***
Проснувшись, Владимир не обнаружил вчерашнего гостя на кровати. Прямо сказать, он ничего не обнаружил: Есенин просто свалил, не оставив ничего: ни записочки, ни весточки. «Я его в рот поимею на сегодняшнем диспуте», — обиженно решил для себя Маяковский, приступая к своей обыденной рутине.***
Политехнический музей, вечер, диспут. Свое отношение к имажинизму Маяковский решил изложить именно сегодня и именно здесь, на вечере, вошедшем в историю советской поэзии. Атмосфера вечера была накалённой: Владимира, стоящего на сцене из зала взглядом буравил Есенин, то и дело кладя ногу на ногу и поправляя кудрявые волосы. Маяковский же, привлекая к себе внимание публики, деловито прокашлялся и поправил пиджак. — Сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез! — тихо прошептал Галине Сергей, усмехнувшись. Вероятно, это было сказано слишком громко, потому как лефовец отозвался: — А каков закон судьбы Ваших «кобылез»? — Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах. Это что, русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам… — начал имажинист, но потом умолк. Сильный голос Маяковского сразу покрыл и прекратил разноголосый шум. Он быстро пошел по проходу на сцену и заговорил еще на ходу: — Товарищи! Я сейчас из камеры народного судьи! Разбиралось необычайное дело: дети убили свою мать, — провозгласил Владимир, и все разом утихли. Всем в зале это заявление показалось странным и волнительным, поэтому все с интересом стали слушать поэта. В рядах началось смущенное перешептывание. Но Маяковский стоял на сцене, видный всем даже в самом последнем ряду, всем слышный, и продолжал: — В свое оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь. Но дело в том, что мать была все-таки поэзия, а детки — имажинисты. В зале раздались сдавленные смешки. Имажинисты, сидевшие рядом с багровеющим на глазах Есениным, буквально двинулись к Маяковскому. Лефовец отмахнулся от них рукой и стал пародировать стихи на потеху публике, со всех рядов восклицания, замечания, громко бранились имажинисты. Маяковский веско и грозно заявил, что поэзия СССР не может быть аполитичной, и тут уж Сергей не вытерпел: на стол президиума вскочил худощавый, невысокий Есенин. Обозленный совсем по-детски, он зачем-то рванул на себе галстук, взъерошил блекло-золотистые кудрявые волосы и закричал своим звонким, чистым голосом: — А вы не убиваете поэзию этой рванью?! — А вы своей аполитичностью?! Чтоб заставить Маяковского замолчать, Есенин стал читать свои стихи. Лефовец немного постоял, послушал и начал читать свои. Аудитория положительно бесновалась. Свистки, аплодисменты, крики. А Маяковский читал спокойно, отчетливо, прекрасно. Наступила тишина. Стихи Маяковского прозвучали перед разношерстной толпой посетителей литературных диспутов действительно, как «ласка, и лозунг, и штык, и кнут». Они победили не только словесной выразительностью, но и политической своей насыщенностью. Уходя с вечера, их повторяли и те, кто сначала не хотел слушать Маяковского. Владимир, самодовольно улыбнувшись, смотря на приниженного Сергея, уходил с вечера в приподнятом настроении, а блондин же наоборот, мацая Галю и скрепя зубами, направился прочь из музея.