ID работы: 6688094

дорога домой

Слэш
R
В процессе
54
автор
Doraine бета
Размер:
планируется Макси, написано 113 страниц, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 16 Отзывы 7 В сборник Скачать

8

Настройки текста
Примечания:
Когда Кенни было одиннадцать, он проглотил иглу с протиснутой в узкое ушко пушистой нитью, удерживая свой язык от дрожи, чтобы игла не проткнула его насквозь, иначе, ничего бы не получилось, иначе он бы просто почувствовал боль, шариками глотая тёплую железистую кровь — где польза в этом? Нитка была небесно-голубая, смотанная с катушки, что он украл из класса рукоделия ещё в восемь, когда девочки необычно тепло приняли его в своё молочное озеро — сестринство, стабильность, феминность, мягкое и приятное явление, которое он паровозом хотел провезти сквозь себя полностью, потому что глядеть ему в лицо напрямую было страшно. Со стороны картина была похожа на попытку вырвать расшатанный в глубине рта зуб, потому что нитка была настолько длинная, что она путалась бабочками узелков по всему своему ходу, перетягивая кончики пальцев до холодного цианоза, но Кенни не знал, насколько это глубоко зайдёт, как скоро ему станет настолько больно, что придётся её выдергивать, не поняв, что же будет дальше, что же происходит тогда, когда пыль оседает. Кенни наглотался крови со слюной и сидел перед осколком окна, что напротив ночной тьмы на улице превращался в зеркало, и так надеялся увидеть сквозь пленку тонкой кожи на шее голубую нитку как видел вены на руках, но видел только рубленные шрамы, заросшие грубой стянутой тканью. Ему тогда ещё было страшно умирать, потому что он не особо понимал, для чего он умирает — чтобы вернуться назад? Глупость какая-то, в чём смысл обрубать его жизнь, если она потом просто зарастёт как шрам, покроется странной комкающейся слизью, и ему по пробуждению просто будет сложно какое-то время разлепить ресницы, склеенные ею как клейстером, но однажды он просто-напросто не умер, однажды он упал лицом на пень оторванной ветром липы с острыми шпилями древесины, протыкающими полотно душного от дыма воздуха, и не умер. Все тогда замерли, задержали дыхание, Клайд убежал, дрожащими ногами путаясь в снегу, и Бебе что-то шепотом сказала себе в ладонь: Кенни поднял голову так резко, будто бы только проснулся, и почувствовал холод ветра где-то в зубах, словно с открытым ртом высунул по-собачьи голову из окна машины, и его куртка стала липкая от крови. Никто так и не осмелился сказать ему, что же случилось, кроме Картмана — тот подставил под его взгляд обломанный кусок зеркала из-под соседнего дерева, и Кенни разнесло в разные стороны как звуковую дорожку: нижнюю четверть его лица просто снесло, оставив на месте мягкой румяной щеки шмат мяса с проплешиной, в глубине которой блестели как оранжевые бусинки его зубы. Ночь легла на его макушку, вытягивая холодом жидкость, отчего рана болела так, что хотелось застрелиться, и так он и поступил, облизывая дуло пистолета перед самым выстрелом. Тишину вокруг оборвало на писк крови в собственных сосудах, на визг мыслей, щебет опарышей в мозговой глии, и Кенни проснулся как ни в чём не бывало — он привык, но он проснулся с ощущением, что он всё ещё чувствует рваную кожу лица языком, что он всё ещё живой в теле трупа, и к этому он не привык, сколько бы не пытался, и каждый раз его тошнило словно по-новому, красной от сырого ужаса желчью. Нитка была длинной, будто бы все его жизни, что лопнули, не успев начаться, связались вместе, и он провел её через себя так, чтобы это всё наконец-то начало иметь значение, смысл, причину, он провёл её через себя от макушки до пят, уютно усадив в складках собственной души и потянул назад, лишь бы забрать, наконец-то назвать своей. Иголка, привязанная морским узлом к кончику, разорвала его внутренности чистым движением, синусоидой, и когда наконец-то вышла, то просто так легла Кенни на ладонь, стальная и чистая, ведя за собой бордовую от крови нить. Луна в виде белой тени на сером от туч небе качается кусочком ваты, отражаясь в мокрой, покрывающейся морозной росписью луже рядом с корнем телефонной будки на обочине, где-то, где трава разбивает над собой асфальт, чтобы расти. Кенни начинает чувствовать зиму телом, чувствует чесотку на шрамах, нытьё суставов, головную боль, сетку расщелин голой дермы там, где сухая кожа треснула как пустынная почва в тяжелую жаркую засуху, чувствует холод земли через подошву конверсов, чувствует, как остывают косточки фаланг его пальцев, так, что нервам становится сложно проводить по себе ток, чтобы он продолжал шевелиться, и скоро холод пойдёт тонким инеем по венам внутри, нарушив бережный ход его сердца. На протяжении шестнадцати месяцев он видел этот момент перед собой ровно три тысячи восемьсот пятнадцать раз, видел его как череду картинок прошлого, настоящего, видимого и невидимого будущего, словно фотоальбом одного ребёнка в разных ситуациях, но почти никогда он не видел, чтобы в этот момент к его шее был привязан кто-то ещё. Кевин ушёл незаметно, пролетел как ветер, выбив на своем пути из Кенни душу, которую ему так и не получилось вклеить обратно, чтобы через трещины не проникал холод, будто бы он потерял отца, будто бы этот холод всегда там и находился, обволакивая голову густым едким одиночеством, и сейчас даже факт того, что он помнит о Крейге почти постоянно, как о неуправляемом огне, как о колышущейся над головой ветвью, что, разъеденная термитами и кислым от уксуса дождём, дрожит от напряжения, кажется ему диким. Кевин тогда уходил один, кажется, потому что Кенни помнил лишь факт того, что он ушёл, что наконец настала его очередь, и комок пепла, оторвавшийся от кевиновской сигареты, прожёг дыру в коже его груди, но кожа так и осталась тлеть, достав до головы, в которой одни только мысли шумели и катались по шарообразной полости черепа — уходит-уходит-уходит. «Ушёл», прозвенело внутри него, ударившись о затылочную кость, обитую в металл, стеклянным шариком, и Кенни в самом деле не было дела, куда, почему и с кем, потому что они с Карен остались, и Кевин ни разу даже не звонил, не писал, Кевин так и не приехал. Ледяной песок путается в ресницах, нагреваясь, сливаясь в раскаленные капли стеклянных слёз между волосками, но Кенни не хочет думать о том, почему это вообще происходит — почему он плачет, почему снег летит ему в лицо, огибая преграду телефонного аппарата, ведь нет на самом деле разницы, почему — есть только факт того, что даже луна над ним кажется тихой, молчаливой, а он таким быть не может, начиная мокро и звонко рыдать как скат ручья; он не может быть сильным, не может быть смелым, не может не думать о том, чтобы зарыть голову в песок своих бесчисленных могил и ждать, пока мир вокруг не замолчит, и получается только плакать. Кеннетовская спина напрягается, и он похож на ветвь папоротника, закручивающуюся в спираль, чтобы защититься — такой простой механизм, всё работает слаженно как часы, всё в этом мире хочет жить; боковые пластины как стенки угла закрывают его лицо от мира, чтобы ни одна снежинка не доложила Крейгу, Карен, Кевину о том, что Кенни плачет, потому что, в таком случае-       — В чём вообще смысл, а? Последний слог Кевин выбрасывает изо рта как шарик слюны, звонко разбивая её о металлический от холода воздух, и Кенни замечает, как вжимает голову в плечи слегка, даже не подумав, но, может быть, это и к лучшему, думает он, что он готов в плохому, но прерывает мысль тут, потому что, заканчиваясь на ожидании худшего, она резко начала казаться ему удручающей. Кевиновский взгляд всегда тёмный, вечно в тени его опущенных, нахмуренных бровей, сейчас оставляет на Кенни гематому, кажется ему. Он перетирает кончиками пальцев рукава свитшота, что слишком ему велик, и заусенцы на пальцах садятся глубже в корни ногтей, растираясь о свободные нитки кромки.       — Ну вот заработаешь ты, что- может, пятьдесят? Выпросишь где, пособираешь, а дальше? Да эти дауны их скурят моментально! Они чуют бабки, чувак. В чём смысл тогда, ну реально? Дрочки месяц, а потом хуй с солью доедаем. То был февраль, жестокий и сухой, именно такой, когда холод оставляет на руках красные островки кожи как ожоги, когда Кенни дышал через нос, потому что терять тепло стоило слишком многого, а он даже не помнил, когда в последний раз что-то в самом деле, полноценно ел. Он сидит на осколке забора, хватаясь за прутья как за лианы, и качается из стороны в сторону как обезьяна, танцуя головой под скрип кусков металла на разъетых коррозией швах, что для Кевина звучит как зубцы вилки по зубам. Его руки дрожат, иссиня-чёрные, измазанные машинным маслом, оставляют глянцевый отпечаток ладони на подоле футболки, на что Кенни, почему-то, обращает внимание, думая о том, какие же они всё-таки грязные — все, вся их семья, но всё ещё не знает, что сказать в ответ.       — Кен, я понял, ты хо-шь как лучше. Но оставь это мне. Я-ж старший. Кевин не улыбается, потому что знает, что не хочет быть опорой, не хочет ложиться скатертью под ход жизней других людей, даже тех, кого он любит, но он просто напросто должен, должен разбивать себя о землю, должен оборвать себе любые крылья, что рвутся из-под лепестков лопаток, должен защищать Кенни и Карен от судьбы собственной фамилии, потому что иначе-       — Да в чём смысл? Кенни просыпается словно падает лицом в холод пушистого снега, все ещё свежего и мягкого, потому что он не спал, на самом деле, но, боже мой, как бы он этого сейчас хотел. Он не сразу узнает свой голос, борясь с крупицей желания оглянуться на чужой звук, пытаясь не потеряться в том, во что превратилась зимняя тишина: духовный грудной гул ветра, шёпот снежных хлопьев, стеклянных от холода, нежное мурчание двигателя, теряющееся в сухой ломкой траве, шуршание собственного дыхания под пластинкой подъязычной кости, что всё раз за разом напоминает ему — он всё ещё жив, он всё ещё жив, он всё ещё жив, а значит, нужно двигаться дальше. В молочном свете маленькой светодиодной лампочки над бровью телефонного автомата кеннетовские руки кажутся восковыми, красивыми, и четвертак между пальцами блестит как алмаз, пропадая в расщелине монетоприемника.       — Вот — номер кореша, я пока у него. Звони только, если срочно! Я знаю, брат, грустно, но- меня спалят, и пизда всем! Кенни смотрит на картину вокруг словно золотая рыбка в шаре аквариума, глотает гальку и пустым взглядом сканирует бумажку в ладонях, красных от того, как сильно он сжимал кулаки ещё только секундой ранее, но теперь белизна бумажной полоски кажется прорехой в реальности. На бумажке виднеется ряд цифр, которые сейчас ничего для Кенни не значат; сейчас для него всё вокруг вообще ничего не значит, и плевать ему на холод, и на скрип половиц ему глубоко похуй, потому что весь смысл затянуло как вакуумной ловушкой в два скользких слова — «я ухожу». Он что-то кричит в ответ Кевину, резко как пощечина, что-то горькое, что вяжет ему на языке, а, может быть, это просто кровь от удара в ответ. Прощание с Кевином не было нежным, а скорее таким, чтобы Кенни не жалел, что тот ушёл, и так в конце концов и было; солнце село необычно тёплым июньским вечером на слепленные кровью волосы Кенни, накрученные как сахарная вата на угловатый репейник, на рубиновые шарики его глаз, на то, как крылья ворон, клюющих его вскрытую брюшину, багровели от свернувшейся крови, на толстую угольную черту на канате его жизни, на его шее от пронесшихся колёс поезда. Шрам остался просто ожогом, прямой полоской розового шёлка, будто бы он ничего и не значил, и сейчас он всё ещё ничего не значит и горит так, будто всё повторяется опять. Кенни ждёт, слушает тягучее пение гудков друг за другом, как они цепляются за ноги друг друга, бегут как сороконожка, которую разрубает пополам лезвие незнакомого голоса:       — Да? Это не Кевин.       — Я- э-, я- здрасте! А, эм- а Кевин здесь? Это Кенни- Маккормик! Кенни Маккормик! Кевин Маккормик может, эм, ответить? Связь между соседними городами плохая, что уж говорить про разные штаты, но он всё равно ожидал лучшего: на конце провода почти не слышно ничего сообразного, кроме грохота и криков, слова которых сыпятся как бумага в помехах, и Кенни затыкает холодным пальцем левое ухо, прижимая трубку к правому, так, что ему становится больно.       — Алло?! Алл- Извините, я туда звоню? Эт- Я ищу Кевина Маккормика! Это-       — Еб тв- д- сюда! Алло! Кто это?! С каждой секундой, с каждой помехой и криком вперемешку с шипением Кенни ждёт и надеется, что он услышит хриплый, немного дутый тембр знакомого голоса, искаженный недовольством и удивлением знакомого лица, почувствует, что его узнали, что его сердце перестанет колотиться от страха так, что сейчас взорвется, но за вздохом идёт выход, а за вопросом — взволнованный, пронесшийся криком ответ.       — Алло, да! Это Кенни Маккормик! Я ищу Кевина Маккормика! Мне-       — Кевина?!       — Да, Кевина! Он мне дал этот номер, когда уезжал!       — Ага- да блят- Так-с, а ты ему кто?       — Я его брат! Я младший брат, Кенни. Кенни кажется, что он стоит на носочках, потому что, первую секунду после, он может поклясться, ему переламывает ноги.       — Так-с, Кевин тут больш- не живет -же! В вакууме космического пространства невозможно множество процессов, например — дыхание, горение, слух, и Кенни может поклясться, что вот он — космос, вот оно — принятие смерти и ужасающее спокойствие, вот она — жизнь после того, как оседает пыль. На секунду вокруг становится так тихо, что в бесконечном водовороте его мыслей одна единственная всё же попадает в слив, выливаясь вопросом — он что, оглох? Но с высокой тучной ели в нескольких метрах от телефонного аппарата, там, где лес по-настоящему поднимается, превращаясь в рощу, падает груда снега как пакет с пластмассовыми блестками, вытягивая Кенни из замёрзшего момента, выбивая из его черепной коробки густой, не пропускающий реальность сироп огорчения и сожаления. Кенни движением ладони смазывает влагу с ямки левой глазницы и спрашивает не своим голосом:       — Эм- я- можно ещё раз, пожалуйста?       — Он, эта- говорил, что ты позвонишь! Сказал перед-ть адрес и номер! Ща- ёбана- где ж-блять- Кенни этого не ожидал, если честно — адрес новый, штат, наверное, тоже, надо их записать; это, наверное, последнее, что Кенни помнит о Кевине чётче его лица — его нестабильность, импульсивность, изменчивость. Кажется, после ухода, Кевин никогда не оставался где-то достаточно надолго, чтобы потом не приходилось по новой уходить, чтобы никто больше не знал того, что знал Кенни — каким же всё-таки жестоким Кевин может быть. Вечер вдруг становится абсолютно обычным: холодным, тёмным, с лёгким хрустальным воздухом, что остывает на волосах инеем, в холоде которого Кенни просто, без подвоха слышит адрес, записывая его маркером на внутренней стороне ладони, подписывает внизу череду чисел, не ощущая фетровый кончик кожей, под которой чувство бесконечного землетрясения ненадолго утихает, впервые за много месяцев, под которой он впервые думает о доме. Кенни стоит у телефонного аппарата неподвижно, будто пытается слиться с окружением, и всё никак не может поднять руку достаточно, чтобы поднять телефон. Числа от одного до девяти сидят в сетке на вмятинах кнопок, такие яркие, что следами остаются на внутренней стороне век, но Кенни никак не может понять, что он здесь вообще делает, почему не может уйти — может быть, потому что ушёл в первый раз, но просто не имеет выбора во второй, может, потому что хочет услышать голос Кевина так же сильно, как хочет забыть о нём как о страшном сне, как о главном монстре в своей жизни, потому что кровь во взбухшей ране всё ещё пульсирует; может быть, это просто телефон, и даже если цифры скачут и прыгают в разные стороны, даже если на другом конце провода его будущее — кот в коробке, неизвестно — живой или мёртвый, даже если трубка его глотки схлопывается от простого детского страха, это всё ещё просто телефон. Это просто телефон, при наборе цифр на котором Кенни выворачивает наизнанку, оседая, доходя до остывшей глотки в шее, гудки которого звучат колоколами, отражаясь странным хриплым вопросом на выходе:       — Алё? И Кенни понимает, впервые за долгое время, что это не страшно, что, в конце концов, это всего лишь его брат.       — Кевин? Это Кенни. Путь обратно до машины кажется по странному зацикленным, как лунная походка, как попытка идти наперекор движущемуся эскалатору, как получается бежать, по колено находясь в воде, как происходило в его голове уже ровно три тысячи восемьсот пятнадцать раз. Крейг выглядит невозмутимым, мирным, выпуская только сопение в тёплом дыхании, давая Кенни ощутить наконец-то крупицу спокойствия, давая ему вздохнуть полной грудью перед тем, как мокро выдохнуть, мягко уронить затылок на подголовник сиденья и заметить крейговский взгляд. Крейг просыпается, ощущение такое, что каждый час, как по будильнику, а за окном всё также темно, как и тридцать километров ранее, но время — песок, сушащий ему глаза, из-за чего так не хочется их открывать. Но он открывает: вокруг темно, как в детстве ночью под краем окна, за гладью которого — странная неизвестная ночная жизнь, редкие крики карет скорой помощи, проносящихся мимо мерцанием красных огней, медленно катящиеся по дороге машины, полные свинцовой тишины или пульсирующего шума Gangsta's Paradise, выбивающегося сквозь динамики магнитол кровавыми кусками. Часто вечером, когда мама забирала его из детского сада или дома Клайда, он засыпал от скуки ожидания, скрывая взгляд от солнца, и просыпался вот в такой же тишине ночи, не способный сначала найти солнца, и его мама сидела всегда неподвижно, всегда молча и всегда в тишине. Он не видел её лица, но видел, что ему ещё не место знать, что можно сделать, потому что не знал, если вообще надо было. Время движется по кругу, всегда возвращая Крейга к самому сокровенному — к маме, и на секунду, на такой короткий лёгкий момент ему кажется, что он снова в машине мамы, и она сидит к нему спиной, и она жива, и он всё ещё ребенок. Он почти сразу распознает, что что-то не так, сминаясь под тяжестью пыльного пухового одеяла и продирающего холода, новое странное чувство, похожее даже на безопасность. Крейг привык быть чужим в собственном доме, привык просыпаться незадолго до того, что должно его разбудить, потому что, когда ждешь — не так больно, но реальность падает на него валуном, сыпется на него обвалом, оставляя лишь пыль — он уехал. Он уехал на старой семейной машине, он уехал от младшей сестры, он уехал с Кенни, но он всё-таки уехал, и он всё ещё жив. Кенни возвращается в машину незаметно, словно робот, движения его ограничены окаменелостью суставов на морозе, и в облаке пара из его рта Крейг не сразу замечает мокрый всхлип чужого голоса, несмотря на то, как сильно Кенни старается скрыть глаза от крейговского взгляда. Они не говорят друг другу ничего словами, только атмосферой, только странным новым ощущением, словно они всё ещё в воздухе, но петли на шее больше нет, и они больше не знают, на что опираться, кроме желания выжить, и впервые между ними появляется странное тягучее нечто, зеленый росток неловкости, увеличивающийся с каждой секундой, когда на молчание одного отвечает молчание другого. Тишина настолько тяжелая, что сидит фигурой на заднем сиденье, очерчивая мелом звук поворота ключа зажигания, она обнимает Крейга со спины и мурчит в затылок, её можно взять за шею и задушить, она выдавливает воду у Кенни из груди, провожает Крейга к сновидениям и позволяет Кенни наконец-то задышать, надавив на педаль газа. Впервые Кенни задумался о том, что значит любить, когда ему было шесть: трава под ногами ярким майским утром впервые за долгое время почти не хрустела сухим сеном, только податливо скрипела от утренней росы, сверкающими бусинами разбросанной по швам травинок; он заметил, как же много жуков в этой траве и долго любовался на них, боясь сделать шаг, потому что так не хотел убивать ни одно живое существо, такое маленькое для такого большого мира. Он садился прямо на обочину дороги, рваными коленями продавливая трещины в бетонных плитах, и рассматривал жёсткие крылья жука-носорога, ползущего между камешков, рассматривал как в зоопарке и боялся дышать, потому что не знал, если его присутствие изменит что-то. По итогу, его тогда уронило под колеса грузовика какой-то чудовищной удачей, и, умирая в луже собственной крови и кусках кишок, он проводил глазами лишь взмах крыла птицы, проглотившей этого жука без остатка, и тогда Кенни впервые осознал, как за такое короткое время полюбил этого жука, полюбил так, как, кажется, никого так больше не любил, так, как больше никого не полюбит. Это было ложью, и, наверное, самой болезненной для него ложью, потому что, ему сложно было отпустить любовь: она летала повсюду сизым розовым туманом, шелковым тюлем, она ложилась пленкой по пузырькам его альвеол, она упала на него внезапным холодным ливнем третьего сентября две тысячи пятого года, упала взглядом зелёных мутных глаз, упала осознанием, что жизнь преподносит сюрпризы букетами душно пахнущих пионов внутри, упала крошечной жаркой влюбленностью в соседа, одноклассника, друга, в Крейга. Крейг казался по странному родным, что сковало Кенни руки, не позволив даже на секунду вздохнуть и подумать — а что происходит вообще, а почему именно Крейг, почему сейчас? Покачивая банку пива в руках, кажется, четвертую по счету, почесывая нос с крашенным кусочком угля кончиком, Кенни казалось, что он нашёл ответ — ну а кто же, если не Крейг? Он понимает его, он знает все сквозные отверстия, он знает, что с Кенни происходит, без необходимости объяснять, он способен убить его одним выстрелом, если захочет, и Кенни даже не придется страдать, потому что, вернувшись назад, все пойдёт своим чередом. На текиле, в летающем свете неоновых софитов, Крейг выглядел странным — будто напуганным, будто бы он лучше находился где угодно, кроме здесь, контуры комнаты вокруг расслаивались и танцевали вместе, засасывая лицо Крейга в сине-голубой оттенок сумерек в спортзале, и Кенни был слишком пьян, чтобы его крыша осталась с ним, и на косяке ее просто снесло. Крейг перестал казаться мудрым и спокойным, понимающим, добрым, казалось, он избивал его, хлопая по спине, казалось, он знал, что у Кенни изнутри всё чешется, и подсыпал ещё стекла, лишь бы тот страдал, казалось, что он убивает его медленно, так, что хотелось стонать; рвота выходила из Кенни волнами как и толстая склиская крышка на его сознательности, оголяя рваные провода внутренностей, среди которых как тараканы носились непонимание, горе, страх, осознание — Кенни влюбился в Крейга, и на этом всё. У этого не было причины, не было доводов, было не важно, что Крейг парень, что он не спит ночами и отправляется к себе домой каждый день как на убой, не было смысла в том, как дрожали у Кенни ноги у корней, прямо в паху, а, значит, всё это реальнее сиреневых фантазий о том, что взяв крейговскую руку, тот возьмет кеннетовскую в ответ, значит, им может быть просто не суждено. Кенни плакал в объятиях ночи и мокрого холода так, будто бы потерял что-то важное, будто бы скорбел по смерти любви, что даже не успела родиться, но жизнь даже не дала ему оправиться, бросив в машину на границе штата, избив камнями пальцы, кровоточащие на срезах гаек, что он выкручивал с номеров машин на стоянках, тасуя их как карты в колоде, оставляющие грязные бордовые отпечатки на окаемке широкой хрустящей карты. Любовь словно губка высохла без остатка, очерствела и полегчала в весе, забралась к Кенни далеко за сердце, чтобы тот точно её не потерял, и дала наконец-то шанс вздохнуть, словно хворост в костре превращаясь в тепло, согревающее на холодной дороге. Время неожиданно несётся так, что Кенни не замечает, как за городом сменяется другой, на крейговских синяках появляются всё новые и новые оттенки, будто бы наконец-то наступает закат его тела, медленно, поступательно. Среди пустой степи на фоне серого алюминиевого неба с трещинами проводов электросетей он иногда видит, как его догоняет тёмная фигура, и с каждым часом без сна границы её четче, пока машина не бежит с ней на перегонки, добегает до огромного ржавого баннера с надписью «Мотель», зубцы на букве «М» которой проржавели и отвалились, врезается в неожиданно тёплый от двигателей множества безымянных мятых старых внедорожников и крошечных странных машин с неизвестными номерами воздух. Кенни не спал достаточно долго, чтобы почти перепутать кнопки на ключе и запереть Крейга внутри, но тот достаточно долго отдыхал, чтобы сейчас быть способным хотя бы ударить ладонью по стеклу в кеннетовскую спину и заставить его обернуться. Крейг зол на мир вокруг, на собственную усталость, на то, что не может разлепить глаза от сонливости, на то, что Кенни позволяет ему валяться грузом в этой машине и ничего не делать, на непрощающую, кажется бесконечную боль везде, и встречает его заботливый, ватный взгляд хмуростью сщипленных в переносице бровей.       — Где мы?       — Какой-то мотель около… блять, кажись, Кайовы? Кенни растирает себе глаза пальцами правой руки, пытаясь снять пленку размытого вокруг мира как линзы, но только растирает себе хрусталик, кажется, и встряхивает головой, ощущая внутри черепной коробки свой мозг, что качается в ликворе как в бульоне. Утро за границами их города выглядит странно: небо мягко слой за слоем складывается в мозаику жёлтого, голубого и оранжевого с огромными проплешинами облаков, как пазл, из которого просто выпали скопления соседних кусочков; снег не выглядит грязным и тяжелым, а так, будто бы по нему еще никто даже не ходил, в розовой белизне которого Крейг выглядит прожженной дырой, столбом смога, дрожащим по холодному сухому ветру, качающимся словно усохшее деревце. Кенни достает их рюкзаки из багажника, двигаясь словно в густом агаре, будто бы сам воздух сопротивляется его движению, и он не помнит, как они доходят до будки с одним лишь рыжим светлым кубиком света в окошке и молодой женщиной внутри. Она не задает вопросов, возможно, потому что у Кенни размазаны шрамы и грязь по шее, возможно, потому что небритый и уставший Крейг выглядит старше, чем на самом деле, но деньги не пахнут, сложенные её узловатыми пальцами в лифчик. Пахнет внутренняя часть её окошка — травой и химозным раствором розы и жасмина, пахнет гнилая лужа рвоты у железной лестницы, пахнет их маленькая каморка за тридцать долларов за ночь — пылью, плесенью и хлоркой, словно на месте преступления. Пахнет Крейг, пройдя вперед Кенни в дверь и мягко, со сморщенным лицом опускаясь на скрипучую кровать с подозрительным розово-жёлтым пятном на одеяле — потом, грязью, кровью и прелостью, пахнет болью. Электронные часы на прикроватной тумбочке прибиты к деревянной пластине гвоздями, и немного ломают Кенни реальность вокруг — 06:13 утра. Ему кажется, что он не спал неделю, когда оборачивается на четкое движение Крейга к стене и видит лишь набросок удивления и непонимания на его лице, что сидит на кровати, не изменив положения. Крейгу всё ещё кажется, что его измазали стекловатой под кожей как индейку пряным маслом на день благодарения, но он старается оставаться спокойным, умиротворенным, старается так сильно, что Кенни не верит ему ни на секунду.       — Ты в норме?       — Всё путём. Всё норм. Кровать в комнате одна, скрипит под тяжестью ладоней, под мыслями о том, сколько людей расшатывали внутри матраса пружины, трахаясь здесь, резонируя со скрипом внутри кнннетовского живота от одной мысли о Крейге на этой кровати, голом и горячем как чугун на огне, на который кеннетовские ладони сойдут ожогами. Он иногда думал, что с ним что-то серьезно не так: Картман рассказывал ему в странных мокрых и липких деталях о том, как выгибается женская спина под ладонью, если поставить таз под нужным углом, так, чтобы изгиб члена гладил её изнутри, и Кенни думал об этом, зарывая руки между ног в душе, представлял на себе руки Аврил Лавин, вспоминал вены на внутренней стороне локтевых изгибов Эминема, а потом разбивал свой лоб о кафель, увидев перед собой Карен, увидев свою мать, увидев, как вырезает из своего отца позвоночник и насаживает его голову. Такого не бывает просто так, думал он, люди не думают о своих близких так, даже если ненарочно, случайно, нехотя. Кенни видит перед собой, в глубине глазниц, Крейга, стонущего и красного, с кеннетовской рукой на его горле, Крейга полностью голого и здорового, держащего Кенни за талию, Крейга, лежащего с ним кожа к коже, видит, как границы их тел размываются, и они смешиваются двумя цветами. Такое не бывает просто так, ясное дело, потому что люди не погружают себя в мир порно с восьми лет, не умирают каждый раз как в первый и не сжимают свой член в руках, думая о соседе через четыре дома, люди просто так не краснеют на отшибе района, смотря в жёлто-розовое пятно на мотельном одеяле, люди просто так не думают о том, как хотят трахнуть своего полумёртвого друга. Стена стыда высокая и крепкая, кирпичная, Кенни, кажется, сейчас сливается с ней как хамелеон, не замечая, когда Крейг усмехается, слегка пихая его в локоть.       — Уф, чувак- не в обиду, но ты воняешь. Кенни смотрит на него пустыми глазами, потому что зрачки залили всю радужку без остатка, говорит скорее в стену за ним.       — А ты прям ебать цветами пахнешь.       — Хах, — говорит Крейг, и всё — на что-то ещё у него просто нет сил. Душевая кабина объединена с туалетом и облита медовой желтизной стен с маленьким уголком кафеля там, куда ударяет вода из душевой лейки, но комната необычно светлая для такого места, некомфортно светлая и широкая, что аж кружится голова, но только так, может быть, он не уснет посреди процесса, потому что даже холодная вода уже почти не помогает. Такие моменты Кенни помнит, может пересчитать пальцами одной руки и безмерно по ним скучает. Грубое мыло в руках сдирает с него кожу лепестками, оставляя после себя розовую горячую материю с мелкими рубцами незаживших красных ранок, это так похоже на перерождение, что порождает глубокий стон у Кенни в груди, горячий как молоко. Штукатурка на потолке идет трещинами, отгибая края, заворачиваясь трубочкой у Кенни перед глазами так, что туда можно напихать ганжи и скурить одним вдохом, выпустить сиреневым дымом выдоха- Кенни открывает глаза, почти потеряв равновесие. Он, кажется, еще никогда не был таким уставшим. Крейг сидит на кровати к душевой кабинке спиной, склонив голову в ноги, с изгибами запястий в углублениях глазниц и локтями далеко ниже коленей, будто бы молится, даже не замечая вышедшего к нему из душа Кенни. Он не встречал Бога, потому что тогда он бы никогда не вернулся назад, но даже все розовые рассказы Пипа и Дэмиана о том, каким рай им описывал дьявол, не сильно уговаривают его поверить. Рай казался ему холодным и тихим в контраст аду, скучным и одиноким, а Кенни хотелось бы верить, что после смерти всё будет совсем не так, как в жизни. Они — тени прошлого друг друга, призраки без тела, движутся дуновениями ветра; кеннетовские внутренности ударяются друг о друга, булькая и звеня, когда он падает в жесткую сердцевину матраса на кровати, так резко, что раскрывается рана на боковой части его головы. Сон — сладкое, мягкое лакомство, сон наполняет его от пят до макушки, не оставляя места на воздух, сон — красивая безликая сущность, вжимающая себя к нему в спину, Кенни сливается с ней без остатка, Кенни не замечает, как засыпает. Акустика душевой кабины оказалась намного ярче, чем представлял себе Крейг; его колени начинают кровить, бог знает каким образом вырвав кусок кафеля из стены, потянув за неизолированный уголок плиты, он собирает ладони в кулаки, стараясь не заплакать, смотря на себя со стороны: угловатое длинное тело, груда костей, скинутая в кучу, горячая вода ударяет его в спину горошинами; он облеплен грязью и кровью и вонью, он никогда уже не смоет её, он хочет плакать и кричать, он выгрызает свои щеки изнутри, потому что это всё, на что он вообще способен, это всё, чего он заслуживает-       — Эй! Ты- э, ты в порядке? Вот чёрт. Кенни не смотрит на него, не напрямую, куда-то в стены вокруг, сквозь лоб по прямой линии прицела. Крейгу становится так стыдно, что воздух вокруг его лица обугливается, он прячет руки между бедер и сжимает их так, что они белеют без крови, как белеет его пересохшая глотка.       — Да, я- кхм, я подскользнулся, тут-       — Тебе больно? Они оба видят всё: видят конденсат на зеркале, лежащий на серебре стекла разводами; видят, как из-под сжатых вместе крейговских разбитых коленей наливается красно-рыжая лужа крови с водой и поспешно сбегает в слив. Кенни видит его синяки, а они смотрят и видят его в ответ: даже перевязывая его раны, Кенни не ожидал того, что они всё ещё почти чёрные, свежие и глубокие, складываются в странную картину на плечах, животе и бедрах, словно кровь обнимает его, перемешиваясь со старыми белыми синяками по ногам и шее как бактериальное месиво на чашке Петри. Наверное, если бы Кенни не умирал так часто, по его телу его невозможно было бы опознать из-за гематом, шрамов и рваных ран, танцующих танец глубокого прошлого, чтобы тот никогда не мог о нем не думать, но Крейг не может просто умереть, снять с себя свои шрамы как ящерица кожу. Крейг слабый, разбитый и злой, когда Кенни подбегает и выключает воду, нехотя бросая взгляд вниз, там, где его конечности сходятся звездой, что бросает его из холода в жар и обратно, по кругу. Он поднимает на Кенни взгляд, мокрый и красный, глаза его блестящие в тени бровной дуги, и старается опустить голос так, чтобы не было слышно, как ему больно:       — Я- блять, я даже помыться не могу. У Кенни внутри холодно, его аорта замерзла, и кристаллы льда разорвали сердечные стенки в решето, в легких не остается воздуха, чтобы сделать выдох; зеленый мутный взгляд сбегает как магнит от его серого, даже не замечая сначала, как Кенни исчезает из комнаты. «Он ушёл, — думает Крейг, раскусывая клыками нижнюю губу, — ты слабый и жалкий, и поэтому он ушёл». «Я помогу» — думает Кенни, выдавливая обратно в глотку скопившуюся во рту слюну, пока роется в шумном хрустящем пакете. Крейг не двигается, сжавшись в плотную дрожащую массу на полу, даже когда Кенни заходит обратно ванную на мягких лапах, кладет кусок мыла и мочалку еще в упаковке на полочку у раковины и собирает мокрые волосы в крохотный хвостик на затылке. Он думал, что не может стать еще ближе к Крейгу, что перелез уже все стены и заглянул во все окна, но вид его сломленного, голого и холодного странно прожёг ему сетчатку, разогревая что-то за лобковой костью — кажется, с Кенни в самом деле что-то катастрофически не так. Честность еще никогда не оставляла такого жгучего следа у него на коже. Крейг не думал, что первый раз, когда его увидят полностью голым, уязвимым и хрупким, будет выглядеть так. Кеннетовский взгляд похож на взгляд брошенной на вокзале собаки, он так хочет поймать крейговский взгляд за хвост и тащить за собой, а ему хочется скорее провалиться под землю, но даже этого он сделать не мог. Кенни нежен, слишком нежен, кажется Крейгу, нежен так, что грязь, забравшаяся уже в кровь, не уходит; он натирает мочалкой его руки и плечи, оттягивая их за ладони, почти переплетая его пальцы со своими, обходя синие лужи синяков как мины, касаясь их так, чтобы не потревожить гладь воды. Душевая кабина довольно узкая, помещает их вдвоем слегка, так, что Крейг кладет голову на кеннетовское плечо лбом и молча наблюдает за тем, как белая пена становится грязно-розовой и сбегает под напором воды из лейки, смотрит на то, как потемнели чужие штаны, растянутые на коленях; Кенни чувствует запах мокрой грязи на чужом затылке и мягко проходится мочалкой по задней стороне его шеи, бросая Крейга в крупную дрожь. Никогда еще ни у кого из них не было такого, никогда Крейг не чувствовал такой заботы, сострадания, такого спокойствия, никогда еще Кенни не хотел так кому-то помочь, облегчить, не позволял себе довериться кому-то так, чтобы дать понять степень заботы и любви, что переливается за границу его глотки. Кенни моет его нежно и медленно, согревая под струей теплой воды, собирает его по кусочкам, мягко снимает размокшую корку на ранах, розовых и тонких, растирает скальп пальцами, намыливая голову, пока ищет в тревожным страхом свежие скопления сукровицы, постепенно и горячо злится на крейговского отца, представляет, как пропадает дуло пистолета в его глотке перед тем, как раскрыться красной мокрой лилией из затылка, разбросаться по стене ошметками мозгов и гноя. Он помнит, как мыла его мама, закатав штанины, с сигаретой в зубах, включив ABBA на дерьмовом магнитофоне, и рассказывала ему о том, что ученые нашли новую комету, такую яркую, что она перекрикивала все звезды на небе, даже заходящее солнце, и она летела так далеко и долго, что они могли видеть ее два года, а Кенни верил ей на слово, играясь с пеной на голове. Возможно, это правда, возможно, она не кричала на него за любое непослушание, и возможно, что когда-нибудь Кенни сможет перерасти свою фамилию. Крейг стоит на ногах слабо, заставляя Кенни перешагнуть свой и чужой стыд и неловкость, концентрироваться только на пене, а не на том, что под ней, и он начинает тереть довольно быстро, пока Крейг не отбирает у него мочалку, сморщив лицо, красный от горячей воды и стыда.       — Дальше я сам. Кенни молча, безлико кивает и выходит из кабины на холодный кафель, оставляя лужи под собой, так, что приходится отжимать подолы штанов, кромку футболки, и просто выходит из комнаты, не закрывая дверь. Под мокрой одеждой все горячее и налитое кровью, когда он раздевается, пережевывая свой язык, думая о чужом члене, о дорожке волос до пупка и о прямых шрамах прямо на внутренней стороне бедер, похожих на пометки, будто бы Крейг считал что-то прямо на себе. Он думает об Эрике, о его искривленном в непонимании лице, когда он вопрошает:       — Чего ты ждёшь? И только этого ему сейчас не хватало — сомнений. Но только Крейг не такой, каким Кенни хотел его помнить, и он не такой, каким Кенни хотел его иметь; его фигура сгорбленная и размытая, разбавляет воздух вокруг, когда заходит в комнату, словно разряжая молекулы воды в спине, так, что Кенни сложно на него посмотреть, будто по бокам позвоночника прибили пластины из жести. Маленькая комната без люстры и с молнией трещин на стенах так похожа на то, откуда Кенни убежал, так ему знакома, залитая светом из застеленного жалюзи окна, разрезанная полосками теней, Кенни падает на матрас без омерзения и вообще без какой либо задней мысли, раскинув руки по сторонам, словно обнимает спертый влажный воздух вокруг. Он не смотрит на Крейга специально, боясь лишний раз почувствовать стыд, что окрасит его лицо в воспоминаниях странными несуразными красками, попортит рулон кинопленки отсветом реальности, да и Крейг не горит желанием смотреть на него ответ, всё ещё холодный внутри от ужаса, от ощущения, словно с него сняли кожу, даже если это был Кенни, всего лишь Кенни, только Кенни. Они так и молчали бы дальше, сшивая губы нитками, но мысли у Кенни в голове булькают и звенят, катаясь внутри разноцветными стеклянными шариками, один из которых убегает ему в лоб и растекается напоминанием своего обещания Кайлу, Трис, Крейгу.       — Тебя, — он выдыхает неожиданно тяжелый воздух из уже засыпающих легких, — тебя надо перевязать. Или тебе уже полегче? Крейг в струях воды и пены был похож на переспелый инжир, бордовый и подбитый, но он всё еще может соврать о том, что всё хорошо, что ему уже даже не больно, и так он и делает, выпрямляя израненную спину.       — Я сам. Я не настолько беспомощный. Грубо, думает Кенни, цокая, и отворачивает голову к стене — он всего лишь хочет помочь. Цифровая панель на часах мигает, ритмично и беззвучно выстукивая 07:26, размеренно и нежно, так, что Кенни не замечает, как закрыл глаза, все еще видя отголоски реальности в выжженной на обратной стороне век картинке электронных часов на прикроватной тумбочке, скрытых в полоске тени от жалюзи. Засыпая, он слышит гул неизвестного грузовика за окном и ругань сквозь зубы, болезненное шипение, а потом кто-то мягко прогибает матрас справа от него. Крейг не трогает его, огибая как река гору, их тепловые поля соприкасаются, но не пересекаются, там, где предплечье Кенни идет вровень крейговской спине, так как кровать слишком узкая на них двоих, и прямо перед тем, как упасть в темноту сна, Кенни думает о том, как же хочет прикоснуться к Крейгу, и, заснув, даже не подозревает, как Крейг смотрит на него красными глазами и хочет того же самого, бездвижно засыпая.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.