«Кто б ни были входящие сюда, Оставьте здесь надежду навсегда!» Написано над адскими вратами Зловещими и черными чертами. «Божественная комедия» Данте
1942-1943 По плану Гилберта, который уже который месяц отсиживался в Прибалтике, группа армий должна была ударить на волжском направлении. Он рассчитывал, что Германия, озлобленный после поражения под Москвой, атакует с новой силой. Тем более Людвиг от безысходности затребовал помощи у самых боеспособных частей своих европейских союзников. Венгрия сама предлагала ему помощь, а вот Калиша знатно потрепало в Украине. Конечно, у румына не будет желания убивать своих людей, своих легионеров из-за неудач и просчётов немцев. И Людвиг это прекрасно понимает, но время, когда ему можно было усомниться, подумать подождать, прошло. Теперь жалеть себя и других было просто нельзя. Под Сталинградом теплолюбивых южан Варгаса и Калиша настиг нечеловеческий холод. Венгров он тоже застал в неподходящий момент. Они не готовы к этому. Армии были разбиты на несколько частей. Венгрия очень сильно жалела, что упустила из ведения восьмую итальянскую. Корила себя за то, что отпустила Феличиано в свободный бой. Эржебет не боится битв, кровопролитной мясорубки, но боится той новой войны, которая началась в тридцать девятом. Война без чести, без совести. В организованном наступлении, объединившись с отделением четвертой румынской армии, венгры отбили завод, с которого открывалась прекрасная точка обстрела. Всем пришлось очень тяжело. Русские ломали неукротимый венгерский дух своей гордостью и верностью Отечеству. «А мы? А за что сражаемся мы?» — задавалась вопросом Хедервари, но ответить на него не могла. Эржебет прекрасно отдавала себе отчёт в своих действиях — она выгоняет венгерскую армию на бой ради Германии. К чёрту эти приобретения, если земля достаётся такой дорогой ценой. Но и отступать нельзя — у них с Германией официальное соглашение на правительственном уровне и родительское обязательство перед Людвигом. К вечеру подоспел ещё взвод румынской армии, которую отбросили в это место красноармейцы. В составе этого взвода был Штефан — этот невысокий, но достаточно крепкий молодой человек. Они грызлись за каждый кусок земли друг с другом, но в одночасье венгерке и румыну просто пришлось стать хорошими боевыми товарищами. — Ну и видок у тебя, — протянула Хедервари, пожимая промёрзшую грубую руку. А он-то первый её поприветствовал. Уважение! Но румын этого не скрывал особо — венгерку было за что любить, уважать и боготворить. — У тебя не лучше, — просипел в ответ Штефан. Он выглядел действительно паршиво: зимняя шинель на плечах безвольно свисала вниз, перчатки все разорваны на пальцах, сапоги сношены под самую кожу. Они укрепились на втором этаже завода — тут уже было пусто, заброшено всяким мусором и агитацией. Венгрия и раньше замечала большие окна на таких предприятиях, но тут их явно вышибали нарочно, выбивая кирпичные основания под пулемётные гнёзда. А вид открывался невероятный — в дали виднелся разрушенный пригород, над которым беспрерывно горело зарево, сине-желтое вечернее небо, затянутое облаками и пороховыми осадками. Такие пейзажи не настраивали на бой, они только навевали дикую тоску, грусть и ненависть. Больше всего в России Штефан не любил этот отвратительный холод, который забирался даже под несколько слоёв одежды. Его зимнего комплекта едва ли хватало до конца ноября, а уже был конец декабря. Вдруг Калиш спохватился — сегодня уже двадцать пятое число. Стемнело стремительно. Венгерка сидела у одной из позиций в нескольких шагах от пулемёта, который приволокли за собой румыны. Румыния его так облизывал и натирал, нежно приговаривая на своём языке, что венгры не рискнули его отнимать. — Штефан, — внезапно Эржебет окликает товарища, сидящего на другом конце рабочего помещения. А он сидел укутанный в свою и советскую шинель у стены в углу. Даже с закрытыми глазами в полусне он раскачивался из стороны в сторону, чтобы кровь, и без того ледяная, не замёрзла. — Штефан! — румын нехотя что-то промычал и продрал глаза, — ползи сюда. Румыния пошатываясь подходит, садится рядом почти вплотную — Эржебет сама жмётся к нему в поиске тепла. Нашла, у кого теплоту заимствовать. Они оба дрожат; у Калиша сильно обморожены руки. Что удивляло и венгерку и румына, так это холод без снега. Снег до сих пор ещё не выпал, хотя давно должен был, а холод пробирал до костей. — Почему вы такие жестокие? — внезапно спрашивает девушка. Не самое лучшее начало разговора. Придать какую-то интонацию голосу не получается, и от этого вопрос звучит как обвинение. Штефан долго думал — башка промёрзла насквозь. Но когда, наконец, понимает, румын вопросительно выгибает бровь. — Нет, не в этом смысле, просто… Почему румыны настолько жестоки? Я за себя отвечу, а ты…? — Люди всегда жестоки, — коротко отвечает Штефан. — Коммунизм был угрозой для моей независимости и государственности. Это поколение было выращено в монашеском духе легионеров. Каждый румын хотел получить больше, чем имел сам. И Пруссия поручил мне… Вообще глупый вопрос Хедервари. Ты меня начинаешь раздражать. Калиш хотел уйти, жуя слова, правда которых застревала в горле. Однако, его останавливала венгерка, держащая его руку, жмущаяся к нему. Всё-таки он замёрз не меньше её и тоже нуждается в соседстве. — Ты нервничаешь из-за всего этого? — Штефан поддернул плечами и неуверенно качнул головой. — Не переживай, всё будет хорошо. — Сегодня Рождество, — как бы невзначай подмечает Румыния. Тут хватается за душу уже Хедервари. Это день тысяча девятьсот сорок второго года от Рождества Христова, второго года войны, второй безгранично холодной, погибельной русской зимы. Дни уже слились в единую кашу, и Эржебет прекрасно знает всю плачевную обстановку в армии. Её бойцы, её волки падают духом, потому что сама волчица перестаёт верить в победу. — Меня радует только то, что я буду страдать не один, а вместе со своими братьями, — так сказал ей Людвиг перед выездом на фронт. И был абсолютно прав. Они все будут страдать: она, Калиш, поляк, Родерих, Людвиг и даже старший его брат. И единственной отрадой было то, что страдания разделены между всеми поровну. — А где бы ты принял празднования? — поинтересовалась венгерка и только посильнее сжала его руку. Румын без слов накинул большую шинель, которую по пути он снял с убитого красноармейца, на плечи Эржебет. Он чувствовал, он читал. — Определённо, в своей Трансильвании? Реакция не заставила себя ждать: — Ну конечно! Когда она была твоей? Я бы праздновала там. — Нет. Мы бы могли вместе там отпраздновать, я бы пригласил тебя, не будь ты такой скверной ведьмой. «Скажи ещё, что столица Венгрии — румынский Бухарест!» Сейчас не до вражды. Даже это простое выражение, которое просто должно быть произнесено с максимальной долей желчи, Штефан обратился к ней очень спокойно, даже немного нежно. Сейчас они трясутся от дикого холода, от которого не спасает даже вторая шинель и тесное соседство. Румын и венгерка вместе сидят на деревянной балке на втором этаже какого-то завода близ Сталинграда и смотрят в день, хотя уже давно за полночь. В нескольких километрах стоят немецкие дивизии, а в нескольких метрах — русские. Ничего не имеет смысла, когда над тёмным от дыма и гари небом проносятся зенитные залпы. Видно их длинные яркие хвосты; они — кометы. — Немцы обстреливают из зениток. Скоро и советы начнут, — говорит Эржебет, но уже в пустоту; Калиш уснул, опрокинув голову себе на грудь. Но ей спать не хотелось, она всё равно тут остаётся ненадолго. «Зима в России, весна в Карпатах, лето в Кракове и Варшаве, а осень в Вене. За исключением зимы всё почти идеально. Но мы оба понимаем, Штефан, что застряли в этом гадюшнике, где даже природа пытается тебя убить.» Девушка смотрит на подрагивающего румына, поправляет светлые кудри под пилотку. Как говорили служивые: «Прячь сальные патлы от злого старшины». Они с ним сейчас в одной лодке; ссоры только силы расходуют, которых и так почти не осталось. Зачем мы делаем это? Вопрос ответа не требовал, Эржебет его знала и так.***
Земля дрожала и пылала под ногами. Сюда нельзя было приехать спокойно — адский огонь плавил подошву сапог. Она оказалась в самом пекле той бессмысленной для неё бойни. Бессмысленной она была с самого её начала: с самого первого выстрела мадьярского орудия, с самого первого наступления, с самого первой сожженной дотла деревни. Теперь вторая венгерская стала тут, под Воронежем, собралась в единый организм. Хедервари прекрасно осознавала, что мадьяры стоят здесь подобно живой стене. Это была даже не армия — тёплой одежды нет, боеприпасов и достаточного провианта тоже. Здоровая ярость, боевой дух исчезли — теперь солдатами двигала слепая ненависть. В траншеях, в наспех выкорчеванных окопах стояли невероятный холод и кровавый смрад. Феличиано это всё непонятно. Его тошнит и трясёт. Конфеты, лежащие в одном из подсумков к винтовке, не имеют вкуса — они похожи на ледышки. Пальцы не слушаются его, не гнутся и скрипят. Италия хочет зарыться в землю. Быть может, там есть хоть на градус теплее? Он был свидетелем необъяснимого, что происходило с солдатами его армии, его дивизии, его батальона, его корпуса, его роты и отделения. Солдаты время от времени сдирали с себя одежду, выбирались из окопов бежали куда-то, пропадая бесследно. А за одежду тех дрались насмерть, будто сделана из чистого золота. Феличиано не понимает, что Германия оставил его тут одного, чтобы закрыть свои пробелы в Сталинграде. Слишком много снега, слишком холодно. Всё происходит слишком быстро — Эржебет не успевает даже оглянуться, как из окопов, из траншей и блиндажей выбегают солдаты то назад, то вперёд, но падали наземь все без исключения. По каске били осколки, горячий воздух обжигал потрескавшиеся на холоде щеки. Иблис. Это его дыхание, его рука. Именно его взгляд Хедервари видит во вспышках оружия наступающей армии и в глазах погибающих, но очень верных солдат. Верных до отвращения, верных до презрения. Прорваться бы с криком «Тахрир!», восхваляя кого угодно, кроме Бога. Ведь главные волки Гитлера не в Вермахте и не в Лейбштандарте. Бурей поднимаются взрывы, всё смешивается в одно единое действо. Бесстыдное и кровавое действо. Советы что-то орут так громко, что перекрикивают взрывы гранат и мин. Эржебет запоминает перекошенные лица солдат — у одних страх, у других праведная ярость. На штыках — кровь, на руках — волдыри и ошмётки перчаток. Всего несколько недель, несколько, сука, недель. Досадно, обидно. Тяжело осознавать, что Людвиг оступился и покатился вниз. Она его винит. Винит за то, что обстановка вынуждает её бросить всё, оставить Феличиано с ордынским полчищем наедине. Эржебет впервые за свою долгую жизнь видит, как горит снег даже тот, что спускается из-под самого неба. Куда бежать? Куда идти? Их подготовка, их выносливость и верность не могут справиться с неумолимым пылом и невероятным русским бесстрашием. Взрывы, кровь, раскалённый дождь — сколько можно? Теперь это не имеет смысла. С каждой секундой они становятся ближе к Богу. Вновь засыпает землей и снегом, в ушах вновь гремит взрыв. Хедервари про себя грустно усмехается: «Гитлер пообещал каждому отличившемуся на фронте солдату кусок плодородной черной земли и в хозяйстве послушную славянскую прислугу. Кажется, мы, мадьяры, получим этот кусок сегодня — два на два метра». Людвиг просто боится — он слишком быстро взлетел вверх и сейчас стремительно падает вниз. А всё из-за чего? Из-за глупой жадности старшего брата. Даже, нет, не так! Из-за узкого круга людей, подверженных маниакальной идее исключительности. Они все виноваты в этом: господари, министры, короли и вожди. «Это катастрофа, мы несёмся к своей гибели.» Эржебет хватает оружие, целится, стреляет и не попадает. Перед глазами всё плывёт и рябит. Пулемёты строчат с одной и с другой стороны. Девушка дёргает затвор винтовки, целится снова в самую гущу. Вновь выстрел, вновь лязг затвора, вновь промах. Хедервари уходит с насиженной позиции, давится слезами, когда ей приходится перешагивать через окоченелые трупы. Трупы своих солдат. Холод пробивает до костей, но пробирает мертвечина. Эржебет кажется, что их собираются похоронить тут потому, что всё сильнее и сильнее траншеи засыпает мёрзлой землёй. Венгерка вновь бежит, вновь её настигает взрыв, попавший прямо в укрытие. Она падает, каску сбивает с головы осколок, но она всё равно укрывает голову руками. Её хоронит заживо Иван, но он имеет на это полное право. Внезапно исчезают взрывы, траншеи и мертвецы. Под собой она чувствует мягкую траву, щеки обжигает солнце. Венгрия убирает руки от ушей и удивляется тому, как хорошо слышит пение птиц и шелест листвы. Её трогает это спокойствие, утомлённое тело расслабляется, напряженный дух исходит. Эржебет стирает с лица горячие слёзы и, наконец, открывает глаза — вечное небо, высокое и недосягаемое. Она плохо видит, но различает очертания лица Родериха, склонившегося над ней. У австрийца красивая улыбка, пусть показывает он её крайне редко. — Поднимайся, я покажу тебе кое-что. Хедервари медленно поднимается с мягкой травы, её руку тут же хватает Эдельштайн и ведёт куда-то. Эти места не похожи на сады или парки — тут всё сияет белым светом, и мутнеют очертания. Куда он её ведёт? Что хочет показать? Это абсолютно неважно. Важно то, что ей сейчас легко, хорошо и спокойно. Это и есть смерть? Почему она настолько прекрасна? Австриец приобнимает её, целует лицо и подталкивает куда-то. Внезапно спиной Венгрия ощущает острые углы отёсанного бревна, которые часто служит ограждением на маленьких мостах. Тут Родерих грубо отрывает от себя, толкает прямо через мост. Хедервари задыхается от неожиданности и ударяется о воду спиной — весь дух вышибает ударом. И тонет, но видит склонившегося над ней мужчину, который ей отчаянно кричит: — А теперь вставай, мадьяр, вставай! Её куда-то уносит на поезде. Тяжесть земли и снега давит на грудь. Эржебет чувствует, что задыхается, но понимает, что жива, и то ведение — воспалённый дух. Но если пролежит так ещё какое-то время, то точно ничего хорошего не будет. С немым криком венгерка начала откапывать себя из-под земли, из-под раздробленных танковыми гусеницами брёвен. Воет не своим голосом, чтобы отогнать поганый страх. Снег идет. Смерть бредёт. От траншей не осталось ничего, только окопные ямки напоминали о когда-то стоявших тут блиндажах. Все белым бело — снегом засыпало воронки, доты, он скрыл тела вывернутых наизнанку солдат. Тысячи погибли, десятки тысяч умрут потом, а остатки потеряются во времени и пространстве. Они, дети Дуная, погибли в России жуткой зимой.