Глава 5. Вчера и сегодня
23 мая 2018 г., 23:02
Джованни медленно развернулся, двигаясь точно во сне, воздух вокруг него превратился в густую и мерцающую пелену, которую нужно было раздвигать руками, вырываясь на волю из-под душной тени навеса. Ветви кустов тянулись к нему причудливыми отростками, изгибающимися будто змеи, сплошь покрытыми листьями и острыми шипами. Даже бутоны красивейших и благоуханных цветов были похожими на разверзнутые пасти, полные зубов. Пройдя вдоль садовой дорожки и скрывшись из вида, флорентиец ухватился за шершавый ствол пальмы, медленно оседая вниз. Расцарапал щеку, которой случайно прижался, стараясь удержать себя на ногах. Мир вокруг перевернулся и краски его померкли.
Сознание вновь вернулось к Джованни, когда подоспевшие слуги распластали его на лежанке внутри дома и брызгали водой в лицо. Якуб держал за руку, отсчитывая пульс:
— Сегодня солнце слишком жестокое! — участливо произнёс он. — Ты ел что-нибудь?
Джованни покачал головой в ответ, а желудок сжался спазмом и к горлу подкатила тошнота.
— Я прикажу принести тебе похлёбку и накормить, — Якуб придвинул себе табурет и склонился над флорентийцем, почти касаясь губами его уха. — Я добрый христианин, Йохан, и мне тоже всё не нравится, что происходит между моими гостями, которым я дал приют в своём доме. Я знаю и Мигеля Нуньеса, и Мигеля Мануэля много лет, но лучше знал об Арнальде из Виллановы. Мой родственник, Раймонд Лулль, очень ценил его таланты и принимал его у себя в обители. Однако я не хочу встревать в отношения между братьями… Чем я могу помочь тебе, как ученику Мигеля и Арнальда?
Джованни попытался сосредоточить свой затуманенный взор на Якубе, хоть это и давалось с трудом, а произнести слово плохо ворочающимся языком было ещё тяжелее:
— Напиши всё, о чем знаешь и слышал на бумаге, и отправь письмо брату Доминику, что заведует канцелярией понтифика в Авиньоне. Это единственное, что спасёт мою душу и будет богоугодным для тебя делом.
— Хорошо! — Якуб отстранился и распрямил плечи. От него уже не веяло былой отстранённостью, что ощущал Джованни каждый раз, когда видел фигуру хозяина дома подле себя. Флорентиец протянул руку и схватился за расшитый орнаментом рукав камизы Якуба, хоть и посчитал этот жест высочайшей дерзостью для себя, находящегося в новом положении:
— Кто такой — раб в услужении у неверного? Мне нужно знать! У тебя нет таких, но ты, быть может, слышал?
Якуб задумчиво огладил бороду щепотью, не зная, с чего начать, или приготовился рассказать о вещах столь ужасных, что могли сказаться на умственном здоровье его больного:
— Топор в руке плотника, веретено в станке прядильщика, ивовый прут в заготовке у плетельщика корзин, глина на колесе горшечника. То есть — вещь, необходимая в повседневном труде, подчиняющаяся воле своего хозяина. Он заботится о ней, чтобы эта вещь работала, питает её…
— И может выкинуть её, — перебил Джованни, — если та пришла в негодность или плохо служит?
— И такое бывает! — вздохнул Якуб. — Но с хорошим инструментом не расстаются многие годы, бывает, что нет ничего роднее, надежнее и вернее!
— Не в моём случае, — горько усмехнулся Джованни, — платой за всё это становится потеря родного дома, семьи, друзей. И все твои мечты и устремления, что волновали тебя — стираются, будто краска со стен, и только желания хозяина становятся смыслом существования.
Якуб пожал плечами:
— Для многих всё не так страшно: ремесленник продолжает заниматься своим делом, а слуга — прислуживать. Их не терзают мысли о голоде или крыше над головой, обо всём этом заботится хозяин. Он может делать подарки или обучать чему-то новому: письму, счету. Образованный и обученный раб — большая ценность!
— На невольничьем рынке, — прошипел Джованни сквозь сжатые зубы. «Я глупец, что согласился! Но мне так хотелось позлить Мигеля Мануэля. И единственное мое ремесло — ремесло опытной шлюхи. Только в этом аль-Мансур видит мою ценность». — Спасибо, Якуб, за откровенные слова. Помолись за мою пропащую душу!
Слуги принесли с кухни мясную похлёбку, которой Джованни подкрепил свои силы, памятуя слова Якуба, что «находящимся в болезни или путешествии делается послабление в посте». Пасха в этот год была поздней, в последнюю неделю апреля, и до нее оставалось менее сорока дней.
По словам слуг, Мигель Мануэль и аль-Мансур покинули дом, отправившись в город, каждый по своим делам. Две смены одежды Джованни и женское платье, в котором он прибыл в Медину, были уложены в сундук и перенесены в комнату, отведенную для мавра. Там уже убрали остатки вечерней трапезы, а по разным углам разложили две постели: более богатую с многочисленными подушками для аль-Мансура и простую — тюфяк с парой льняных простынь — для Джованни.
Флорентиец присел в «своём» углу, обложившись книгами, данными для чтения Якубом, и рассеяно листал страницы, пока за окном не сгустились сумерки. Затем с трудом поднялся с пола, разминая затёкшие ноги, зажег лампады, спустился в кухню и утолил голод, побродил по тёмному саду, не имея никакого представления, с чем ему теперь встречать своего «хозяина». С этого дня ночи больше не принадлежали флорентийцу, и не было сомнений в том, что, вернувшись из города, аль-Мансур потребует от своего раба «послушно и покорно» предоставить тело в полное распоряжение. «Я не хочу! — пришло к Джованни вполне осознанное желание. — Пусть делает со мной, что захочет, но я не покорюсь. Почему я постоянно готов под каждого подладиться? С де Мезьером всё было понятно — ради Михаэлиса и его освобождения, с братом Домиником — ради Стефана, которого нужно было вытащить из тюрьмы, а с аль-Мансуром? Он спас меня, чтобы отнять свободу, так пусть отнимет и жизнь!»
С этими мыслями Джованни вернулся обратно, но мавр не появлялся, слившись где-то в городе с чернильной темнотой ночи. Глаза слипались, а тело требовало отдыха, и флорентиец незаметно для себя уснул, прижавшись к подушкам, разложенным на низкой и длинной лежанке, стоящей под окном.
Сильные руки осторожно снимали с его расслабленного и податливого сонного тела одежду. Вот уже развязанные тесемки на вороте камизы позволили легкой ткани скользнуть с плеч, а голова, будто вылепленная из тяжелого железа, всё тянулась к подушке, не желая с ней расставаться. Джованни вздрогнул и вывернулся из рук, отрывая их от себя, присел на лежанке, поджав под себя ноги, повернул голову, упёршись вздыбленной волной ярости в расплавленное золото глаз колдуна, и окончательно проснулся:
— Не трогай меня! — он отвернулся. Аль-Мансур уткнулся лицом в затылок флорентийца, не решаясь вновь прикоснуться к его телу пальцами.
Джованни замер, напрягшись, словно растянутая струна, не решаясь вздохнуть. Его губы и подбородок задрожали от напряжения, и каждая пядь тела ожидала насильственного ответа на брошенный вызов. Однако мавр молчал, только тяжело дышал за спиной. Потом, едва касаясь, отвел с затылка пряди волос, прихватил губами выпирающий позвонок и провёл по нему языком. Джованни прогнулся от ощущения, что тысячи тонких шипов прошлись сверху вниз по его спине, растекаясь в стороны вибрирующим теплом.
Аль-Мансур продолжал его целовать, воспоминания тела о прошлой ночи нахлынули сладкой патокой, запутывая и умиротворяя. В ноздри вновь ударил сладковатый запах, что жег в курильнице мавр. Мысли непроизвольно сложились в слова:
— Если бы меня спросили тогда, привязанного к мачте корабля: «Что выберешь — смерть или жизнь в рабстве у своего спасителя?», — я выбрал бы первое, хоть и грешно мне, христианину, стремиться умереть, но такая жизнь ещё хуже смерти! — Губы мавра ласково касались плеча, жесткие волоски бороды вызывали дрожь во всём теле, лишая остатков сознания. Немигающий взгляд Джованни слился с пламенем горящей лампады, глаза слезились, словно обожжённые жарким огнём, тихие всхлипы вырывались из груди вместе с произносимыми словами, кулаки сжимались, а ногти впивались в ладони, удерживая флорентийца на грани, разделяющей тьму и свет. — Прошлой ночью… вчера… мы открылись друг другу, я доверился тебе, а ты — мне. Сегодня же…
— Я был с тобой искренним! — тихо проговорил аль-Мансур. — Разве я был тебе неприятен?
— Вчера мы любили друг друга, — Джованни моргнул, стряхнув ресницами слёзы, которые быстрыми и крупными каплями покатились по щекам и собрались на подбородке. — А сегодня ты погубил меня. Моя душа и так обречена вечно скитаться по огненным болотам, но почему Господь обрекает ее на еще большие мучения? — он вскинул голову, но мавр ответил на его слова лишь новыми поцелуями. — Если бы тогда я остался в Марселе и не пошел к Фине, то мы бы не встретились с тобой. Я не получил бы твоего золота, не приехал бы во Флоренцию и… не спас бы жизнь жене моего брата, и его сын бы никогда не родился. Мне казалось, что я именно этим искупил мой грех! Но увы!
— Что мне сделать, чтобы удержать тебя рядом? — горячий шепот незримым ветром тронул нежную кожу за ухом и заставил сердце Джованни застыть и пропустить удар. Вздох замер в груди, в ожидании ответа чувств. «Не знаю! Не хочу!» — пронеслось в мыслях, заставляя сжиматься все внутренности изнутри, но шепот продолжал терзать сознание. — Это останется только между нами! Никто не узнает. Назови любые свои условия!
— Ты всё равно не дашь мне свободу! Не назовёшь равным себе, — с горечью ответил Джованни, понимая, что оказался за незримой стеной в полном одиночестве, а сладкоречивые обещания только растравляют сердечные раны, поцелуи обжигают и приносят мучения: тело откликается желанием, а разум вопит и плачет, взывая к милосердию.
— Нет, — выдохнул аль-Мансур и положил ладони ему на плечи.
— Я ненавижу тебя! — прошипел Джованни, пытаясь сбросить с себя руки, но мавр еще крепче прижал его к себе, успокаивая в любых попытках вырваться:
— Выслушай меня, — мягкий волос бороды пощекотал его шею, — то, что произошло, уже случилось. Что еще удерживает тебя там? Ты получишь то, чего добивался бы многие годы. Мигель Мануэль сказал, что приложил бы все силы, чтобы задержать тебя в Болонье надолго…
После этих слов до Джованни внезапно дошло осознание той беды, которая произошла бы с ним, пойди его жизнь по тому плану, который они задумали с Михаэлисом. Оставив одну кабалу, в которую заключил его своим письмом к епископу Агда брат Доминик, он попал бы в новую — к Мигелю Мануэлю. А тот своей заботой о душе брата постарался бы уничтожить в Джованни веру в выбранную стезю лекаря, унизительно убеждая в бездарности и неспособности к обучению. Вернуться обратно к Михаэлису не позволил бы стыд, и единственное место, где его бы приняли с любовью — во Флоренции. Хотя и там… «Стефан! Бедный мой брат!» Перед внутренним взором опять возникло вонючее нутро корабля и скрюченное, изуродованное пытками тело, распростёртое на соломе.
Новая жизнь — новая сделка? «Назови любые условия?»
— Я хочу убить одного человека. Его имя — Алонсо Хуан Понче, — голос Джованни окреп, когда тот произносил ненавистное ему имя. — Только после этого мои дела будут закончены.
— Всего-то? — как-то обыденно откликнулся аль-Мансур, и такая реакция заставила Джованни повернуть голову и изумлённо воззриться на мавра. — Я думал, ты спросишь, как я буду с тобой обращаться, как прикасаться, что ждёт тебя вдали от родной земли, а ты просишь голову своего врага в подарок!
— Подари мне его на одну ночь, — уверенно ответил флорентиец, — только он и я. Я воин, аль-Мансур, а не шлюха, способная только ублажать своего хозяина. Этого ты всё никак не можешь во мне разглядеть! Якуб мне рассказал, что в рабах больше ценится их преданность своему хозяину. Относиться ко мне, как к преданному воину — моё второе условие. Не заставлять меня переменить веру — моё третье условие. А большего мне не нужно.
— Я хочу, чтобы ты делил со мной постель, — аль-Мансур, не отрываясь, разглядывал флорентийца, по-новому познавая его: сдвинутые брови, запавшие щеки с пробивающейся жесткой щетиной, упрямо сомкнутые губы, худое, но тренированное тело, на котором были видны лишь мышцы и упругие жилы. Золотой тигр оставался опасным животным, не прикидывался игривым котёнком, наоборот, чувство опасности и жажда крови вырывались из его сердца, и этот зверь готов был подчиниться, признавая над собой власть мавра.
— Мы будем делить с тобой ночи, — согласился Джованни, внутри которого всё больше крепла уверенность в том, что сейчас он поступает правильно, предав забвению жалобные стоны о несправедливости своей судьбы и слёзы. — Но не тогда, когда ты захочешь удовлетворить собственное вожделение. — «И будешь считать дни своего лета», — чуть не добавил он, вспоминая унизительный договор с Готье. — А когда ты зажжешь своими чувствами мой ответный огонь.
«Прости меня, о мой палач! Сегодня я открываю врата моего сердца и оставляю мою душу тебе. И пусть она сольётся с твоей, когда отлетит».