лысого сжимают горло Шахина. Шахин, приподнявшись, слабо бьет его коленом в пах, но это не помогает, лысый только сдавливает сильнее. Лысый не знает, куда побежал капитан, почему-то думает Шахин. А больше он не думает ни о чем — только будто со стороны наблюдает за тем, как заканчивается воздух. И вдруг лысый останавливается. В его бешеных темных глазах появляется что-то такое… страх? Боль? Он открывает рот, смотрит с изумлением и, закатив глаза, падает на Шахина. Бахар, думает Шахин, различив фигуру девушки с пистолетом. Воздух какой-то острый, режет легкие, как соленая вода. Шахин вдыхает, кашляет, убирает мертвые руки со своей шеи, не глядя вперед. И только поднявшись и вглядевшись, понимает, кто его спас. — Настя?! Она вздрагивает, словно испугавшись окрика, и роняет пистолет. И после этого железного стука Шахин окончательно приходит в себя. Подбежав к Насте, резко хватает ее за руку; подбирает пистолет, проверяет — еще есть пули. На Насте только лифчик и лосины, и Шахин сжимает пистолет с незнакомой раньше яростью. Перешагивая через трупы и стонущие тела, отбрасывая ногами в сторону пистолеты, увлекая за собой Настю, Шахин идет к палубе. — Щукин! — вскидывает пистолет. Но Щукина нет. Яхта качается и несется непонятно куда; наверное, что-то заклинило. На палубе только Бахар. Она взбирается на перила. Увидев Шахина и Настю, останавливается. — Где Щукин? — спрашивает Шахин. — Уплыл. И все вновь становится понятно. Что-то с самого начала было не так — им не связали руки, позволили поиграть с оружием, а парней удалось так легко перебить… И капитан, выбежавший со спасательным кругом. И яхта, которая уносится далеко в море, туда, где их уже никто не найдет. Щукин подберет капитана, он же на лодке. А вот они… — Настя, — Шахин берет ее за подбородок, смотрит в глаза. — Возьми у кого-нибудь телефон. На меня смотри! Телефон. Сеть должна быть. — Я возьму, — Бахар неожиданно спускается с перил. Шахин, оставив Настю с ней, бросается к носу яхты. Остановить ее не получится; но внезапно появляется и другая мысль — а что, если Щукин хотел разом избавиться и от лишних людей? Кругов больше нет. Иллюзия свободы, думает Шахин, вглядываясь в горизонт и замечая, наконец, пятно — это лодка. Но разве она не должна был остаться позади? Конечно, это же стратегия Щукина. Звери думают, что выбрались из клетки, но тут им приходит конец… Проходит много секунд, прежде чем страх и смутные мысли выливаются в решение. Шахин роняет пистолет, бежит обратно и, с ходу подхватив Настю, перебрасывает ее через перила. Следом, не раздумывая, — Бахар; она не успевает даже отбросить телефон. Следом прыгает сам. И уже в воде видит, как вдалеке плещется Аслы, держа Мехмеда за голову. Холод превращает Шахина в кусок дерева, и вместе с ним приходит боль, соленая вода жжет раны. Он уходит под воду, выныривает, вдыхает, снова тонет. Не успевает вынырнуть и найти остальных — внезапно вода поднимается волной, толкает его вниз, почти к самому дну, и слышится долгий гулкий взрыв. Шахин открывает глаза, не видит ничего, кроме темной зелени моря, еще не освещенного солнцем. Еле сбрасывает туфли, прилипшие к ногам камнями. Взмахивает руками и всплывает. Воздух! Как же пьянит. Вокруг — обломки, маленькие и громадные, и за один из них Шахин тотчас хватается. Это дерево, кажется, бывший стол. Неподалеку появляется Бахар, она размахивает руками, и Шахин подплывает к ней. Отдает ей стол, сам ныряет, выныривает, снова и снова. — Настя! В голосе — дрожь, боль и отчаяние. Когда Настя, живая, в сознании, появляется совсем рядом, Шахин обнимает ее прямо в воде, целует в холодные волосы, в лоб. Вдвоем они берутся за другой обломок. Аслы, поддерживая Мехмеда, вскоре подплывает ближе, и Бахар, уткнувшись лицом в воду, плачет. — Титаник, — слабо улыбается Настя. Шахин снова не чувствует боль, но уже от невероятного осознания — они живы, они спаслись, они выбрались! Светает. Шахин вспоминает о лодке, которая почему-то была впереди. Усмехается, когда понимает. — Капитан развернул яхту. — Берег! — вскрикивает Аслы. Вдалеке едва заметной кромкой чернеет земля, и к ней несется уже различимая моторная лодка. Щукина не видно; Шахин не понимает, почему капитан так поступил. Может, это была его незаметная месть — от взрыва лодка могла перевернуться, будь яхта чуть ближе. А у капитана был спасательный круг. Но взрыв, похоже, не убил никого, кроме самого капитана. — Я позвонила в службу спасения, — Бахар поднимает голову, вытирает лицо мокрой рукой. — Сообщила, что видела по пути. Сказали, что вычислят. Но как? Не найдут нас. — Ничего, — Аслы, оставив Мехмеда качаться на обломке, берет сестру за руку. — Доплывем. И впервые Шахин согласен с этой девицей, которую всегда терпеть не мог. Настя прижимается к нему, они начинают плыть к берегу, а солнце уже встает, не такое громадное, как летом, но по-своему теплое. Они плывут, раненые, замерзшие, потерявшие все, кроме друг друга. Но — живые.***
Леда шла по пустой утренней улице, временами перекладывая пакет из руки в руку. Она считала себя доброй женщиной. Все ради других. Ради Насти, например. Ведь два года назад Леда хотела ее спасти, но Настя сама заупрямилась, пошла, влезла в бойню с одним ножом… Да и у самой Леды не было выбора. Эти турки ей пистолет к горлу приставили! «Да, я знаю их дом, — отвечала она тогда, чуть не плача. — Вот по этой улице вверх, потом направо. Дуб там большой растет, на холмике, у дуба — дом. Могу даже отвести. Но не знаю, правда не знаю, куда они спрятали деньги». Турки (люди Османоглу, как она узнала позже) аккуратно обыскали магазин, перетрясли все полки, чуть не свели Леду с ума — и убежали за полчаса до появления Насти. Она пыталась сберечь хотя бы дочку уже погибших, наверное, Энзо и Марии, но Настя всегда была своенравной. Захотела пойти — и пошла, в этом нет вины Леды. И сейчас она тоже не виновата, все ради других. Ради Насти, опять же. Ну не сказала ей, на что жила два года, после закрытия магазина, не рассказала о посланцах загадочного русского из Севастополя, и что? Разве Настя сумела бы понять? Девчонка эта всегда жила миром собственных грез, а за прошедшие годы, оказывается, и любовника себе нашла. Шахин, Шахин… Только о нем и говорила. И сорвалась, уехала к нему, покинула солнечную Кефалонию. Ведь Леда пыталась ее остановить — правда, не так яро, как два года назад, но пыталась. Намекала. Настя сухо попрощалась, пообещала звонить — и пропала, уже больше недели ее нет. Была та странная пора утра, когда мир еще не проснулся, но ночь уже отступила, и тени спрятались за деревьями и домами. Зима почти не трогала Кефалонию, и Леда лишь куталась в длинный поношенный кардиган, цвет которого был давно забыт. Не то серый, не то голубоватый. Пакет оттягивал пальцы. Осталось мало — пройти вдоль этой улицы, обогнуть заброшенный дом с черными дырами целых окон, свернуть направо у старой колонки. Проходя мимо нее, Леда оглянулась, но никто не преследовал ее. Отлично, она выбрала удачное время. Эта дорога вела к дому гадалки Пападопуло, желчной старухи с поджатым безгубым ртом, но Леда не пошла к гадалке, а огляделась еще раз, поправила кардиган — и юркнула в густые колючие кусты, которые скрывали забор покинутого дома. В заборе была дыра, Леда пролезла внутрь, протащила пакет. Встала, отряхнулась, отдышалась. Смахнула со лба пряди седеющих тонких волос. Задняя дверь открылась, как всегда, легко. Леда вошла в темную сырость, пахнущую плесенью, мышами и паутиной. В доме не было мебели, только четыре комнаты без коридора, со скрипучим полом и пыльными окнами. И дверей тоже не было, лишь косяки, пустые, как лунка выпавшего зуба. Летом здесь прятался местный сумасшедший, но зимы он просиживал по домам добрых людей. Леда прикрыла дверь и три раза негромко кашлянула. Всякий раз она боялась, что ответа не будет. Но нет — послышался такой же отрывистый кашель, и Леда, подхватив пакет, ставший неожиданно легким, побежала в соседнюю комнату. — Я принесла тебе еду еще на день, — села на пол, достала из пакета свертки. — Хлеб, колбаса, пирог, еще кое-что… И вода. Не бери воду из колонки, вдруг увидят! Ешь понемногу, тогда хватит. Не холодно тебе? — Нет. Но я не хочу больше так. Леда вгляделась в пухлый сверток, сидящий в углу. Сердито сжала губы: — Хочешь, чтобы тебя забрали? — Дядя Саша сказал, чтобы ты вернула меня в дом, когда Настя уедет. Почему ты его не послушала? — Анна, замолчи. Твой дядя Саша — ужасный человек. Он заберет тебя далеко от меня, от сестры, и больше ты нас не увидишь. Он будет мучить тебя. Да я же сто раз говорила! Потерпи. Анна высунула руку из шубы и платка, в которые была закутана, и взяла кусок хлеба, начала вяло жевать. — Сколько терпеть? Вчера я пыталась выбраться, но меня чуть не схватили. Леда ахнула, но вскоре собралась — эти Ласкари все как на подбор, только и норовят сбежать. — Недолго. Человек, который отвез Настю, вернулся, я видела его. Поговорила с ним. Он нам поможет. — И? — Анна отложила хлеб. — Куда? К дяде Саше поедем? — Сдался тебе этот дядя Саша! В Афины поедем, там у меня подруга живет. И пусть все катятся к черту — и твоя ветреная сестра, и дядя Саша… Нет, говорила же я ей — не езжай. Ловушка же. Не могла я сказать, что сама тебя спрятала, убили бы меня, понимаешь? И всех бы убили! А так хоть тебя спасла. Леда повторяла эти слова каждый день, по утрам, когда приносила Анне еду и смотрела на ее худеющее грустное лицо. Анна слушала молча, не кивала, но и головой не качала — значит, не такая малютка, понимает. Леда всхлипнула вдруг, но быстро вытерла нос и губы, вытащила из пакета кухонный нож. Сунула Анне: — Осторожней будь. Глубокой ночью приду, не спи. Чтобы кашлянула мне в ответ! А если сунется кто-нибудь… — Я не умею, — Анна отвернулась, держа нож брезгливо, как рыбу за хвост. Леда шикнула на нее: — Научись! Жить хочешь? Или в плен к дяде Саше? Не отдам я тебя, слышишь? Острая жалость заставила ее вдруг замолчать. Леда всхлипнула еще раз, протянула к Анне руки, прижала ее к животу, погладила по голове, едва выглядывающей из шубы. — Девочка моя! Сколько же тебе пережить пришлось… Но ничего. Ни дядя Саша, ни бандиты — никто до тебя не доберется. Сама вытащу. И пусть потом вместо тебя голую землю гладит! Дочка ему нужна, надо же… Знаю я их, старых извращенцев… Анна, кажется, заснула. Леда испуганно встряхнула ее, померила губами температуру — нормально. Устала, наверное. — Поспи, — вздохнула Леда. Тяжестью, оттягивавшей пакет, был пистолет, который она сейчас протирала полотенцем. Старый револьвер отца, умершего от туберкулеза, заряжен полностью, на все шесть пуль. Их далеко не шестеро, конечно. Но пока хватит. Через полчаса, когда Анну удалось разбудить, Леда поцеловала ее на прощание, разложила еду на большом полотенце, повторила все наставления — и, наконец, пошла к выходу. Всякий раз, уходя, она боялась не вернуться. Посланцы русского искали по всему городку, неужели в этот дом не заглянули? А если… Ну ничего, она справится. Расстреляет шестерых, а остальные разбегутся. Потом подхватит Анну, сядут они в корабль — и в Афины. Там будет светло, тепло и безопасно. «Уговори Настю поехать в Севастополь», — приказывали посланцы. Леда поступила точно наоборот — но Настя все равно упорхнула. Да и черт с ней! — Тетя Леда. Она обернулась: — Что, девочка моя? — Не ходите домой, тетя Леда. Вчера я слышала разговор. Они сказали, что радушно встретят вас. Леда сильнее сжала губы. Тонкая липкая слеза скатилась к подбородку. Она зачем-то протерла револьвер полой кардигана, вскинулась и кое-как улыбнулась: — Ничего такого не будет. Ты поешь. Там пирог… я недавно испекла. Горячий. Анна смотрела на нее удивительно большими, влажными глазами, но больше ничего не говорила. Леда протерла глаза и открыла заднюю дверь, отсыревшую, скрипучую от времени. Прошла по заросшему двору, пролезла через дыру, юбка зацепилась за кусты и едва не порвалась. Дома никого не было, только свежесть и свет. Потом пришел человек, отвезший Настю, и они поговорили еще раз. Потом — Афины. Ничего этого не было. Леда стояла перед открытой дверью и думала обо всем этом, пока револьвер, который она выронила, летел до земли. Секунда — и все пронеслось, как перемотанная запись, а потом донесся стук упавшего револьвера. И лысый бандит, придерживающий дверь, улыбнулся: — Ну, вот и нашли. Ну и провидица эта Пападопуло. Сразу верно указала! Откуда-то сбоку — или сзади — послышался крик, и Леда не сразу поняла, что это она сама кричит. Когда поняла, уже наклонялась к револьверу; но тут ее ударили в живот ногой, и Леда согнулась, упала на четвереньки. За спиной бандита стоял человек, отвезший Настю, тот самый, который притворялся спасителем. А за ним — старуха Пападопуло, она пожимала плечами, как сова, и улыбалась одними зубами. А за ней не было уже никого, только утреннее солнце. Леда потянулась к Анне, но тут ее ударили еще раз, в лицо, а потом в спину, в бок… А потом — грохот, хлопок ей в лицо, жгучая боль в груди. Пуговицы кардигана показались гвоздями, которые впивались в тело. Боль стала ноющей, острой до ужаса — и вдруг ушла. Леда смотрела вверх, на потолок, черный от мертвых мух, и видела солнце Афин, такое яркое и большое, и это солнце заполняло весь грязный дом, и не было уже ничего, кроме света. Анна закричала. Пирог, подумала Леда, закрывая глаза. Она не попробовала пирог.