*** небольшое историческое предисловие, которое можно пропустить ***
Воцарившийся после свержения Лжедмитрия I Василий Шуйский не сумел установить порядок в стране. Он не признавался народом «законным царём»: сначала против него поднял восстание Иван Болотников, следом Лжедмитрий II. У ослабленной постоянными боевыми действиями Москвы не хватало сил и средств на сопротивление: к лету 1608 войско Лжедмитрия II уже осаждало столицу; в городе начался голод. Стремясь заручиться военной помощью против «Тушинского вора», Шуйский заключил союз со Швецией. Лжедмитрия II удалось отбросить к Калуге, ряд городов откололся от тушинского лагеря. Закрепить успех Шуйскому, однако, не удалось: польский король Сигизмунд III, воевавший тогда со Швецией за Ливонию, объявил России войну и осадил в 1609 Смоленск. Русско-шведское войско, выдвинувшееся на помощь, было разбито Станиславом Жолкевским, после чего тот двинулся на Москву. В столице вспыхнуло восстание. Разъярённые провалами царя москвичи во главе с Захарием Ляпуновым низложили Шуйского и насильно постригли его в монахи. К Москве немедленно вернулись войска Лжедмитрия II. Боясь, что откровенно симпатизировавшие Лжедмитрию II горожане договорятся с ним и лишат их власти, бояре во главе с Фёдором Мстиславским образовали временное правительство — Семибоярщину. Поскольку среди них не было никого, кто был бы достаточно сильным кандидатом в цари, они вступили в переговоры с Жолкевским, предлагая престол сыну Сигизмунда III Владиславу. В результате осенью 1610 столица оказалась оккупирована польско-литовскими войсками, а члены Семибоярщины с их семьями фактически превратились в заложников. Польские и литовские солдаты вели себя в Москве как завоеватели и задирали местных. Доходило до драк и убийств, за которые солдаты не несли ответственности. Когда весной 1611 к Москве подошли войска Первого ополчения, собранного под Рязанью Прокопием Ляпуновым, поляки пытались заставить московских извозчиков помогать им в подготовке обороны, подвозя на своих санях пушки и ставя их на стенах. Большая часть отказалась, а те, что ответили согласием, сделали это лишь для того, чтобы скинуть пушки с валов и стен. Вспыхнуло восстание. Одновременно в наступление двинулись отряды ополчения, а в Замоскворечье начался пожар. Воспользовавшись возникшей суматохой, поляки жестоко подавили восстание; за три дня пожара от их рук и огня погибло до 7 тыс. москвичей (при населении Москвы примерно в 100 тыс. чел). Справиться с ополчением, однако, оказалось не так просто; к маю 1611 оно блокировало иноземцев за китайгородской и кремлёвской стенами. К 1612 в Китай-городе и Кремле начался голод. Запертые вместе с гарнизоном москвичи ели собак и кошек, потом перешли на крыс и сухие шкуры. Пользуясь расколом в Первом ополчении и приостановкой активных боевых действий, гарнизон предпринимал вылазки в Подмосковье для поиска провианта, но это было каплей в море. Мучимые голодом, «сидельцы» стали вываривать клей из бесценных пергаментных рукописей кремлёвского архива, после — выкапывать трупы, ещё позднее — поедать пленников и даже собственных соплеменников. Несмотря на тяжёлое положение, гарнизон под командованием Миколая Струся продолжал яростно сопротивляться войскам Второго ополчения. Москва была освобождена только 7 ноября 1612. В память об этом отмечается День народного единства.Чёрный
Последние шаги от дверей до стола всегда давались труднее всего — не в последнюю очередь потому, что кроме увесистого серебряного подноса он должен был нести на себе тяжёлый, недобрый взгляд Польши. Москва стиснул края подноса так, что побелели ногти. Пальцам стало больно, но так ноша, по крайней мере, не дрожала в ослабевших руках. После того как пришлось уйти из Белого города Феликс изводил его, отыгрываясь разом и за побег России за подмогой, и за отступление, и за попытку помочь ополчению. И чем меньше оставалось припасов, тем мрачнее и злее становился лях. Когда же не вернулся из последнего похода Ходкевич, стало совсем худо — Польша лютовал от всякого случайного вздоха, всякого неосторожного взгляда… Ежели неуклюже подавать, тем паче взбеленится. Волнуясь, Михаил чуть ускорил шаг. Прежде он мог тешить себя скорым освобождением и с верою в оное всё снести. Но войско стояло под китайгородской стеной уж другой год и не видно было осаде конца-краю, а силы его таяли с каждым днём. Нет у него мочи Феликсов гнев держать. Исполнить повинность и уйти, покуда цел, ничего более не надо. С золочёного блюда сладко и жирно тянуло жареным мясом — так, что нутро скручивало в узел, а во рту собиралась обильная, вязкая слюна. Москва сглотнул её, стараясь двинуть кадыком как можно незаметней, и захлебнулся отвращением. Его дразнил запах человечины. Можно ль пасть ещё ниже? От великого стыда к лицу прилил жар. Голова закружилась, виски заныли. Словно почуяв слабину, вдруг вспыхнул болью дурно заживающий ожог Замоскворечья. Оглушённый мукой, Михаил оступился. Поднос в ладонях опасно накренился и, хоть он сразу спохватился и выровнял его, горка мяса осыпалась с блюда. Несколько кусков остались на подносе, другие соскочили и шлёпнулись на пол. Польша, вспыхнув, тотчас сорвался с места. Выдернул у него из рук поднос, поставил перед Литвой на стол… а после, круто развернувшись, дал наотмашь пощёчину: — Дрянь! Рука у Феликса была тяжёлая. От удара в ушах тоненько, по-комариному зазвенело, а ноги обмякли под коленями. Москва вытянулся струной, силясь устоять. Падать нельзя. Ежели выстоять, Польша токмо по щекам отхлестает, а ежели пасть к ногам, паче раззадорится, костей не соберёшь. — Курва! — ярился Феликс. — Думал, уронишь блюдо, и мясо этого жолнера тебе достанется? Как бы не так! Удар. Ещё удар. — Ты и объедков моих жрать не достоин, собака! Щёку нежданно остро ожгло и тут же защипало, будто солью присыпали: перстень Польши вспорол кожу. Михаил стиснул зубы, стараясь не зашипеть, и потупил взор. Лишь бы не открыть Феликсу, что нет в его глазах ни капли страха — одна глубокая, что чёрный омут, ненависть. Иван, уходя, велел себя беречь и нрав не казать. Он обещал. Избавленье пришло откуда он не ждал. — Полно кричать, Фелек, — подал голос доселе покойно трапезничавший Литва. — Ты второй день заваливаешь его работой и поручениями, не давая отдыха. Москва затаил дыхание. В доброту Литвы он не верил. Но то, что тому надоело слушать ругань, обнадёживало. — Избей его хоть до полусмерти, лучше прислуживать он не станет, — продолжил Литва. — Кликнул б кого порасторопней, охота возиться? Польша хмыкнул. Михаил кожей ощутил, как он мерит его пристальным, оценивающим взглядом, и, удерживаясь от желания сжать кулаки, украдкой стиснул в пальцах ткань кафтана. — Ты прав, — наконец, подал голос Феликс. — Этот варвар мне ужасно надоел за день. Пшёл прочь! — прикрикнул он, и Москва невольно вздрогнул от контраста речи и крика. — Завтра поучу тебя манерам. Как он уходил, Михаил не помнил. От боли и унижения хотелось сгореть дотла и более не возрождаться. В голове бил набат, в глазах мутилось, руки дрожали. Живот сводило от голода. Когда он последний раз ел… что-нибудь? Он не знал. Дни тянулись, как пытка, и путались, как горячечный бред. Ему казалось, что совсем недавно он нашёл на заднем дворе сныть. Ходил несколько дней вокруг да около, дожидаясь, когда молодые росточки поднимутся, отрастят побольше листочков… не спал ночами, страшась, что кто-нибудь найдёт её раньше, а ему только и останется, что калиту глодать. Но то было весной, а сейчас земля чернела под окнами так же голо и мёртво, как разорённые и выжженные поля за посадом. Ноги волочились тяжело и немо. Тянуло прильнуть к стене, перевести дух, но останавливаться Москва не смел. Солдаты с голоду совсем обезумели. Кто учинит драку — бьётся ни на жизнь, а на смерть, и которого убьют, того съедают. Как звери дикие. А ежели они меж собою слабых не жалеют, кто его помилует? Оружия, чтоб защититься, у него никакого нет. Мстиславскому голову кирпичом разбили, чудом отбился… А он и того не сумеет. Он и на ногах-то держится единственно потому, что жители его живы. Нет, никак ему нельзя здесь оставаться, особливо с этаким «украшеньем» на лице… Нет-нет-нет. — Нет, нет, нет… — повторял Михаил себе под нос, не понимая, что бормочет вслух. Крыса. Последним, что он ел, была крыса. Она показалась на рассвете, учуяв свежие раны, причинённые ему пушечной пальбой. Большая, разжиревшая на людской беде. Шкура чёрная лоснилась, что шуба соболья… Он лежал недвижимо, позволяя ей подобраться ближе, а как она сунулась к кровящему боку, изловил. Крыса билась отчаянно и едва не вырвалась, но он с нею совладал. Половину тушки пришлось отдать слуге, чтоб помог изжарить. Мясо было жёстким и вонючим, но после кореньев и клеевого киселя казалось пиршественным яством. Москва горько усмехнулся. Она успела искусать ему руки, эта крыса. Укусы заживали плохо. Воспалились, кожа вкруг них покраснела и стала горячей, что тлеющие уголья… Порой ему чудилось, что самая крупная язва пульсирует, неровно и прерывисто, и в этом биении ему слышался крысиный смех. Отольются тебе, охотник, мои слёзки… Михаил, ввалившись в свои разорённые комнаты, запнулся о ковёр и, с размаху налетев на стену, медленно повернулся и осел по ней на пол, вскинув голову и тихо, клокочуще хохоча. Отольются. Отольются, крысонька! Завтра и отольются, Феликс уж обещался… Польша назавтра за ним не послал — утро началось со стрекота пищалей и грохота пушек. Разбуженный залпами, Москва вскочил с пола, где просидел до ночи да так, уткнувшись носом в колени, и уснул, и попытался хоть что-нибудь высмотреть из окон. Пушки ухали, эхо разносило выстрелы, крики и звон металла. Во дворе суетились солдаты. Ужель?.. Боясь тешить себя надеждой, Михаил оперся о стену. С губ сорвался сиплый вздох — резвый подъём отнял у него те немногие силы, что были. В изнеможении особенно остро чувствовалась ярость боя, происходившего на его улицах: тело саднило, будто весь он был открытая рана, ум помрачался едким пороховым дымом. Клубящаяся тенями по углам Тьма смотрела на него маслянисто-чёрными, крысиными глазками насмешливо: а обо мне, что же, забыл? Москва отвернулся от неё, затылком ощущая, как она отпрянула, отёрлась спиною о своды потолка, как ждущая добычи кошка. Взгляд упал на знакомый до боли кунтуш — по двору в окружении нескольких офицеров прошёл Польша. Михаил проводил его глазами, желая ему провалиться пропадом вместе со своим королём и королевичем, воцарение которого готовил. Спустя время пшеничная макушка Феликса показалась снова. Облачённый в доспех, он надевал на ходу шлем. Спина ляха была последним, что Москва помнил: дальше всё мешалось. Отголоски сражения накатывали на него хлёсткими волнами, как кипящая бурей Москва-река, и он уж не мог различить отдельных голосов в хоре людей и орудий. Порой ему чудилось, что никакого боя и нет вовсе, что он его вообразил с отчаянья; сейчас его растормошат, и надежда вновь обернётся тенью на стене да облаком в небе… А звуки битвы — стуком и скрежетом зубов во сне… Утопая в мороках, он усомнился и в том, что видит: мир вокруг плыл, мутился пятнами. Грязно-красными, как мертвеющая кровь, и исчерна-синими, как трупные мухи. Злые от голода, они алчно кружили перед глазами, залепляя взор, норовили залезть в рот и уши… Он сопротивлялся, но чем больше отмахивался и отворачивался, тем сильнее увязал в налетевшей туче, словно в смоле. Того и гляди поглотит с головой! В тяжёлом, душном жаре вдруг повеяло прохладой — и смоль тотчас, не давая ему сбежать, пошла шарить по нему потёками как ручищами. Задавленный, придушенный, Михаил из последних сил забрыкался: нет! пусти! — На что я тебе?! — Как на что?! — вдруг откликнулась Тьма известным голосом. — Ты стольный град мне! Москва задушено хватил ртом воздух и, наконец, смог открыть глаза. Над ним нависало лицо Нижнего Новгорода — грубое, будто топором кое-как срубленное, со скошенным после столкновения с Магмед-Аминем носом да неожиданно красивыми для такого лика очами — ясными и синими, что васильки или небо летнее. — А как ты стольный град, — веско продолжил тот, — тобою земли наши вместе держатся. Как я тебя могу ворью и людям лихим предать? Москва замер, запоздало сознавая, что лежит на полу, а Нижний Новгород стоит над ним на коленях. Чумазый после боя, с размазанной по краю щеки запёкшейся кровью из рассечённого виска… Сколько ж он лежал в беспамятстве, пока Ярослав Юрьевич за ним из Белого города шёл? — Признал? — с облегчением выдохнул Нижний Новгород. Наклонился, отёр лицо подолом кафтана — без воды вышло токмо пот размазать — и, бросив надежду стать чище, кривовато усмехнулся: — Дозволишь теперь поднять, аль кого краше кликнуть? — Не надо, — ответил Михаил. Ярослав угукнул, но не сдвинулся с места. Сказать было проще, чем сделать! Москва смотрел на него пристально, не сводя глаз, а он, глядя на него такого — бескровного, иссохшего так, что одни токмо эти очи да златые власы и остались, — не знал, как к нему подступиться, чтобы не переломить ненароком. — Кхм! — кашлянул он себе под нос и, стараясь быть бережным, подсунул одну руку Михаилу под спину, а другую под колени. Поднял и ужаснулся тому, сколь малой оказалась ноша. Москва обмяк было, но, стоило раздаться в соседней комнате шагам, насторожился: — Кто там? — и, даром что пальцы — кости одни, вцепился ему в ворот, что ястреб когти выпустил. — Юрьевец, — ответил Нижний Новгород, увидев в дверях брата. Москва разжал пальцы, и рука его, соскользнув, безвольно повисла. Юрьевец, увидев это, стушевался и отвёл взгляд. — Нужно чего? — спросил он, глазея на оконце. — Не, — отозвался Ярослав, опуская Михаила на постель. — Сам управлюсь, Егорка. Ты Ивана кликни. И добавил уже для Москвы: — Мы разделились, чтоб тебя скорей сыскать. Михаил, дико распахнув глаза, вскинулся: — Ляхи!.. Нижний Новгород поймал его за плечи, дивясь про себя, откуда только у Москвы силы берутся: — Не пужайся, не встретит Россия никаких ляхов. Кто жив остался, всех повыгнали и в полон взяли. В темницу токмо свести осталось. Он думал, что Михаилу от сей вести станет покойно, да тот только пуще взвился. — Не надо мне их тут! — яро качая головой, запротивился Москва, — ни живых, ни мертвых, ни в полоне! «Ох, натерпелся», — пожалел Ярослав и сжал плечи столицы основательнее: — Ну, будет, будет… К себе их возьму, хочешь? Михаил, застыв на мгновение, заполошно закивал и сам оттого задрожал всем телом, будто трус его объял. Нижний Новгород, смутившись, просяще посмотрел на подоспевшего Россию. Иван, не мудрствуя, накрыл Михаила одеялом, словно птицу встревоженную, и уронил на подушку. Москва тотчас затих и уставил на него взгляд. Иван ласково встрепал золотые пряди: — Кончено всё, сердце моё. Лежи, сил набирайся. Всё устрою — яства, платье… Дай токмо повеленья раздам. «Ну, мне тут теперь делать нечего», — подумал Ярослав и, стараясь ступать потише, вышел в полутёмные сени.