каждый первый, кто умер — с приходом весны воскрес, Солнце жадно лобзает сетчатку глазниц и кожу, я не знал, что любовь — это самый тяжелый крест, крест, который нести, несомненно, себе дороже. все, что я выводил по тетрадям твоим — сотри, будет лучше забыть и до нового чувства выждать. если ты мой Нерон, значит, сердце — горящий Рим, если я твой Иисус, значит, ты отречешься трижды.
Весна подкрадывается незаметно, погребая под собой все, что принесла мне осень, и в своем новом каждодневном ритуале я считаю, сколько дней прошло с того дня, когда от моей комнаты остались лишь голые стены. Сто двадцать шесть дней, включая каникулы, проведенные у родителей; включая Кейт и Брук с их вечными разговорами о побеге к морю вместо занятий; включая возвращение затихших Нейтана и Виктории, которые просто делали вид, что меня не существует; включая меня и мою новую комнату. Комнату, в которой раньше жила Рейчел Эмбер. Ее объявили пропавшей без вести, собрали все вещи, месяц искали — не нашли, а потом оставили университет в покое — и нас, высушенных бесконечными допросами студентов. Меня и Рейчел просто поменяли местами, сделав ремонт (все это время я теснилась на раскладушке у Кейт, хоть мне и предлагали другие варианты), сменив таблички, уничтожив все, что могло напомнить о тех, кто жил когда-то в этих стенах. Я не стала новой Рейчел — никому и в голову не приходило называть меня так только из-за комнаты. Сначала мне было неловко и некомфортно, а потом я привыкла — хотя бы потому, что ее окно почти в полтора раза больше моего и я могу видеть по утрам кусочек церкви на другом конце университета. Я по-прежнему живу без соседки, по-прежнему пользуюсь тем самым сотовым и снимаю на новенький, подаренный родителями полароид. У меня ничего в жизни не поменялось. Кроме одного. Хлои Прайс. Кейт была первой, кто решился взять меня к себе после приступа, поэтому я — полностью эмоционально мертвая — честно отдалась в ее тонкие, но надежные руки. Они с Брук выходили меня за несколько дней: постоянные разговоры, чай, настольные игры, совместный проект по фотографии, где Кейт предложила мне быть ее партнером — все это очень помогло отвлечься от бесконечных звонков, поступающих на телефон. И СМС. И пикапа, караулящего меня у входа в кампус. Хлоя не была бы Хлоей, если бы не хотела поговорить; а мне просто нужно было залечь на дно и пережить в себе это, и пусть все затянулось на сто двадцать шесть дней — тогда я не была готова ее видеть. Именно поэтому мне пришлось отправить ей одно-единственное сообщение в ответ на тысячи ее. «Не нужно» прозвучало вовсе не пафосно, скорее грустно; а потом я сменила номер, комнату и перестала появляться у фонтана — потому что тогда она стала ждать меня и там; но с наступлением каникул все забылось, стерлось, сложилось в коробку памяти и заперлось там навечно. От Хлои осталось только имя и фотография с капелькой крови, что я до сих пор храню в ящике новенького стола — просто как напоминание о своей наивности. Брук и Кейт вернулись с каникул и кинулись в объятия друг друга. Брук не узнать: эпатажная одежда превратилась в обычные джинсы и толстовку, дреды распустились, и теперь ее темные волосы, подстриженные до лопаток, вились сзади огромной копной; никаких очков, браслетов, огромных каблуков. Брук стала Брук — именно такой ее сделала Кейт, счастливая, улыбающаяся Кейт, которая прижимала ее к себе и не могла выпустить из объятий. Я не спрашивала у них ничего: это только их тайна, только их нежность; но по тому, как они смотрели друг на друга, все становилось ясно: это надолго, навсегда, навечно. Не изменилось в Брук только одно. — Гребаные дожди, я ненавижу это место за чертов климат! — Она в сердцах кидает зонтик на кровать, пока я сижу в кресле-мешке. За окном упрямо стучит по стеклам мартовский дождь, навевая скуку — и я провожу этот вечер, распивая с Кейт малиновый чай, пока не приходит Брук и не нарушает нашу спокойную молчаливую идиллию. — Но весной всегда дожди, — возражает Кейт. — Ненавижу! — повторяет Брук и заваливается на одеяло, одновременно скидывая кроссовки. Социализация дала свои плоды — я стала кем-то вроде подруги для них, а еще мы сделали несколько проектов с Китом и один — с Джульет. И мне понравилось. За сто двадцать шесть дней у меня не было ни одного приступа; я жила как человек, который просто плохо адаптирован к обществу, но пытается справиться и делает это весьма успешно. Самое темное время года стало для меня самым странным и переменчивым, но я видела надежду на лучшее в каждом своем действии и покорно поступала так, как считала правильным. Бросьте. Вы и сами все знаете. Я ведь вру. Потому что мне чертовски не хватает Хлои Прайс.* * *
Поначалу мое расписание сводило меня с ума: моя нагрузка рассчитывалась на основании моего будущего диплома, поэтому три из семи дней я провожу, занимаясь фотографией в классах и лабораториях (у меня есть, например, такие дисциплины, как выставочная деятельность, композиция и техника и технология фотосъемки); по четвергам я всегда в компьютерном зале — тут у меня обработка и редактирование; в остальные дни я занимаюсь самостоятельно. Но в те четыре учебных у меня есть еще базовые часы типа истории, технологии, колористики и (внимание!) углубленной физики и фотооптики. Теперь это уже не сводит с ума, но второй семестр заставляет меня выкладываться, чтобы пораньше уйти с закрытым табелем на летний отдых. Из нашей фотогруппы вот так тщательно занимаются только четверо: Кейт, я, Чейз, регулярно участвующая в конкурсах, и Кит, который бредит тем, чтобы снимать здания под разными углами — поэтому в выходные я регулярно вижу его убегающим куда-то за пределы университета со штативом и фотоаппаратом. Февраль я выдерживаю стойко — моя академическая посещаемость составляет сто процентов, в марте заболеваю, но все равно хожу на занятия, хотя регулярно кашляю и чихаю — отсюда и малина, и теплые пледы Кейт, и несколько интересных рассказов. В субботу Брук, заявившая, что ей осточертело сидеть в четырех стенах, вытаскивает меня бродить по городу — я выкашливаю «нет, я занята», но она не хочет слушать: какая-то часть ее робота-дрона сломалась, и срочно нужна замена, а после Скотт собирается выпить вишневого пива, и вообще, Макс, хватит уже ковыряться в своем компьютере, пора куда-то выбираться; да, и полароид захвати. Вишневое пиво, думаю я кисло, укладывая полароид в сумку и выключая старенький, одолженный у отца ноутбук. На улицах Такомы сегодня должно быть очень оживленно: скоро городской праздник и ярмарка, в центральной части города все пестрит флагами и вывесками. Может быть, я тоже схожу на нее — иногда на прилавках можно найти что-то невероятно ценное. Да, например, собственное мнение. Брук вытаскивает меня за рукав толстовки из комнаты так быстро, что я едва успеваю запереть дверь, тащит через весь кампус и наконец выталкивает через кованые ворота на улицу, кипящую жизнью. Привет, еще один день, наполненный борьбой с социумом.* * *
Я никогда не видела Хлою во снах. Они вообще мне редко снятся, поэтому, когда я слышу ее голос, вижу синеву ее волос и ощущаю запах сигарет будто наяву, я почти что схожу с ума. Потому что именно этой ночью со мной происходит что-то странное — голова раскалывается на части, и я просыпаюсь от этой боли, крича: «Хлоя!». За окном янтарным фениксом на нитях висит рассвет, впитавший сны всего города; а я сжимаю виски руками и кричу в подушку, потому что еще секунду назад мое лицо нависало над идеально ровной гладью воды, разговаривающей со мной, и я слышала этот крик, который звенит в ушах, отдаваясь где-то в межреберье. Духота пожирает меня изнутри. Сто двадцать шесть дней — это мало или много, чтобы простить или не прощать?.. Это неважно, думаю я, распахивая окно. Это мартовский весенний рассвет, и он должен быть холодным, а не удушающим, как сейчас. Потом понимаю: душит не рассвет, душит невысказанность слов, душит обида и глухая, серая тоска по синим-синим волосам и горьким сигаретам; и от мысли, что я могу увидеть все это прямо сейчас, у меня сжимается сердце. Я слабая, я давно себе в этом призналась, а она трусиха; но разве это так важно, когда ты просыпаешься с именем на губах?.. Вокруг меня королевство кривых зеркал, куда ни посмотришь — каждый в какой-то маске, каждый пытается казаться кем-то, скрываясь за лживостью. Я думаю о Хлое — живой, танцующей на барной стойке, туманящей своей энергией, разговаривающей со мной и держащей за руку. Два прикосновения к руке — это много или мало для тоски?.. Мне не нужно долго думать, чтобы принять решение, — одеваюсь, вызываю такси и говорю водителю, чтобы он отвез меня на западный пляж, туда, где начинается лес. Таксист смотрит на меня как на сумасшедшую, но перед моими глазами все еще серебристо-серая вода и сухой песок, а в ушах шорох леса и шелест волн; я говорю, что дам двадцатку сверху, если он доедет туда за десять минут. Не упустить бы феникса рассвета. С ногами забираюсь на заднее сидение, шнурую кеды уже на половине пути, постоянно вглядываясь, роясь в памяти, и наконец вижу знак «Променад-лайн» — за ним залив Комменсемент перекрывается лесом. Осознаю, что выгляжу сумасшедше, — чувствую, знаю, вижу в зеркало заднего вида: растрепанная, в толстовке, шортах и кедах на босу ногу, с сумкой через плечо и сухими, с кровяной корочкой губами. Плюю на это. Кому какая разница, как я выгляжу? Хлоя мне не снилась сто двадцать шесть дней. В мире ничего не случается просто так. Вы верите в знаки? Бросаю деньги таксисту, выхожу из машины и сажусь прямо на пустую дорогу. Мне нужно вспомнить, как все было. Где заезжала машина. Где она останавливалась. Куда поехала дальше. Через минуту я срываюсь с места и бегу — потому что память вдруг прокладывает передо мной маршрут лучше всякого навигатора; сворачиваю налево, ныряю в лес и вглубь, по песку, земле и камням, несколько десятков метров; останавливаюсь, чтобы перевести дыхание, смотрю вниз и вижу следы шин на земле. Сердце бешено бьется в груди, когда я выбегаю на пляж, — к тому времени во мне не остается ни капли дыхания. Тишина встречает меня с распростертыми объятиями: ни Хлои, ни пикапа, никого; только волны, вода и ветер. Я падаю на песок от усталости и в очередной раз ругаю себя за то, какая я идиотка. Сны — это просто сны. Я приподнимаюсь на локтях и еще несколько минут нахожусь в такой позе, пока не слышу за спиной дьявольски-насмешливое: — Снова решила утопиться? Поднимаюсь за долю секунды, верчу головой — вот она, стоит, опираясь на сухое дерево, высокая и стройная, в темной кожаной куртке, разрисованной акварелью белой футболке и серых узких джинсах, заправленных в сапоги; черно-белые браслеты на запястьях, сережки в ушах и сигареты, крепкие, как палуба фрегата; черт бы их побрал — делаю вдох и, ненавидя себя, признаюсь, что скучала по ним. Шаг к ней — один, второй, третий; неуверенно подхожу к Хлое — я на полторы головы ниже ее, но неровность земли словно ставит нас на один уровень. Прайс смотрит на меня с колкой печалью; и я чувствую ее эмоции — здесь и обида, и издевка, и тоска. Тоска. Мы молчим, потому что мне страшно, что она иллюзия, сон, что ее нет, что это все нереально; а она просто курит и, кажется, совсем не собирается исчезать. Но в ее голубых глазах я вижу огонь — тлеющее синее пламя в бесконечной пустыне льдов; и стоит мне только попытаться что-то сказать, как она взглядом заставляет умолкнуть, словно раздумывая над чем-то. Через пару минут Хлоя почти бегом спускается к воде, где замирает на холодном ветру, окружающем ее так, что мне кажется, будто я вижу белоснежные потоки, похожие на причудливые ленты, обвивающие ее стройную фигуру. Кое-как спускаюсь за ней, боясь переломать ноги: Хлоя выбирает самый крутой обрыв, чтобы сбежать из лесной реальности, и, забравшись под него, останавливается в шаге от воды. — Зачем ты… Она достает из кармана перманентный черный маркер — я узнаю его сразу, именно таким когда-то были сделаны надписи «Ты забрала у нас Рейчел» по всему моему телу — и протягивает его мне. Я беру, скорее от неожиданности, чем по собственному желанию, верчу в руках и в недоумении смотрю на Хлою. — Я не понимаю… Она дрожит от холодного ветра, словно специально выбрала самое продуваемое место, и мне хочется отдать ей свою толстовку, лишь бы унять эту дрожь, делающую ее ранимой. Трепет, способный пробить броню. А потом Хлоя начинает раздеваться, и воздух вокруг наполняется электричеством от каждого ее движения. Кажется, я становлюсь свидетелем настоящего, сумасшедшего, разрушающего все вокруг себя шторма, потому что Хлоя делает все очень быстро и синие волосы мечутся туда-сюда в такт ее движениям: вот она кладет рядом куртку, вот расшнуровывает ботинки, стягивает узкие джинсы вместе с цветными носками, выпутывается из рваной акварельной майки. На мокрый песок летят даже браслеты и кольца, грубые и немного потемневшие от времени; последним она снимает кулон — металлические пульки с грустным звоном оставляют глубокий след на влажных песчинках. Пока я нахожусь в немом ступоре, Хлоя расставляет руки в стороны и делает шаг к воде — холод волн лижет ей ноги, но она смотрит на меня своими темно-сапфировыми глазами, в которых читается ледяная уверенность, и говорит: — Пиши. У меня заканчивается дыхание: Хлоя Прайс в одном темно-сером нижнем белье стоит по щиколотки в воде и смотрит на меня так, что ноги подкашиваются. Боже, да что она делает? — Давай, Колфилд, — говорит она. — Пиши. — Что?.. — Что чувствуешь. Нет, убеждаю я себя, я не буду этого делать, но это Хлоя — Хлоя, которой бесполезно перечить, если она что-то решила, можно только смириться и перетерпеть, да вот только сейчас это может сломать нас обеих. Ледяная вода — словно кафель, на котором я лежала. Маркер, не смывающийся несколько дней. Слова, написанные на моем теле. У меня хватает сил только на молчание. Вытянутая в струнку Хлоя дергается и закрывает глаза, когда острый кончик маркера касается ее живота, и я словно ломаю гордый и острый киль, гну железный прут; мне страшно до одурения, но руки и разум действуют заодно, пока сердце, давно уже выскочившее из груди и валяющееся у ног, пытается биться и кричать, что не нужно так поступать. Рассвет прогорает над нами, вгрызается в деревья; Хлоя рвано дышит, когда ее стальной хребет дрожит слишком сильно, почти ломаясь. Унижение хуже смерти. Мое сердце все еще выбивает предсмертную, агоническую дробь где-то на песке, а пальцы, сжимающие маркер, побелели от напряжения. Хлоя не станет пеплом — я знаю это; прыжок веры не удался с самого начала, потому что прыгать было некуда, а сейчас я прорисовываю, прописываю себе эту почву, стирая колючие проволоки меж натянутых рей. Именно поэтому я не могу остановиться — даже когда слезы предательски падают из моих глаз, я все еще не убираю маркер; потому что я сумасшедшая, потому что Хлоя Прайс сумасшедшая; но это помогает мне, снимает с меня какой-то черный саван, под которым я похоронила себя сто двадцать шесть дней назад. Это хуже, чем месть, и интимнее, чем секс. Белоснежная и тонкая кожа Хлои — словно бумага, созданная для рисунков, но я не умею рисовать; поэтому каждый раз, когда я пытаюсь прекратить это, Хлоя дергается, распахивает глаза и приказывает: — Еще. И от ее голоса у меня мурашки по всему телу. У Хлои под сердцем черная надпись «сто двадцать шесть», потому что именно столько я была без нее, и я никогда и никому не смогу объяснить, почему я до сих пор здесь, а не убежала сломя голову, зачем вообще изначально примчалась сюда; нет, не надо, я не умею объяснять причины, только цепляться и лепетать бесполезные оправдания. Поэтому я пишу слова, и слезы катятся по щекам, застилая глаза, и я шепчу каждое из них, прежде чем написать на ее коже. Хлое так холодно, что у нее синеют губы, ее бьет крупная дрожь; но когда на животе и бедрах заканчивается место, она не дает мне закончить; и тогда я перехожу к плечам и рукам. Тоска. Печаль. Отчаяние. Страх. Сожаление. Горечь. Мрак. Слова, которые отражают меня. Я вижу шрамы на ее коже — как будто следы от цыганских игл или ножниц. У меня возникают тысячи вопросов, но я закусываю губу и продолжаю писать. Цифры. Буквы. Имена. Я заканчиваю на пояснице, на бедра и ноги у меня не хватает сил, и Хлоя это, видимо, чувствует; открывает глаза и делает шаг из ледяной воды ко мне, почти падая: одеревеневшие от холода ноги плохо слушаются ее. В ее взгляде выхолощенность, простреленность, горящие мосты; она похожа на озверевшую от боли птицу; и солнце — единственное, что согревало ее в эти несколько минут (часов?) — как назло, прячется в тучах. Прайс ловит его последний лучик в промерзшую вену руки, а потом еще раз смотрит на меня, зареванную, наверняка бледную, дрожащую не меньше, чем она сама. Сколько нужно переломных моментов, чтобы пересчитать все кости в моем позвоночнике? Ей требуется минута — минута! — чтобы прийти в себя, чтобы растрепать волосы, зажечь сигарету, потянуться к кольцам, кулону, браслетам, надевая их первыми. По щелчку пальцев передо мной снова стоит Хлоя Прайс, от которой пахнет горьким дымом и немного — машинным маслом. — Я включу печку в машине. — Окончательно одевшись, она тянет меня за собой. — Давай, Макс, время выпустить своих демонов погулять! Будто ничего не случилось, будто у нее нет сотни слов на теле, Хлоя — снова Хлоя, бунтарская и яркая, и за ней бегут, переливаясь, синие искры. Боже мой, как же мне не хватает сейчас солнца. — Месть — это не то, что спасает, Макс, — говорит Хлоя, забираясь в пикап, и включает обогреватель на полную. — Но она может здорово облегчить жизнь. — Это да, — вздыхаю я, пытаясь вернуть ей маркер, но Хлоя возражает, мол, оставь себе как напоминание. — Я не хочу об этом помнить. — Дым превращается в снег, — говорит Хлоя, и я не понимаю смысла ее слов, пока она не заканчивает предложение: — А по весне оказывается золой. Видишь, любой страх можно преодолеть, если хочешь. Щурюсь: так чего же боялась Хлоя Прайс, если говорит сейчас такое? Но она лишь улыбается. Хлоя Прайс — безумная, сумасшедшая, ненормальная. Она улыбается, хотя десять минут назад умирала от холода и унижения. — Теперь ты исчезнешь? — отчаянно шепчу я. И сама не узнаю свой голос — он обрывается радио, глушится вентилятором печки, но это неважно. Хлоя знает. Она знает, что я боюсь снова остаться без нее. — Все та же идиотка, — качает головой она и вновь тянется к сигаретам, одной рукой придерживая руль. — Ну, раз мы в одной машине, — говорит Хлоя, не глядя на меня, и пальцы ее теребят кулон из трех пулек на шее, — то заткнись и послушай. Я пытаюсь сказать ей что-то вроде «я все же хочу поговорить», но она меня даже не слышит. О Хлоя Прайс, ты невыносима! — Однажды шутка, которая должна была быть просто шуткой, перешла границы. — Мы поворачиваем, оставляя лес за спиной. — Рейчел просто хотела кого-то напугать или проучить и заигралась. — Хлоя бросает на меня взгляд. — Ты понимаешь меня, Макс? Я качаю головой: шутка? границы? о чем она? — Я не знаю, где Рейчел Эмбер, — говорит она, затягиваясь. — Ты знаешь! — Я кашляю от количества дыма в машине. — Почему ты не пришла и не сказала всем? Зачем было это все? — Я знала, где была Рейчел, первые дня три, — недовольно кривится Хлоя. — Сейчас уже почти пять месяцев, как ее телефон недоступен. Так что я должна была сделать, Макс? Прийти и сказать: «Я знаю, что первые сутки Рейчел Эмбер ночевала у меня, а потом она убежала, оставив длинное послание на память, пожелав удачи во всех начинаниях»? — Ее рука с моей надписью «отчаяние» стряхивает пепел в окно. — Ты могла… — «Ты могла меня защитить», — заканчивает Хлоя. — Ты это имела в виду, Макс. Ты имела в виду, я могла спасти тебя от этих ублюдков, сказав им, что Рейчел сбежала от скуки. Я этого не сделала. Бинго! Не все люди кидаются спасать других людей. — Ты могла… — «Ты могла, ты могла», — передразнивает она меня. — Все, что я могла, Колфилд, — искать Рейчел. А думать о тебе в мое «могла» тогда вообще не входило. Я чувствую, что дрожу, — меня будто ткнули носом в собственные ошибки, будто по буквам рассказали, что чувствует тот, кто все потерял, — и подопытным кроликом стала Хлоя Прайс, которая до сих пор не может найти Эмбер. Я зритель в театре комедии, да только мне не смешно, а вот Прайс смеется, откинув голову назад, и я вижу дорожку слез, скатывающуюся по ее щеке. Потому что ей тоже больно. Потому что не дать объясниться — больно. Потому что не рассказать, исчезнуть, оставить письмо, записку — больно. Потому что Хлоя Прайс не боится чувствовать, выглядеть слабой или трусливой; я понимаю это только сейчас, когда вижу ее слезы и то, как она уверенно ведет машину, словно мы говорим о погоде или походе в кино сегодня вечером. А потом я наконец складываю два плюс два — и слова Хлои ложатся в картину происходящего недостающими частями мозаики: ее признание о Рейчел ничего бы не изменило; а спрашивать, искала ли она Эмбер, глупо, потому что Хлоя из тех, кто первым бросится на копья ради любви. Значит, Эмбер просто испарилась, отделавшись от нее, подставив меня, заставив за ней бегать половину участков Такомы. Внезапно улыбаюсь внутри себя: Рейчел действительно солнце. Кажется, что рядом, но если захочешь — не достанешь. — А сейчас входит? — спрашиваю ее я. — Что? — непонимающе переспрашивает Хлоя. — Думать обо мне. Сейчас это входит в твои планы? — Я же обещала доказать тебе, что ты необыкновенная, — фыркает она. — Я от своих обещаний не отказываюсь. Когда мы стоим на светофоре, Хлоя вдруг задумывается на секунду, а потом стягивает с себя шнурок с пульками и вешает мне на шею. Тяжесть крупнокалиберного металла сразу же заставляет меня наклониться вниз, но я быстро выпрямляюсь. — Хлоя?.. — Пусть побудут у тебя. Говорят, они приносят удачу, — усмехается она. Я улыбаюсь, растерянно и счастливо, и шепчу: — Как и ты.