жалкий нервный срыв, что пройдет без потерь, вне больничных стен, все страданья твои — абстрактная блажь. выбирайся из страхов, обид, проблем. выбирайся. иначе себя предашь.
Макс Колфилд больше нет. Она перестает существовать в вечер четверга, когда на часах умирают стрелки, показывая половину седьмого. Рассыпается прахом, разлетается частичками пыли по аудитории фотографии и фотопроекции. Я смотрю на экран: два изображения крутятся, словно анимация, становятся другими, а потом возвращаются назад в исходную картинку. Нейтан, для которого это просто игра, наверное, просто не может, не в состоянии понять, что он сейчас делает. И каждый, каждый в этой аудитории поднимает голову и смотрит на меня. Меня начинает знобить. Я пытаюсь улыбнуться, а затем скрыться в ворохе своих волос, но все продолжают пялиться, и недоверие, неверие, что я читаю в этих взглядах, словно снова затягивает мои ребра в жестяной корсет. Виктория поворачивается ко мне, и я могу видеть, как в уголках ее губ слегка размазана помада. Она смотрит на меня так, будто еще секунда — и распадется на тысячу фейерверков от удовольствия. Я вновь чувствую себя жалкой. Это все происходит не со мной. Нет. Это все происходит не сейчас и не здесь. Это просто сон. Эти снимки — просто неправильный, неверно истолкованный сон. — Колфилд, не знала, что ты так можешь, — скалится Виктория. — Я не… Не… Слышу свое сердце в голове, в ушах, на кончиках пальцев, оно колотится в пятках, в позвоночнике, я сама становлюсь этими сумасшедшими ударами и бьюсь с каждым выдохом о железо вокруг ребер. Прескотт победно улыбается — если он хотел раздавить меня, переломать мои косточки, то он сделал это на самом высоком уровне, но только один вопрос, который будет потом мучить меня ночами (я уверена в этом), срывается с моих почти онемевших, едва заметно дрожащих губ: «Почему я?» — но его проглатывает тишина, потому что ни у кого нет ответа. Наверное, ответить не сможет даже сам Прескотт, ведь я не разговаривала с ним, не говорила ему гадостей, не подставляла его, у него нет никаких мотивов; ему просто захотелось, чтобы жертвой была я, вот и все. Потому что Нейтан так захотел — вот разгадка всего происходящего. — Мисс Колфилд, — Хансен встает, — я уверен, это просто шутка. Так ведь, мистер Прескотт? Нейтан пожимает плечами и отвечает что-то вроде «я просто выполнял проект». Его не накажут; а если и накажут, он потом снова на мне отыграется. Замкнутый круг. Я попала в замкнутый круг. Да. Да, господи. У меня кружится голова, когда я смахиваю тетрадь и флэшку в сумку, встаю и вновь словно во сне иду к выходу; мне кажется, что чертовски быстро, но на самом деле очень-очень медленно. Все происходит как в замедленной съемке — преступник сбегает с места преступления под взорами окружающих, — а потом я слышу щелчок камеры: Виктория делает фотографию и смеется. Уверена, она уже выложила это в свой аккаунт со ста тысячами подписчиков. Я почти падаю, но все-таки выбираюсь из аудитории и глотаю, глотаю, глотаю вечерний воздух. Ну почему я? А на экране позади меня все еще сменяются два кадра, один за другим, медленно вращаясь, создавая круговорот бесконечной паники. Я нахожу в себе силы обернуться — наверное, за несколько минут до начала приступа: они все еще смотрят на меня, и Хансен больше не считает это все шуткой, его брови сдвинуты, и он, кажется, зовет меня по имени, но я качаю головой, разворачиваюсь и бегу. Потому что таким, как я, панические атаки лучше переживать в одиночестве.* * *
Закрываю дверь своей комнаты изнутри на замок, сползаю по ней и зажимаю рот руками, чтобы меня не услышали. Дыхания почти нет — мне кажется, я сейчас умру просто потому, что задохнусь или сердце не выдержит такой гипоксии. Мне холодно, но сил, чтобы дотянуться до пледа на кровати, нет; а если бы они и были, то вряд ли мои дрожащие руки смогли бы обхватить плюшевую ткань и уж тем более потянуть ее на себя. Я чувствую себя шприцем, на который надавили слишком сильно — и вся отравленная кровь, что была в нем, выплеснулась наружу мелким фонтанчиком. Раскачиваюсь из стороны в сторону и в перерывах между судорожными вдохами и выдохами пытаюсь думать, что как же вот оно так, как же так, почему я, почему сейчас, зачем им я? Сколько часов мне потребуется, чтобы осознать, что это просто шутка, что так просто кто-то неудачно пошутил, а я вот это восприняла, и мне бы посмеяться вместе со всеми, да только это не смешно? То, что было там, на этом чертовом экране, — не смешно. Меня начинает бить тремор — это словно через тебя пропускают ток или мучают на электрическом стуле; я прикусываю губы до крови и ложусь на пол, подтягивая к себе колени, дергаясь и всхлипывая, потому что мне по-настоящему страшно — за себя и за последствия чужих шуток. Макс Колфилд хочет исчезнуть, закончиться, перестать существовать. Что угодно, как угодно, пожалуйста, просто заберите меня отсюда. А потом я неожиданно для себя засыпаю. Отключаюсь. Отрубаюсь, как бы сказала Брук. Меня просто выключает, как выключают ненужный, перегоревший свет с одной лопнувшей лампочкой. Кажется, это называется механическим сном — когда ты достигаешь предела, но не можешь потерять сознание, ты засыпаешь. Но мне страшно даже во сне. Иглой, шпилькой, шилом в мой сон входит Рейчел, объятая пламенем, целующаяся с Хлоей Прайс, которая искрит своими неповторимыми синими вспышками. И это так странно и сюрреалистично, что я пытаюсь проснуться, выпутаться из этого сна, но Рейчел вдруг вспыхивает лазурным пламенем и рассыпается на сотню голубых бабочек. Они летят на меня, и я чувствую прикосновения крыльев к своему лицу — сначала одной, потом нескольких, а после они снова становятся огнем, и уже горю я, а не они. Я просыпаюсь у себя на кровати, где простынь свилась в воронье гнездо, плед скинут на пол, а подушка валяется в ногах; как я до нее добралась, я не помню. За окном темно, значит, еще ночь, но мое лицо мокрое от слез — знаю, что плакала навзрыд во сне, потому что я всегда так делаю, потому что мое тело любит так делать — рыдать, когда я не могу это удержать в себе, пытаясь быть сильной, или просто замыкаться, закрываться от других. Ведь на то, чтобы быть закрытой, тоже нужны силы. Иногда еще больше, чем чтобы быть такой, как Рейчел, — нараспашку. Я пытаюсь встать — у меня болит голова, слишком сильно, чтобы идти по прямой, но я пытаюсь. В два часа ночи у неба особый цвет, а в воздухе повисает свежесть и тишина — я не вижу никого на улице, хотя окна выходят почти что на центральный двор; все будто лишено реальности, и кампусы тянутся во все стороны бледно-красной цепочкой домов. Я думаю о том, что мне нужно принять душ — от меня пахнет потом и страхом, я вся липкая и противна даже сама себе, поэтому захватываю сумку с принадлежностями, перекидываю через плечо полотенце и отпираю дверь. Реальность тихая и спокойная, в коридорах горит приглушенный свет. Здесь нет охраны — она и не нужна; кому вообще нужна охрана общежития, если наши ворота в университет почти пять метров высотой? Поворачиваю к душевым, кладу все в первый попавшийся шкафчик и снимаю одежду. В зеркале отражается худое, некрасивое тело, которое я ненавижу больше, чем что-либо: я кажусь себе слишком острой, неповоротливой, нескладной, словно маленький ребенок. Кейт как-то сказала, что, если поместить меня в коробку, я не смогу согнуться и сломаюсь. Теплая вода смывает остатки паники и страха, аромат любимого шампуня заставляет зажмуриться, чтобы не щипал глаза, и улыбнуться: арбузный запах напоминает мне беспечное детство и городок, в котором я выросла. Долго стою под душем, стирая с себя пыль и грязь пола, и выхожу, обещая себе завтра сделать вид, что ничего не было. Ну, знаете, улыбаться и типа того. Убеждаю себя, что все в порядке. Что посмеются — и забудут. Мне же не десять, чтобы плакать в подушку, мне восемнадцать, а значит, шутки будут злее и больнее. Надо привыкать. Вить кокон. Еще один. Становится ощутимо легче. Ровно на десять секунд, а потом я вижу перед собой Викторию с тремя девицами-старшекурсницами и понимаю, что, кроме полотенца на голове и белья, на мне нет никакой одежды. Удивительно, но сейчас у меня не начинают дрожать колени, я не прикрываюсь руками, не бегу и не дергаюсь от неожиданности — потому что знаю: они не тронут меня. Избить не посмеют, а это, наверное, самое страшное. Может быть, они уже забрали мою одежду. Может, испортили ее. Или сломали фотоаппарат. Страшно. Но пережить можно. Но меня шатает, меня всегда шатает, мое равновесие всегда дает крен, когда я оказываюсь в таких ситуациях, и только мой воспаленный мозг может решить, начнется ли что-то страшное или же я просто развернусь и уйду. Виктория смотрит на меня, прикусив губу и улыбаясь, как охотник смотрит на загнанную в угол жертву. — Что ты хочешь? — первой спрашиваю я, и мой голос звучит неожиданно устало. — Знаешь, каждый из нас очень любил Рейчел, — говорит какая-то девушка из-за ее спины. — Мы просто хотим, чтобы все знали, кто виноват в том, что она сбежала. — Никогда бы не подумала, что такая слабачка, как ты, могла ее довести. — Жалко, что мы не можем тебя убить. Как в школе, думаю я, один против четверых, я все равно не выстою, так какая разница? — Я не доводила Рейчел. Мы с ней даже не разговаривали, — тихо объясняю я. В ответ только смех и омерзительно-липкие, обидные слова. Я делаю шаг вперед в попытке пройти между ними. И понимаю, что в этот раз мой мозг меня обманул. Специально или нет — не знаю, но он мне солгал. Мне нужно было бежать и прятаться, может, даже заплакать или попытаться вызвать приступ, чтобы они не слишком надо мной издевались, но нет. Макс Колфилд слишком гордая, чтобы накрениться в ту сторону, которая ее спасет. Удар по голове. Я отключаюсь.* * *
Второй раз за сегодня я просыпаюсь от холода; в общей душевой, где никого нет, в узком окошке наверху все еще темнота, значит, я пролежала тут меньше пары часов. Видел ли кто-то меня такой?.. Тело не болит — только затылок, на который пришелся удар, и спина — от лежания в неудобной позе. Долго не понимаю, что произошло: голова от удара все еще гудит и кружится; когда вспоминаю окончательно, все же нахожу в себе силы встать и подойти к зеркалу. Каждый сантиметр моего тела исписан черным маркером — от лица до кончиков пальцев; десятки слов, повторяющихся и повторяющихся, и я, будто в плохом ужастике, касаюсь зеркальной поверхности рукой, чтобы убедиться, что все это не сон. На моих ладонях все та же надпись. «Ты забрала Рейчел».* Я открываю рот и кричу — беззвучно, воздух режет горло, колотится сердце, я смотрю на себя — и схожу с ума, даже не плачу, просто открываю рот и издаю этот страшный, шипящий, колющий звук. Кажется, я зову на помощь, но прийти некому: я наедине с черными буквами, что въедаются под кожу, насыщая ее спиртовым ядом, перманентом, становясь вечным клеймом. Если бы огонь мог выжигать, он бы выжег эти слова на моем теле, но здесь нет огня — только насмешка, глупость, идиотская шутка, в которую, кажется, все почему-то поверили. Все, кроме меня. Потому что Рейчел была их солнцем. Их идолом. Их защитным тотемом. Не моим. А теперь у них ее забрали — и они сами не знают, за что и почему, но покажи пальцем — и растерзают любого, кто имеет хоть какое-то отношение к исчезновению Рейчел. Чертова Рейчел стала частью меня, мучительно больно впитываясь, вплавляясь, вцепляясь, впиваясь мне в кожу. Вырисовываясь. Даже на моем светлом нижнем белье написаны эти буквы — рвано и некрасиво, и все, что мне остается, — бежать к шкафчику. Конечно, там нет никакой одежды. Только ключ от моей комнаты, до которой еще надо дойти. Мне необходима пара глотков ледяной воды из-под крана, чтобы сообразить, что делать, — сдергиваю шторку с душевой кабинки, обматываюсь посильнее: ее хватает, чтобы закрыть грудь и ноги ниже колен; волосы всклокочены, полотенце куда-то исчезло, но на это плевать. Я думаю о том, что ночью в коридорах никого нет. Вот только я ошиблась, потому что забыла, что на окне душевой солнцезащитная темная пленка и трехметровый слой пыли, и сейчас, скорее всего, раннее утро. Но об этом я узнала уже после. А сейчас я открываю дверь. И выхожу. *Игра слов: take away — забрать = довести = добить.