начеркай себе яростный манифест ядовитых никто никогда не ест не бывает чудес — увы, никаких чудес только ярость, стальные жилы боль останется, счастье — всплеск остальные идеи лживы
Утро ломает меня пополам очередным кошмаром, и я просыпаюсь намного раньше Хлои — она спит на кухне, утонув в горе подушек и накрывшись кучей флагов-одеял. И понимаю, что у меня звонит телефон. В четыре пятнадцать утра мой чертов телефон разрывается от звонков, и моя интуиция вопит сильнее обычного, говоря, чтобы я выбросила его в окно. Но я беру трубку, потому что когда тебе звонят в четыре пятнадцать — это страшно. Но еще страшнее, когда звонит Виктория Чейз. Я не сразу узнаю ее голос: он изломан, постоянно срывается, много помех, но я отчетливо слышу: — Нам надо поговорить! Тупой розыгрыш, думаю я в то время, как моя спина покрывается мурашками. Дурацкая, глупая шутка. Я уже кладу трубку, когда она умоляюще взвизгивает: — Ну пожалуйста, послушай! Хлоя ворочается в соседней комнате и просыпается через секунду — слышимость тут прекрасная — подходит ко мне (от нее пахнет кофе, сигаретами и пыльным хлопком подушек) и вопросительно смотрит на телефон, который я держу в вытянутой руке. — Ладно, — говорю я в пустоту, сомневаясь, что меня вообще слышно. — Что? — Кто-то слил видео… Ты, я, Нейтан… Видео. Кто-то снимал это. От этой мысли меня начинает колотить. Кто-то снимал на видео, как надо мной издевались. И кто-то его выложил в интернет или отнес в полицию. А потом она говорит то, что я меньше всего ожидаю от нее услышать, на заднем плане вдруг повисает тишина, и становится отчетливо слышно: — Пожалуйста, Макс… Скулящая, поломанная Чейз — ведь деньги Прескотта спасут только его, не ее — что-то новенькое в моей жизни. Прайс шипит: «Карма»; а я все еще дрожу. — Что я могу сделать? — спрашиваю. Но Виктория уже отключается. Я смотрю на Хлою, Хлоя — на телефон, который снова трезвонит. И да, я уже знаю, кто это, пусть там и написано «номер засекречен». — Ты, маленькая сука, как ты умудрилась… Выключаю Прескотта. Хлоя держит мою руку, потому что знает, что мне сейчас нужно подумать, а потом все-таки сдается и засыпает, и я укладываю ее на кровать, заботливо укрываю пледом, собираюсь и иду пешком до общежития. Сегодня что-то произойдет. Я это чувствую.* * *
В восемь меня вызывают к Уэллсу, до этого я сижу в своей комнате в обнимку с подушкой и смотрю в одну точку, ничего не чувствуя и ни о чем не думая. Слишком много всего за эти дни — это единственное, что проносится в моей голове, когда я поднимаюсь к ректору. Уэллс в идеально выглаженном черном костюме торжественно сообщает мне, что восстановил справедливость. На мое уточнение, в чем именно, он гордо отвечает: — Мистер Прескотт и мисс Чейз отстранены от занятий до конца семестра за неподобающее поведение. Мы просмотрели видео, мисс Колфилд, — добавляет он. — Нам ужасно жаль, что так получилось. Вы можете приступить к занятиям с завтрашнего дня. И не беспокойтесь — можете чувствовать себя в полной безопасности. Если хотите, переведитесь в другую комнату, мистер Коннор вам в этом поможет. Завтра. Хлоя. Чейз. Прескотт. Удар, удар, удар, крах, крах, КРАХ! Все рушится. Все, на что я надеялась, рушится. Уэллс только что опять убил меня голыми руками: стоит мне покинуть территорию университета, как они сотрут меня в порошок, а их дружки им помогут. Теперь я виновна не только в уходе Рейчел, но еще и в отстранении этих двоих. Откуда видео? Там никого не было. Хлоя не могла снимать — я прекрасно помню тот момент, когда дверь открылась и меня бросило на кафель. Тогда кто? Как? Зачем? И почему именно сейчас, когда… Безумная догадка лезет в голову, но я молчу, потому что не хочу произносить это вслух. — Я подумал, вы захотите взять это себе. — Он протягивает мне фотографии. — Это единственная копия. Те самые фотографии, которые Нейтан делал для проекта. Распечатанные на больших листах, черно-белые и прекрасные, почти не отличающиеся друг от друга. Хлоя целует Рейчел, запустив руку с облупленным черным лаком в волосы, — это снято так прицельно мелко, что можно разглядеть кусочек языка; на Хлое все те же рабочие джинсы, на Рейчел короткое платье, и они целуются, жадно, страстно, чересчур горячо. Я знаю, что светит солнце — оно струится в волосах Эмбер меж ладоней Хлои, падает на спину солнечной волной. Рейчел ниже Хлои — сильно ниже, поэтому она тянется к ее губам, я вижу напряжение ее шеи и плеч, кажется, она стоит на носочках. Они счастливы и влюблены. Это потрясающая фотография, до безумия живая; кажется, что Рейчел сейчас взмахнет длинными ресницами и продолжит целовать Хлою, а синие волосы вновь будут подхвачены ветром и начнут сплетаться с солнцем. Черно-белые оттенки и наложенные фильтры позволяют увидеть даже пылинки в воздухе — ангельскую пыль, исходящую от этого фото, я чувствую до сих пор. Но стоит перевернуть, сдвинуть фотографию, взять другой снимок в руки — и захочется закричать, заплакать, заорать дурным голосом. К Хлое тянется не золотоподобная Рейчел. Хлоя целует Макс Колфилд — забитого гика с полароидом в руках, чьего имени-то вообще почти никто не знает; и я вижу себя так четко прорисованно, что только пара повторяющихся прядок и сильное искажение вокруг моей фигуры выдают использование фотошопа. Нейтан соединил меня из деталей: я ясно помню, как тянулась руками, чтобы сорвать яблоко с яблони; помню эти черные круги вокруг глаз после трех недель недосыпа; помню, как стояла, повернувшись в профиль, слегка потягиваясь на солнце. Нейтан все это время делал мои фото — и заняло у него это отнюдь не один день. Макс Колфилд кажется уродиной на снимке; лишним элементом, разбитой мозаикой, граффити на шедевре. Макс Колфилд кажется извращением, болезнью, патологией. Куском гниющего черного дерева. Я ненавижу Макс Колфилд с этого листа. Я хочу, чтобы пол подо мной проломился и я упала вниз, в бездну, чтобы я умерла прямо сейчас, стерлась — с этой фотографии и с лица земли. Потому что Макс Колфилд смотрит отфотошопленно-влюбленными глазами на Хлою Прайс и тянется к ней губами за поцелуем. И та ее не отталкивает. Потому что так не бывает, потому что проект, который мы задумали, — это просто умение работать с реальностью, показывать ее стороны, уродливую реальность и прекрасную иллюзию, да только здесь Рейчел — золотое солнце на черно-белом снимке, а Макс Колфилд — выжженное прайсовской сигаретой пятно. Я ненавижу эти снимки. И Прескотта. И это место, которое сейчас пытается сказать мне: «Извини за то, что мы переломали тебе кости и они срослись не так, как нужно». Я не хочу здесь находиться. Поэтому я просто стою в кабинете ректора, держа в руках фотографии, и молчу, хотя должна радоваться, что уже завтра восстановлюсь; а еще Уэллс пообещал не вносить этот инцидент в мое личное дело, поэтому моя репутация снова чиста как белый лист. Хочу ли я этого? Учиться, потом бежать к Хлое, сидеть у нее в баре, проводить с ней время… Подождите, стойте, о чем это я? Квартира Прайс — лишь временное убежище для меня, теперь я ей, по сути, больше не буду нужна… «Ты необыкновенная, Макс Колфилд». А потом я посылаю его к черту. Я так и говорю: — Ректор Уэллс, пойдите к черту. И закрываю дверь.* * *
Моя постель превращается в амвон — на ней мое дыхание постоянно сбито, пульс сорван, а под подушкой вновь лежит фотография Хлои Прайс; той самой, у которой еще вчера находилась моя сумка с одеждой и без которой надо как-то научиться жить, потому что она больше не тот человек, с которым я могу позволить себе видеться. Видела ли она эти фотографии? Можно ли сказать, что она знала, что они предназначены мне? Переворачиваюсь на живот, достаю блокнот и зачем-то записываю имя Хлои. Рука дрожит, выводя буквы на бумаге. Почему Хлоя не сказала никому, что я не виновата в исчезновении Рейчел? Я пишу это. Пишу и то, что Хлоя пытается со мной подружиться. И то, что она меня терпит. Разрешает пожить у себя. Я пишу все, что происходит, слова выстраиваются в тонкую прямую нить, и тогда я беру телефон и набираю СМС: «Ты все знала, Хлоя Прайс». Телефон падает на пол. Психиатр шестнадцатилетней Макс Колфилд говорил ей не допускать истерик ни при каких обстоятельствах. Говорил держать себя в руках и бить стены, но не позволять себе впадать в истерические срывы. Потому что тогда моя внутренняя шестнадцатилетняя недолеченная, перелеченная, залеченная Макс Колфилд начинает кричать. Вовсе не так, как другие. Каждая истерика случается внезапно и неконтролируемо, при этом я никогда не вижу конкретного повода — я словно накапливаю его внутри себя, то одно, то другое, так, что в итоге какая-нибудь мелкая последняя капля становится решающей. И внешне другие люди никак не могут предсказать, что вот-вот случится, потому что интонации моего голоса, моя мимика, мое поведение остаются таким же, как обычно. Но это они. На самом же деле у подобных мне перед срывом пульс скачет так резко, что хочется вырвать свое сердце из груди, голова начинает болеть так сильно, как только возможно, и трясущиеся руки выдают меня, поэтому я цепляюсь за подушку в надежде успокоить их. Но у меня не получается. Потому что первое, что я чувствую, — это ярость. Ярость по отношению к Хлое, к себе, к каждому, кто меня окружал: если все эмоции переживаются внутри, то когда достигается критическая точка, они вырываются во внешний мир. Она похожа на жвачку мерзкого серо-голубого цвета, дожеванную и выкинутую, но все еще горько пахнущую мятой — чужеродное, давно забытое чувство. Ведь если бы Хлоя Прайс пришла и сказала: «Я знаю, что Макс не виновата», ее бы послушали. Меня бы не накачивали какой-то дрянью в туалете. Я не была бы чьей-то доской для росписи. Я не была бы объектом насмешек. Я смогла бы. Смогла бы работать над проектом. Я поднимаю телефон и звоню ей, два гудка — и знакомый голос радостно говорит: «Привет, Макс», а потом обрывается, потому что я кричу, я в прямом смысле ору в микрофон пластика эти фразы, повторяя как заведенная: — Ты знала, знала, знала… Это похоже на перегрев на ядерной станции, когда топливо в реакторе так сильно нагревается, что реактор плавится и происходит утечка энергии. И мой перегрев такой сильный, что это приводит к взрыву. Я могла остаться той Макс, которая пытается наладить контакты. Я могла остаться той Макс, которая борется. Я могла. Могла. Могла. Но Хлоя Прайс все сломала с самого начала, а потом закружила меня в этом чувстве своей вины — отсюда и дешевые попытки меня утешить. Потому что она винила в этом себя. Трус — она, не я. У меня хотя бы хватает сил на то, чтобы признать, что я слабая. — Ты просто трусиха! Ты слабая! Ты хуже, чем я, слышишь, Хлоя? Хуже, чем я, хуже, хуже, хуже… Я все еще кричу в телефон, хотя даже не уверена, слушает ли она меня. Но раскаленный ядерный реактор — это не только взрыв. Это еще и высвобожденная энергия колоссальной мощности. Разбить самое дорогое, что у меня есть, только на секунду кажется мне бредом, а потом в стенку летит полароид и раскалывается на куски, дешевые куски пластика, как когда-то разбилась и я. Зеркало. Подвешенные на нити снимки. Шкаф. Одежда. Все летит к черту. Все разбивается вдребезги. Чудес не бывает, кричу я в тишину, чудес не существует, я словно ломаю свой позвоночник о металл этих слов, потому что думаю, что была наивной идиоткой, которую просто пытались задобрить. Я крушу всю свою комнату, я ломаю ноутбук, я скидываю на пол наброски, переламываю к чертям все ящики, выворачиваю, бросаюсь на них, повторяя: «Хлоя, Хлоя, Хлоя». Имя, ставшее надеждой, теперь становится ядом, падающим с губ, и я ранюсь, царапаюсь о предметы — руки в ссадинах, царапинах, и мне хочется взять перочинный нож и вскрыть себя до костей, лишь бы выпустить остатки ярости. У меня уже нечего ломать — внутри меня уже слишком все переломано, все просто к чертям перемолото, я уже не знаю, что мне делать: плакать, орать или снова бить стены. Горячая, вязкая масса, стекающая с ладоней, заставляет меня сделать вдох. А потом продолжить. Ко мне не заходят: теперь я не просто Макс-выжившая-Рейчел, я еще и психованная. Сумасшедшая. Безумная. Хлоя Прайс, ты слышишь этот треск? Это моя последняя защита разлетается в щепки, обнажая гнилые доски. Гнилые, как ты. Выскоблить, вымолить, вытащить Хлою Прайс из себя не получается даже тогда, когда я режусь об острые края встроенных в шкафы железных ящиков для личных вещей, а потом о края фотографии. Я настолько безмозглая, неловкая и неосторожная, что режусь даже о фото, окропляя его кровью. Контроль заканчивается. Мир тает в тумане, когда я падаю на колени, прижимая фото к себе. Она могла все остановить. Ну почему я не думала об этом раньше? Виновата только я сама. Только я. Больше никто другой. Не Хлоя Прайс, беспощадная мразь, а я, Макс Колфилд, трусиха, которая поверила на секунду, что можно подружиться с такой, как она. Но я ей на хер не нужна. Это просто попытки задобрить. Ебаные. Попытки. Задобрить. Я словно в кошмаре, в котором за мной гонятся, но попытки убежать не увенчиваются успехом — я чувствую, что теряю силы и не могу позвать на помощь. Бессилие. Полное опустошение. Непонимание, почему пресловутый бог, лелеемый Кейт, меня не слышит. Я отключаюсь — сознание выключает мозг прямо посреди всего этого, — все еще держа в руках фотографию, все еще сумасшедшая и не знающая, что делать дальше. Господи, если ты все-таки есть, забери меня, пожалуйста.