я хотел бы не видеть всей правды, но видит бог, что такую инфекцию медики не врачуют, что теперь мне не вытравить прочими из себя даже крошечной самой, ничтожной твоей частицы. эта ночь без конца расстилает шелка и бязь, чтобы снова я мог лишь в тебя без ума влюбиться.
Такие вещи называют фатальными. Фатальная Хлоя. Фатальная я. Фатальный поцелуй в машине, длившийся так долго, что у меня кончилось дыхание. И снова. И снова. И снова. А потом оказалось, что Хлоя слишком устала, чтобы сесть за руль, и мы взялись за руки, забрались в багажник ее машины, укрылись каким-то пледом и уснули, тесно прижавшись друг к другу. И знаете что? Перед сном она снова поцеловала меня. Это было так долго и так отчаянно нежно, будто мы хотели пить, но никак не могли напиться; вкус табака уже въелся в кожицу на моих губах, а Хлоя все не могла оторваться от меня. И едва я делала полувдох, она вновь тянула меня на себя. Я не могла это остановить. Она не могла это остановить. Взлелеянный Кейт Бог зажмурился и махнул на нас рукой — нас никто не тревожил, даже случайные прохожие, никто не мешал смотреть на небо, усыпанное звездами, и слушать отголоски заканчивавшегося концерта. Я уснула на ее плече, закинув на нее ногу, словно она моя, и я чувствовала, как она перебирает мои волосы своими тонкими пальцами и шепчет что-то в мою макушку. Больше всего я боялась, что реальность разделится и заберет у меня Хлою. Но она молчала. И это был последний раз, когда я видела только одно небо над головой.* * *
Вы знаете, да? Знаете, как это бывает. Когда твое сердце больше тебе не принадлежит, когда твой сад цветет под солнцем и ты нежишься в своих чувствах, выхаживаешь их, взращивая все новые и новые цветы. Хлоя спит со мной в одной кровати; не раздеваясь, но спит — это большой шаг для меня и крошечный — для нее; мне все еще страшно и хочется бежать от такой близости, но голова очень быстро тяжелеет, когда я смотрю на нее. Но иногда, ночью вдруг распахивая глаза, я не вижу ее рядом с собой. Я ничего не вижу, кроме темноты вместо другой стороны кровати, и это не потому, что в комнате темно, нет, эта темнота — дурная и едкая, она мешает дышать и мыслить, и тогда я вжимаюсь в подушку и тихо скулю, пока Хлоя не проснется и не прижмет меня к себе покрепче. По нашей квартире всюду развешаны травы — я не знаю, зачем они, но понимаю, что для Хлои это важно: она каждый вечер касается пальцами засушенных листков. Потом она приносит ветку ягод и вешает рядом с мелиссой; я узнаю в них Кейт и Брук и улыбаюсь; давно их не видела, потому что боюсь, что и они раздвоятся. Небо двоится раз в день, потом раз в девять часов, в шесть, в три, а потом я просто схожу с ума, потому что каждый раз, когда случается приступ, Хлоя оказывается где-то далеко. Мне нужно ей рассказать. Никто больше не сможет, кроме меня, рассказать ей о двух небесах. Но до этого случается еще кое-что. Я не сдаю экзамены — все мои тесты написаны на «D-», я не могу сосредоточиться, буквы плывут и расплываются, бланки становятся другого цвета, небо все еще двоится, а потом в кабинете идет дождь и мне кажется, что все намокло. Ко мне никто больше не подходит, они все считают меня сумасшедшей. И я перестаю появляться в университете. Он мне становится не нужен. Я звоню родителям и говорю, что все плохо, но вместо мамы слышу только шипение в трубке и какие-то выкрики, кажется, она здорово злится, но я обещаю все исправить когда-нибудь, а сейчас… Сейчас я вместе с Хлоей. Я ничего не ем уже третий день, только пью бесконечное количество воды и наблюдаю, как пальцы и лицо распухают от отеков, а потом меня выворачивает; по-моему, мой организм не хочет больше работать для меня. Каждое утро становится пыткой, ночь — расплавленными котлами ада, и я царапаю Хлою, крича, когда реальность снова сдвигается. Май захватывает апрель и проносится мимо нас — влюбленных, постоянно борющихся с темнотой. Хлоя больше не предлагает отдохнуть, только работает — и деньги уже заполняют второй ящик, мятые, скомканные купюры и россыпи мелочи. Зачем? Я так и не получаю ответа на этот вопрос. В день пересдачи я вытягиваю все на заслуженное «C-», получаю подпись в табеле и считаюсь официально переведенной на второй курс. Только тогда Хлоя — которая наконец останавливается, успокаивается и входит в привычный ритм работы, потому что в духоте бара можно потерять сознание — спрашивает у меня, все ли хорошо. Я смотрю на нее как на сумасшедшую. Хлоя, ты смеешься надо мной? — Хреново выглядишь, Колфилд, — говорит она. — Может, тебе таблеток каких попить? Никаких таблеток, мотаю головой я, никогда, никаких таблеток, хватит с меня второй реальности, где я что-то пью или глотаю — стук стакана о зубы, судорожный вдох, горечь на языке. — Хлоя, нам надо поговорить, — говорю я, когда мы садимся за столик кафе-мороженого. Она заказывает ягодный лимонад, я — воду с лимоном. Жадно выпиваю почти все за один глоток и прошу повторить. — Макс, может, тебе кулер подарить? Ха-ха! — Хлоя смеется, обнимает меня за плечи, целует в щеку. Улыбаюсь. С ней всегда так — она даже рак превратит в увлекательное путешествие по метастазам. Тройная опухоль в бонус! — Ну что такое? — Вылавливает кусочки клубники с помощью трубочки, пытается слизать их с бортика стакана, но клубника падает ей на грудь, оставляя красную кляксу. Красную. Как кровь. Кровь, которая идет у меня из носа, потому что в голове только что в очередной раз взорвались миллиарды крошечных кровеносных сосудов, и я почти что плачу от этой боли. Свинцовое небо. Черное свинцовое небо, повисшее над головой, и тысяча тысяч реальностей, из которых правильная только одна. — Макс! Макс? Я смотрю в ее глаза. Усилием воли заставляю себя, чуть ли не пальцами раздвигаю веки, чтобы смотреть в глаза Хлои, глубокие и синие, потому что в них отражается реальное небо. Небо с солнцем, небо с облаками, пушистые пылинки в воздухе, солнечные лучики на бокалах. Все это в ее глазах. — Хлоя… Обездвиженные губы, тяжелое дыхание, бешено колотящееся сердце. — Хлоя… Прижимает к губам, к себе, обволакивает собой, вжимает, словно укрывая от всего, от неба, что двоится в глазах; и ее пальцы, такие теплые, родные, пахнущие сигаретами пальцы касаются моих губ. И боль отступает, отходит призрачными волнами, оставляя лишь кровавый след из носа да пятно от клубники на белой футболке. — Хлоя, у меня кровь… Она качает головой, внимательно осматривая меня. — Макс, ты пугаешь меня. Вытираю под носом — и правда сухо, словно не было этой кровавой лужицы, текущей вниз по моей майке. Неужели померещилось? — Слушай, — говорю я, — я больна. Со мной что-то не так. Я не знаю, что делать с этим. Я будто вижу две реальности, эту и еще какую-то другую, где постоянно пью таблетки. Я наркоманка? Я что-то принимаю, поэтому такое состояние, но я не помню этого? Мне требуются все силы, чтобы сказать это; и я замираю в ожидании реакции Хлои. Она должна что-то сказать. Может, я и правда больна и мне надо лечиться; только пусть Хлоя скажет, как к этому относится. — Хлоя, помоги мне, — молю я. — Пожалуйста. Она допивает свой лимонад, все еще поглаживая меня по руке, а потом произносит только одно: — Макс, что бы ни происходило, не теряй меня. И потом, целуя мое заплаканное лицо, повторяет: — Только не теряй. Я ничего. Ничегошеньки. Совершенно ничего. Не понимаю.* * *
А потом меня отпускает. За окном расцветает июнь, приступы становятся реже, и я отдаюсь в сильные руки Хлои, опираюсь на ее плечо. Она уходит с работы, берет отпуск на все лето, говорит, работала ради этого, и я ей верю, потому что стоит мне сказать, что в моем полароиде кончаются кассеты, как она бежит и покупает новые. А еще мы носим одинаковые майки. Это так глупо, нелепо и смешно — фиолетовые футболки без надписей, из тонкого хлопка. Я все еще прячу кулон под ней, все еще смущаюсь, когда Прайс целует меня на улицах, но это все неважно. Потому что однажды вечером она спрашивает: — Макс, ты доверяешь мне? — Всецело, — не колеблясь отвечаю я. — Но за пивом тебе не пойду. Хлоя дуется ровно две минуты, а потом берет меня за руку и велит собираться. — У меня есть для тебя сюрприз, хиппи. Даю две минуты на сборы, жду тебя в машине! И уносится, улетает, сметая все на своем пути, спотыкаясь о разбросанные всюду подушки. Сборы? Смотрю на часы: семь вечера, на улице только-только начала спадать жара. Но не спорю — не люблю с ней спорить, все равно проиграю ведь. Забираюсь в пикап и сразу же растекаюсь лужицей: из динамиков звучит моя музыка, видимо одолженная с одной из многочисленных флэшек. Не пристегиваясь, тянусь к Хлое. Я и не знала, что, чтобы вести машину, ей нужна всего одна рука — второй она обнимает меня за плечи, лишь изредка, когда мотор совсем капризничает, лениво переключает скорость. — Куда мы едем? — К звездам, — таинственно отвечает Хлоя. Синева ее волос сливается с небом, пока еще едва-едва послезакатным, теряющим последнюю красноту. Цветы внутри меня начинают чувствовать это раньше, чем я. Хлоя везет меня на пляж — тот самый, где когда-то я исписывала маркером ее тело, и я уже хочу остановить ее, но машина заворачивает резко налево и вверх, на небольшой выступ. — Молчи, ладно? — Хлоя серьезно смотрит на меня. — Мне надо тебе кое-что сказать. Она включает музыку и случайно, задевая рукой продавленные кнопки, нажимает кнопку повтора.Моя кровать на глубине в тысячу миль под водой, на самом дне океана, лишь там я нашла покой. И океан несет меня на своих руках, и самая искренняя молитва срывается с моих губ, и даже небеса отторгают мои грехи, но океан на своих руках переносит меня.
Хлоя выбирается из машины, открывает мне дверь и подает руку; я не узнаю это выражение на ее лице — в нем беспокойство и тревога, а еще что-то непонятное, неизведанное, такое, какого я никогда не видела. — Ты знаешь, сколько ладов на гитаре? Мне требуется несколько секунд, чтобы сориентироваться, но я твердо отвечаю: — Девятнадцать. — А струн? — Она достает плед. — Шесть? — Ты когда-нибудь думала, — она подходит ко мне так близко, что я невольно дергаюсь и напрягаюсь, наклоняется и выдыхает в мои губы: — что у тебя может появиться что-то, что станет двадцатым ладом или седьмой струной? Мои цветы трепещут на ветру. — Послушай, — она держит меня за плечи, — доверие стоит… Я не знаю, это, блять, не самый ходовой товар в жизни, но твое доверие для меня стоит очень много. Замираю. Застываю. Потому что сейчас, кажется, я вся превратилась в крошечную точку в пространстве, которая только и делает, что пульсирует, — мне не сказать ни слова, не заговорить, не закричать, я просто обращаюсь в слух, не свожу глаз с ее лица, а она нервничает, переживает, и я невольно вижу в ней себя. — Послушай, я всегда боялась ошибиться, — говорит она. — Боялась, что люди рядом — фальшивки. Тупые бумажные создания, как картонные манекены в моем баре. И рядом с такой бумагой… ну… глупо мечтать, да? Когда почти все вокруг — уроды какие-то. — Она мнется, мается, теребит сигаретную пачку в руках, достает одну, но не закуривает. — Я так боюсь оказаться права. Забываю, как дышать. — Я так боюсь открыться тебе. — Она ломает в пальцах сигарету, даже не смотря на нее. — Не смейся, окей, ладно? Потому что у меня внутри разряды. От тебя, Макс, разряды. Веры, надежды и почему-то сахарной пудры, ну, ты знаешь, все эти глупости, и, черт, это дает мне силы верить в то, что и я когда-нибудь смогу стать для тебя кем-то кроме… Ветер взъерошивает ее волосы, и они падают ей на лицо, мешая говорить; секундная пауза, выдох, вдох — и снова только ее голос, обволакивающий меня: — Ты себя видела, Макс? — Она смеется. — Ты даже когда говоришь мне: «Не хмурься», или целуешь, или краснеешь, да плевать, у тебя такая улыбка, Макс, что у меня сердце сбивается в ритме. Ты знаешь, я же привыкла быть бдительно-одинокой, я же знаю, что глупо мечтать, глупо верить, что все будет хорошо, но, черт, Колфилд, ты заставляешь меня делать это. Заставляешь меня верить в лучшее. И есть в тебе одна особенность, которой я никогда нигде не встречала, — видеть мелочи, Макс. Вот что ты делаешь, ты видишь все эти мелочи, фоткаешь их на свой гребаный старый полароид, а потом делишься ими со мной. Так никто никогда не делал. Все, что происходит со мной последние месяцы, — все это новое, такое страшное, неизведанное, и ты, Макс Колфилд, самое неизведанное во всей моей жизни. Голос срывается, подводят трясущиеся колени и руки, дрожат ресницы и сохнут губы; а я все молчу, я словно вросла в этот обрыв, по колено в камнях, и так томно-сладко внутри, и так пристально она смотрит на меня своими небесными глазами того единственного неба, что существует вокруг нас. — Колфилд, я не знаю, что ты делаешь со мной. Я не знаю, как ты это делаешь. Но я не хочу это прекращать, ладно? Просто… не прекращай. Пожалуйста. У меня хватает смелости задать только один вопрос, ответ на который кружится в воздухе белоснежным ветром: — Почему?.. Она выдыхает это, словно дым, и эти слова пахнут сушеными травами, цветными подушками, закатами и рассветами, а еще проявленной пленкой и свежими фотографиями на стенах: — Потому что я люблю тебя, Макс Колфилд. И даже не думай меня оставлять. Я просто целую ее, потому что я не хочу говорить о своих чувствах сейчас, потому что я хочу показать ей, что я доверяю ей и никогда, никогда, никогда не брошу. И у меня нет никаких способов, сюрпризов и прочего, нет красивых слов и сломанных сигарет, есть только одно. Я снимаю футболку и кладу руку Хлои себе на сердце. И в воздухе, заполненном нами, звездами, небом, шумом волн, крошечными песчинками, я держу ее руку и повторяю за ней, чуть проще, потому что не умею красивыми словами, не умею так, как она, но обязательно научусь: — Люблю тебя, Хлоя Прайс.