Дикая охота. За степными ветрами

NC-17
Завершён
191
7
автор
Фэндом:
Размер:
644 страницы, 326 675 слов, 60 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
191 Нравится 530 Отзывы 64 В сборник

Глава 14. Дыхание

Настройки
Кости совсем измучили его. Кости стали старыми и хрупкими, сила из них утекала по крупицам, крепость превращалась в ломкость. Это все – потому что и земля была уже стара. Под кожей ее, испещренной трещинами, ощетинившейся кронами непролазных лесов, текла по глубинным жилам раскаленная кровь, а еще ниже лежали кости; порой они прорывали тонкую оболочку – и вершины их подпирали небо и царапали нежную кудель облаков. Это происходило медленно по меркам людского племени – но он видел, как поднимались горы, как стремилась сама земля залечить разверзнутые раны, устилая эти острые обломки лишайниками, травами своими, перстью и прахом, снегами и песком, бурой глинистой пылью, что бархатом укрывала неприметные тропы и вилась столбами в воздухе, подхваченная знойным суховеем. Но костям было тесно под кожей, они хотели наружу. Порой он чувствовал, что и его кости хотят освободиться от опостылевшего тела, старого тела, сухого и ненужного – чтобы расти дальше, выше... Весь мир начинался из кости, бесконечно растящей из себя самой что-то иное. Как же, должно быть, наскучило этим костям столько долгих лет быть тем, чем они были – и не иметь возможности трансформироваться, вырасти… Вот и стали они такими. Стали стариться, болеть, желали смерти ему – и пытались ускорить ту смерть, приблизить ее. Для них смерть стала бы перерождением. О, смерть освободила бы их от всех этих слоев оболочек, очистила бы, выгладила бы, вышлифовала поверхность, забрала бы память – сознание, дремлющее в сердце каждой кости, и освободила бы его. Она сделала бы их полыми – унесла бы в своем кармане, чтоб Первый Ветер зазвучал в них голосами своими; тогда кости обретают покой – когда Первый Ветер поет в них. А когда звук выточит их настолько, что от одного дуновения Первого Ветра они развеются белым маревом, из их останков будут рождены иные звезды, поднебесные города, скелеты детей нового мира. Кости будут расти. А для него смерть явилась бы истинным освобождением. Возможностью стать частью Дыхания. Каждое живое существо, рождаясь, уже становилось этой частью – но ему казалось, что со временем он перестал ощущать полноту единения с миром, и это порой заставляло его тосковать. О том, что имел когда-то – о силе речного потока, который гремел в его венах, как река в долгие дни дождей; о свободном и привольном ветре, который вился в его легких молодой птицей; обо всем том, что делало его частью Дыхания, напоминало о его природе. Время вымывало из костей эту память, перетирая ее в мелкий песок – и бурливый поток жизни уносил его воспоминания прочь, к тем, кто был моложе, кто был сильнее, кто еще дышал взахлеб и допьяна, так, как он уже давно разучился сам. Жизнь вскармливала молодых древней памятью своей крови, передавая им заветы Первого Ветра, но забирала все у тех, кто начинал стариться. А он старился уже очень давно. Очень давно. Он помнил то, что помнили кости его предков – а те, в свою очередь, теперь не помнили ничего, соединившись с Дыханием. Их отныне бесплотные тела вбирали в себя древние ритмы: плач первых звезд, рокот звеньев цепи, зажатой в лапах Дракона Времени, биение солнц, маятник лун, звук, колыбельные песни Первого Ветра, его погребальные напевы, его крик и смех. Их кости, рассыпавшись, соединились с телом земли, разлетелись по ветру, как оброненные перья, как самые легкие осенние паутинки, вызолоченные солнцем. Однажды и ему должно было стать частью Дыхания, оставив тело и позволив собственной памяти перейти в молодую кровь. Долгие годы он страшился того, потому что очень хорошо знал, кто еще существует в самом тонком из всех миров – и знал, что песни ее не дадут ему покоя до самого последнего мига существующего времени. Однако дочери больше не было в мире; дочь больше не была частью межмирья. И это было хорошо. Ему не хватило смелости тогда – не хватило и любви. Когда достало бы и того, и другого, он сумел бы открыто пойти против нее и отдать ее смерти. Кости Лилен могли бы получить новое рождение, если бы он помнил заветы своего рода и то, что порой истинная любовь требовала освобождения. Но он не сумел, и эта ошибка изводила его веками, подтачивала самый позвоночник, разбивала вдребезги такое дорогое единение с Дыханием, заставляла забывать о том, что он жив. В конце концов, он навсегда отказался слышать голоса из межмирья: боялся вновь услышать ее – проклятую, выстраданную, лелеянную. Когда дочь обрела рождение, сам Первый Ветер ликовал: он зазвучал в ней еще в миг, когда она впервые вдохнула. В тот день не смолкали круглые рамы с туго натянутой козьей кожей – ладони били о них, с каждым ударом звук осыпался звонко и раскатисто, гулко пело эхо в ущельях. Колокольчики в волосах и на запястьях всех детей племени вторили крику дочери, запоминая, как прорезался звук в самых недрах ее крохотного тела – и дробным бисером отскакивал от латунных и медных боков. Пересыпались семена и мелкие камешки в высверленных скорлупках на посохах мудрых шаманов, гортанно певших над ее колыбелью. Торжество!.. День радости, день всего благоприятного. Грайи надели только выкрашенный лен, яркий – как кровь, как первая весенняя трава, как лоскут осеннего неба за окоемом темной хвои, усеянной пятнами рдяной листвы. Грайи надели тяжелые бусы – из дерева, камня и кости, из высушенных временем скорлупок, и тонкие браслеты – до самых локтей. Грайи заплели ленты в волосы, разводили костры, поили их кровью диких коз, окунали в кровь пальцы, пальцами вычерчивали на лицах друг друга символы неба и земли, те же символы рисовали на тельце дочери. Глаза их отражали костровое зарево, а к ночи – луну и россыпи звезд, и звезды градом катились по небу; то был конец лета. Грайи тогда плясали, все грайи племени; сбросив свой лен – исступленно плясали они, рвались низки с крупными бусинами, скатывались с темных в ночи поджарых тел. Визгливые их песни наполняли кости гор, и эхо далеко разносило голоса, и они кричали все громче, чтобы Первый Ветер знал: нашлась ему невеста. В ту ночь грайи обручили Лилен с Первым Ветром, укутав ее, утомленную и уснувшую в своей корзине, в алый лен, шитый медной нитью. Корзину устлали зверобоем, горной лавандой, альверкой, сизым мхом – и когда шаманы последний раз ударили в свои барабаны, он унес дочь в дом. Дома осталась его грайя, она пахла усталостью, молоком и речной водой; он помнил ее глаза и почти что светившиеся руки, когда та приняла ребенка. Она была рада, хоть и не смогла поглядеть на праздник. И он был ей рад. В ущелье всю ночь не смолкали голоса грай, певших Первому Ветру: нашлась, нашлась тебе невеста, пришла в мир, народилась под новым месяцем! Когда дочь родилась, он был молод. Дыхание вело его, и в том была вековечная мудрость его рода – подчиниться потоку, следовать за ним, быть его частью. Поутру он ходил к реке – танцевать водам и говорить с ними на их языках; воды любили танец его рук, когда он погружал ладони в ледяное горное течение и двигался так, как велело ему Дыхание. И земле он танцевал, и ветру, что был посланником Первого Ветра здесь, в жизни, за которой следовала смерть. Огню он не имел права предлагать танец: то был удел грай – только грайя знает поток огня и способна с ним плясать, так как грайя – дочь ветров и земли, но любовница огня. Когда грайя умирала, ее тело сжигали; так кость быстрее рассыпалась и попадала в ладони Первого Ветра – а он уж вплетал ее в свое новое творение. У вилинов был другой удел, они считались сынами ветров и земли, но мужьями воды, и их в смерти отдавали земле или отпускали на дно, навязывая на ноги тяжелые камни. Их путь к Первому Ветру был дольше и труднее, однако так повелось от начала времен – и само Дыхание требовало, чтоб они шли этой дорогой, отпуская своих грай в новое творение первыми и преодолевая препятствия, чтобы догнать их. Из тела грайи рождалась жизнь, в ней начинался поток, в ней же он раскрывался полно подобно цветку кувшинки, испившей солнечный нектар – как же могло быть иначе тогда? Потому когда пришел час его грайи последний раз танцевать с костром, он не роптал – лишь смотрел, запоминая, как лен (теперь уже белый) тает на ее коже, как огонь соединяется с ее телом, как разница между ними и вовсе исчезает; обещана огню – к огню и ушла. И ущелье теперь полнилось плачем, а не песней – то грайи племени плакали по ней. А он не плакал. И Лилен не плакала: стояла рядом, вскинув подбородок, и в полынной зелени ее глаз отражались рыжие и золотые блики. Гордая невеста Первого Ветра, еще дитя. Все, что осталось ему на память о небесном его союзе. Он берег ее как умел. Он учил ее танцу – тому, что идет от самого сердца, от самой кости, тому, который передавали им предки от самого начала времен. И видит Первый Ветер, она была одарена так, как никто в племени – и танцевала так, как никто другой. Еще ребенком, выходя ранним утром в долину, спавшую меж отвесных утесов, она плясала ветру. Маленькие ее ручонки, изрисованные обережными узорами, взлетали, словно крылья птицы, ловили воздушные потоки и отпускали их. В седых ковылях, гнувшихся к горячей сухой земле, путался ее смех. В растрепанных волосах – путалось солнце. Деревянные бусы матери были велики ей и то и дело соскальзывали с плеч, путались в подоле платья, мешались, но она и не думала снимать их. То было славное время: он танцевал ветру и говорил с ним о мудрости и покое, о вечности, а Лилен танцевала и говорила о беззаботности, легкости. Она была так светла тогда – озаренная лучами рассвета, кружащаяся, похожая на цветок дикого мака, распустившийся на глинистом склоне вызолоченного поздним летом холма. Это долгое лето безбрежной радости не кончалось для нее: мир замер в бронзовом мареве, мир замер на вдохе, полной грудью вобрав потоки ветров, пропахшие разнотравьем и разогретой под солнцем древесной смолой. И она, будучи невестой Первого Ветра, ощущала ту безграничную свободу, что так пьянила землю, по коже которой вились узоры воздушных потоков, причудливо змеясь. А он – он был счастлив, имея возможность просто глядеть на дочь и научать ее тому, как следовать за Дыханием и слышать его волю. Годы шли, и дочь научилась танцам земли – тем, что сотрясали горы, что рождали рокот камня в ущельях. А еще – тем, что помогали всходам подниматься, а разломам трещин – зарастать. Стоило ей лишь топнуть махонькой ступней, и по земле катилась дрожь; земля отвечала дочери, говорила с ней о смерти и о жизни, о том, как оборачивалось Колесо, то поднимая на ободе своих детей до самых облаков, чтоб те напились молодости и силы, чтоб познали свое всевластие в эту секунду, пока жизнь развертывалась в них так полно и ярко – то вновь низвергая их вниз, к могильным червям и дорогам, по которым кости предков тянулись в новое творение. Лилен внимала – и знала, о чем шепчутся камни, что снится корням, пьющим из недр земли живую воду, знала о страдании оборванной лозы и о радости проклюнувшегося ростка. На праздники солнечного цикла, когда грайи и вилины шли петь в поля, она собирала маленьких дочерей племени – и вела их в дальние рощи, чтобы там по-своему славить землю. Шаманы журили ее порой: мала еще, говорили. Станешь грайей – пой и пляши, а ныне не гневи. Тебе пока лишь ветра покровительствуют, с ними и резвись… Но все ей было мало, и она, жадная до всего, тянулась к тому, что ей запрещали, и не позволить ей этого никто не мог. Она сама захотела учиться танцам с водой – хоть и наука та была для вилинов, для сынов племени. Но разве же откажешь невесте Первого Ветра, пусть и нескладной еще, дерзкой и с дурной головой? И он учил, и шаманы теперь и его бранили: где это видано, чтоб у воды была жена, не муж? Только что там говорить… Рассказав ей все, что сам знал, он оставил ее с этим новым знанием и не стал мешать ей познавать танец вод самостоятельно, как ей хотелось. Он никогда не видел, как она танцевала с водами – но знал, что и это она делала как никто другой. Лишь однажды спросил у Первого Ветра, не прогневались ли потоки, не противоречит ли ее поступок Дыханию. Первый Ветер только смеялся в ответ. Так она и выросла, так и превратилась из ребенка в грайю. Молодую и сильную, такую, что могла бы стать матерью всего племени. Подошло дело к празднику Рождения, конец лета был, звезды снова падали, грайи надевали яркий лен – и ее облачили в самый роскошный, что только соткали. В волосы они заплетали ей ленты – последний раз как ребенку, первый раз как своей сестре; подарили ей свои украшения, обвязали пальцы цветными нитками. Когда ее вывели к ночному костру, до самого неба разведенному, он смотрел на нее – и гордился ею. Шаманы вновь благословляли ее, грайи пели, прося Первый Ветер прийти – и взять ее, как только она впервые станцует огню. И гордая его дочь танцевала, хохоча, и ритм барабанов пульсировал в воздухе, отражаясь от скал и от самой земли. Она вилась вместе с языками пламени, она была всем – и была тем первородным жаром, который пылал в раскаленном сердце солнца, который густел в крови земли; она соединила в себе все – ветер купался в ее волосах и срывался с ее распахнутых губ, и земная пыль оседала на босых ее ступнях, изрисованных алым, и в золотистой россыпи капелек воды на ее нагом теле отражалось костровое пламя. И в ее глазах это пламя бесновалось, и он почти видел, как дымилась почва под ее ногами, не выдерживая той древней силы, средоточием которой она стала. И племя благоговело, и сам он благоговел, глядя, как она танцует – уже не дитя рода, но грайя, отданная Первому Ветру, любовница огня. Быть может, она была благословлена Дыханием, чтоб стать любовницей всего, что составляло его суть, нареченной жизни и смерти, источником, по велению которого двигалось Колесо. Быть может, она могла бы стать матерью нового творения. Быть может, она рождена была для того, чтоб Талуга покорился ей, чтоб засыпал от колыбельных ее песен и просыпался, дождавшись ее повеления… Но тогда он знал лишь, что не видел никогда такого танца – и еще знал, что дочь его безумна; он видел это в немигающих ее полынных глазах, в черных бездонных омутах зрачков, поймавших отсвет пламени во мглистую свою глубину… Однако всякая грайя его рода была безумна и свободна, своевольна и гневлива, остра, как скалы, взрастившие ее, и опасна, как гадюка, впитавшая в гибкое свое тело солнечный огонь - так говорил еще его отец. Ожидать меньшего от невесты Первого Ветра и подавно было бы глупостью. Так Лилен и стала грайей – и молодые вилины ходили к ней, приносили ей чудные каменья со дна студеного ручья, что тянулся далеко в ущелье и был полон опасных порогов, кости с резьбой, безделушки… Только на всех она скалилась – и он был рад тому. В дочери много было огня, и он страшился, что она позабудет о том, кто ей истинным мужем стал. Однако та почитала данное ей благословение, почитала Первый Ветер, а потому и не стала ничьей женой. Дети племени любили ее: они по пятам ходили за ней, куда бы дочь ни шла, держались за ее подол, оставляя на ткани следы своих маленьких рук, ждали сказок. Она знала много сказок – их ей нашептывал Первый Ветер ночами, когда она уходила говорить с ним и баюкать его на своей груди. Те сказки дочь несла детям племени, и они то засыпали подле ее ног, то начинали резвиться, словно проказливые волчата под приглядом строгой волчицы, то замирали, уставившись любопытными глазенками в небо, а Лилен учила их читать по облакам и соединять звезды в незримые миры, где протянулись дороги Первого Ветра. Из ласковых ее рук дети ели дикую ежевику, дочерна вызревшую у кромки заповедного старого леса – они порой прикусывали кожу на ее ладонях, и дочь смеялась, если те, несмышленые, пугливо шарахались, испугавшись выступивших капель крови на испачканной темным соком руке. Любили ее и шаманы: говорили, что не было еще такой грайи во всем племени, не было и не будет. Они нагадали по внутренностям земли ее судьбу – видели они силу и борьбу, и ничем не скованную ярь, и зверье, жадное до жизни сердце. Они часто звали ее, чтоб она пела им песни былого и грядущего. Для дочери не существовало ни единой преграды, а все расстояния превращались в ничто, стоило ей лишь прислушаться к Дыханию. Она слышала и видела все, творение чего уже свершилось, и все, творение чего еще не настало. Когда племя собиралось у костров, она каждого поила из щедрых своих рук миром всем, заключенным в голос Первого Ветра; она сама становилась его голосом – и все говорила, говорила о штормовых морях и просоленных гребнях подводных скал, и о песках пустынь с цепями змеиных следов на пологих дюнах, и о бескрайней степи, над которой колыхался волнами воздух, о великой радости и о великой скорби, о чудесах, которым он даже имени не мог найти… Лилен помнила Изломы, Лилен помнила Танец Хаоса, Лилен помнила Царицу Судьбу и марн, Лилен помнила Талугу и Бессмертного – никогда не видя ничего из того. Но она помнила – и вместе с нею помнил и весь род. Она носила Дыхание в себе самой с такой любовью, с какой иные грайи носили ребенка. Он помнил одно такое утро, когда увидел ее, наполненную нежностью – то было время цветущих рябин. Лилен сидела ранним утром на камне у воды, и поднимающееся из тумана солнце распустило на ее коже бледное золото своего света. Роса с ночи была холодна; красный лен по подолу потемнел от студеной влаги. Рябины клонили белоснежные гроздья цветков к ее тонким плечам, и она любовалась водой из-под опущенных ресниц, и на ее губах слабой тенью лежала улыбка – грайи улыбались так, когда знали что-то особенное, ведомое лишь им. Он долго не решался тревожить ее покой, но не выдержал и, лукавя, стал шутить: больно загадочно глядит эта грайя – не тяжела ли она теперь?.. - Тяжела миром всем, - смеясь, отвечала дочь, - И от бремени того мне не разрешиться. Мир сам выйдет из моего чрева, когда тому будет время. И иногда ему казалось, что так оно и вправду было: будто бы мир – это ее дитя, еще растущее в ней – настолько была крепка эта связь… И не девалась ведь никуда, не исчезала. Все живое любило ее, и она любила в ответ, легко и самоотверженно, как любит ребенок – и как любит мать. Если кто и научился жить, следуя за Дыханием и наполнившись им до самого края – так это была Лилен. Любили ее и вилины, и другие грайи. Ходила за дочерью грайя из молодых еще, носила ей венки из перевитых стеблей высохших трав, ласкалась к ней, будто кошка – и дочь не гнала ее, хоть и не привечала особенно. Но такой она со всеми была: вроде и улыбается, вроде и глядит нежно – а в глазах нет-нет да блеснет что-то, что не смогли бы ни шаманы разгадать, ни еще кто. Порой он ловил этот блеск, тающий в полупрозрачной зелени ее радужек, и холодок тогда пробирался в самые кости его – не было в племени никого, кто бы еще вот так глядел. В такие моменты она могла замереть вдруг, бросив дело, да и смотреть, не мигая, в одну точку, и тогда вокруг затихали все, уходили, стараясь не мешать ей. Невеста Первого Ветра с нареченным разговор ведет, с важностью говаривали старые грайи с выбеленными волосами и бороздами морщин на ладонях; роду хорошо, когда невеста с милым говорит, о защите его попросит непременно, о благоприятных днях для племени, о сильных сынах и дочерях – так скрипели старухи, унося в корзинах лен, который не допряла Лилен. Да только он чуял, что в эти минуты дочь не слушала Первый Ветер, а что слушала – одной ей было ведомо. Все благоговели еще сильнее перед ней, стоило ей застыть, немой и недвижимой, а та грайя, что все ходила за ней, только садилась у ее ног, почти не дыша, и тоже замирала. Долго она ходила, долго… А потом дочь прогнала ее с глаз своих – и теперь уже никому ни улыбки не подарит, ни ласковой руки не подаст. Песни пела, танцевала, слушала мир – но чуралась тех, кто шел к ней, желая улыбку заслужить или похвалу. Шаманы говорили, что так оно и должно быть: не до игр теперь этой грайе, выросла, приняла долг свой, довольно резвиться. А ему так хотелось вернуть то золотое, солнечное лето ее жизни, когда она была совсем крохотной, такой, что он мог шутя поднять ее одной рукой – да почти до самых облаков… Чтобы замерло для них время, и чтоб далеко еще были и костры ее, и пьяные ночи охоты бок о бок с дикими зверьми, и первая кровь, и все то, что настало теперь. Правда, бывала еще ему отрада. Редко-редко, когда он сидел под звездами где-то вдали от костров племени и слушал, как ветер пересыпается меж сосновых темных иголок, она порой приходила к нему – молчать и слушать с ним. Дочь садилась наземь подле него, опускала на его колени голову – и он только бережно перебирал бурю ее волос, густо полнивших ладонь. И такая тишь приходила сразу в мир, такая благость. Все будто бы затихало, засыпало, так же прикорнув рядом с ними, и дремотная нежность чудилась ему в том, как мерно дышала Лилен – и как легко и тепло ковыли касались ее босых ног. В этой простой нежности столько было любви, столько было памяти крови… И в глазах Дракона Времени таяли звезды и умирающие луны, покуда он спал – но все же видел, как развертывается творение: витком папоротника с тонким кружевным гребнем крохотных листков, стелющимся вдоль покатых берегов туманом, в молочном мареве которого река тихо плескалась о прибрежные камни, качая кувшинки тихим течением, ветром, давным-давно унесшим пепел тела его грайи – ее матери, чтобы тот, развеявшись, соединился с водой, огнем, землей и небом и стал его частью. Творение было в том, что грайя его по-прежнему жила – в звездах, перемигивавшихся с собственными отражениями в черных водах, в его собственном дыхании, в дыхании его дочери. Творение было в том, что ныне та сидела рядом, и тяжелая ее голова покоилась на его коленях, пока он пальцами расчесывал ей волосы и вил из прядей косы. А потом – она уходила, однако оставляла ему эти драгоценные семена памяти, которые он хранил в сердце, чтоб те прорастали в нем и тянулись дальше, к тем, кто уже стал Дыханием, и к тем, кто лишь придет к Нему. Теперь уже по-другому она танцевала – все больше яри, все больше свободной, неприрученной силы, и ей не было места в теле дочери. Она бесновалась где-то в самых ребрах ее, грызла изнутри, будто пойманный в клетку зверь, и он видел это – читал по ее глазам. Говорить о том она могла лишь с Дыханием, ни один шаман не был вправе внимать ее страданию, даже он сам не мог, хоть и привел ее в мир. И гнев ее отзывался грохотом обвалов в дальних ущельях, когда она уходила плясать земле, столбами пыли, вдруг пришедшими в их долину – они проносились мимо одичавшей стаей, и ему было беспокойно: с собою вихри эти несли жар и болезнь, природу которой он все не мог понять, но которую чуял слишком ясно. Болезнь та не была болезнью тела, нет, она не поражала никого, не уводила к огню и водам тех, кто им обещан… Но она тенью стояла за пыльным маревом горячих суховеев – с темным лицом, которое он все никак не мог разглядеть, неумолимо ожидавшая своего часа. И он отныне тоже ждал – беды. Шли весны, лето сменялось новой зимой, отгорала за осенью осень. С каждым годом все больше дочь сливалась с Дыханием: она оживала весной, будто ручеек, наконец вырвавшийся из оков холода, и племя оживало вместе с ней, долина наполнялась шумом, криками, смехом, гомоном… У берега, где цвели рябины, она вновь кружилась, раскидывала руки и заливисто хохотала – летели во все стороны брызги воды, потревоженной ее ладонями, мерцали искрами вокруг нее. Крошево их оседало на алых рукавах и вызолоченных солнцем ресницах. В ней вновь щедрым половодьем разливалась кипучая, хмельная юность, и оттого все вокруг нее наполнялось сладостью, звонкостью, силой. К середине лета дочь затихала – к тому же времени начинали зреть колосья. То было время труда, время щедрости и благодарности, и источником всего того становилась Лилен. Все были обогреты ее теплом и укрыты ее мудростью и покоем, которым она делилась без раздумья. Когда в права вступала осень, птицы начинали беспокоиться – и срывались с гнездовий своих, как только древний зов просыпался в их крови. Так же и дочь: день ото дня она смурнела, не находила себе места, говорила все резче и все реже, пока наконец и вовсе не затихала… Племя знало, что это значит. Грайи сменяли яркий лен на скупую серую шерсть, покрывали головы и собирались в последний раз у осенних горьких костров. Под монотонное их бормотание и шепоты шаманы провожали лето тоскливыми своими песнями, и дым расползался по долине, омывая лица детей рода горечью жженных листьев и трав. Потом они сидели у огня и ждали, покуда костер догорит – и слушали, как тоскливо поет ветер в скалах и как вторит ему Лилен. Когда мгла опускалась на долину, когда белел последний уголек, одеваясь в пепельные одежды – им должно было уходить под землю, чтобы там переждать темную половину года в потаенных норах. Так повторялось из года в год, из века в век. Но в ту зиму Лилен не ушла с ними – она ушла на запад, к седой мари Призрачного моря. Он узнал о том слишком поздно: в подземных чертогах племени он не нашел ее ни в старой пещере, где зимовье устраивала еще его грайя, ни в жилищах былых ее подруг, ни подле детей, ни подле шаманов, и ни один вилин не осмелился бы позвать ее делить с ним дом и ложе. Он, почти обезумев от горя, исходил все пещеры, пытаясь найти ее – а шаманы только и говорили: оставь, невеста Первого Ветра не пропадет, она и сама знает, когда ей час приходит уходить и куда. Может, и увел он ее в межмирье. Может, срок подошел, и она теперь будет племя хранить, не просто соединившись с Дыханием – но превратившись в него. Ему говорили смирить печаль и оставить тоску; за зимою будет весна, в которой дочь, если все же тело ее больше не тело, обретет свое возрождение. Все они так верили в то, что невеста Первого Ветра – едва ли не богиня-покровительница, и только он помнил, что она – от плоти его и крови, дикое дитя опожаренного лета, дерзкая грайя, в жилах которой текла обыкновенная кровь. И сердце его знало тогда, что случилась беда, что та болезнь, которая изголодавшейся сноходицей пришла в их долину, дождалась своего часа. Он чуял, как сдвигается что-то в мире, как туго натягиваются нити вечности, заплетавшие каждый миг в общий, единый узор. И знал он, что кости его помнили уже такие времена, кости знали эту беду… Там, за каменными глыбами, плотные тела которых заполнила тьма и память, по заметенному снегом миру шагала болезнь – и он откуда-то знал, что болезнь забрала его Лилен. Она возвратилась в самый темный час зимы, когда из пасти заснеженных ущелий, скаливших обросшие инеем клыки на обломок луны в небе, доносился пронзительный вой холодных ветров. Он знал, что она вернется – и сам вышел под мертвенные звезды, и ждал ее со страхом и с надеждой. И она шла к нему, босая по снегу, так и не сменившая алый яркий наряд на одежды темной половины года. Она смотрела на него, не мигая, дикими своими глазами, и полынная зелень ее радужек тускло светилась под сиянием месяца, и тонкая пелена полупрозрачного света окутывала ее тело. За ее спиной бесновалась метель. Он никогда не видел таких метелей. И свою дочь он тоже никогда не видел – грайя, пришедшая к нему, не была его дочерью. Он должен был вспороть ей горло еще тогда, чтобы освободить ее и прекратить ее страдания. Если бы он любил ее так, как любил Первый Ветер своих детей, он бы не позволил ей стать пустой кукленкой в чужих жестоких руках и дал бы ей волю. Но он не сумел – а дальше в мир пришла Владычица Ветра, не невеста его, не жена и не любовница. И все потоки взбесились, покорные ей: пылевые бури катились по пустыням, не знавшим снегов, ведя за собой черное моровое поветрие, жестокие бураны слетали с подпирающих небо пиков Наамаха, неся на крыльях смерть и холод, болезнь расползлась из глубин Призрачного моря, где теперь сам Первый Ветер, пойманный в ловушку, закручивал воды-что-не-существуют в вихри и гнал их по земле. И племя его, беспомощное слепое племя, было тогда покорно ее воле, приняв все, что дочь предложила им. Они даже не видели, что само Дыхание противится тому. Они даже того не поняли. В глазах их он отныне был слаб – да и в собственных глазах он был слаб, коль уж не сумел спасти ее. Он покинул племя – и просто ждал, покуда мир вновь сольется с Дыханием, но ничего для того не сделал. А после того, как это свершилось – жил в страхе, старея и боясь услышать однажды ее голос. Он отказался слышать, и она с тех пор лишь изредка приходила к нему в сны: маленьким ребенком, молодой грайей, доростком, будто из острых углов вылепленным. И всегда смеялась, смеялась, смеялась, изводя огрубевшее, позабывшее саму жизнь сердце. И теперь это закончилось. Мука длиною в века, мука, равных которой не было – прекратилась вдруг. И освободила его от этой боли дочь человечья, совсем не похожая на яростных, звериной кровью напоенных грай его племени. Тонкая, как тростинка, хрупкая, будто первый ледок, пахнущая нежностью и теплом, она завершила то, что должен был завершить он. Она дала волю и покой истрепанной, изодранной в клочья души его дочери, истерзавшей себя саму, и лишь за это он был жизнью ей обязан, вовсе не за себя. За Лилен. За невесту Первого Ветра, которой нагадали великую судьбу – и видит Первый Ветер, все сбылось. И борьба ее, и сила, вырвавшаяся из-под контроля, и ярь. Если бы он мог только, то пришел бы к ней, освобожденной наконец, чтобы обхватить ладонями ее бедную голову, чтобы дочь легла к нему на колени – и он расчесывал бы узловатыми сухими пальцами ее непокорные волосы, и они смотрели бы вдвоем на все те чудеса, которые она видела – и которые так исказила болезнь. О, он вместе с нею глядел бы, как над черными бочагами распускаются робко болотные цветы, укрытые синей тенью, как с парящих в воздухе островов на поросшую ковылем землю перебегают семирогие олени, в крутых лбах которых распахнутым оком сияла звездная вечность. Как над бессонным бескрайним морем поют свои песни небесные странники, и с их плавников – а может, крыльев, прямо в руки морским грайям, жадным до небесного серебра и крови, осыпаются кометы. Если бы он только мог… Но дочь теперь наконец освободилась, получив возможность стать частью нового творения, сполна познав страдание. И он был рад ее свободе, пускай и боль теперь жгла его изнутри, тлела жарким угольком – и все не стихала. Но боли той, даже ей – он был рад. Боль означала, что он все еще жив и может отдать долг человечьей дочери. На это толкало его Дыхание – ведь больше ничего он не мог сделать для нее. Она была похожа на Лилен – ту Лилен, которая впервые открылась навстречу миру и его безграничной нежности, ту Лилен, которая носила в себе любовь. И того было довольно для того, чтоб он решился еще тогда научить ее слушать ветра, и того было довольно, чтоб сейчас он шел прямо по воздушным потокам, не касаясь земли, чтобы найти грайю, ради которой она и боролась. Что не сумел он – она сумела, а ныне бессильна была она, человечья дочь, и невозможно было для него поступить иначе. Укутавшись в ветер, он и сам почти обернулся ветром – и несся над землей, незримый для чужих глаз. Он слушал мир, теперь без страха – и знал, что за одноглазой грайей идут. И знал, что ее убьют, загонят, как обезумевшую от долгой гонки добычу, и отдадут ее болезни. Как когда-то в когти болезни попала Лилен. И дочери человечьей – жить свой век с той же мукой, которую когда-то познал он сам… Но муки было довольно и на него одного – и он спешил, прося Первый Ветер лишь о том, чтоб успеть. Он слышал ее в потоке, слышал в несчетном множестве никогда не смолкавших голосов – ее хриплое, сухое дыхание, рваное биение ее сердца, скрип снега под ее стопами. Слышал, как за нею, оседлав ветра, гнались его братья, и в крови их пела жажда и чужая слепая воля, которую они согласились принять за свою. Слышал, как древние потоки, испокон веков обитавшие в черных подземельных норах, по воле своих владычиц ползли под землей, пытаясь найти ее – но они были слишком неповоротливы, слишком медленны. А братья были быстры. И он был быстр. Надвигалась буря – ее в поводу вели братья. Громадное ее тело, полное взбесившихся ледяных потоков, набиралось упругой опасной мощи и яри. Их было много, они были сильны. И он против них – старик, кости которого давно желали освободиться. Но он слышал теперь Дыхание, был его частью, и песнь сама плелась. Песнь прорастала из его кости, в сердцевине которой болью и радостью горела память, песнь вскипала в его крови, разгоняя ее по усталому телу, песнь собиралась жаром на коже и срывалась с губ, обращаясь в зов, в мольбу, в повеление, в Дыхание, и мир говорил с ним на древнем языке. За плечом его вырастала волна, штормовая волна, не воды – ветров. Она толкала его в спину, заставляя поток торопиться, опережать само время, и он ощущал себя всесильным, потому что Дыхание было с ним и в нем. И что там будет потом, когда буря схлестнется с другой, когда вихри столкнутся, пытаясь поглотить друг друга? И так ли это важно, если все было творением, бесконечным творением, что начиналось и в промерзшей до дна могиле, и в горячем чреве, и в недрах самой смерти? Он сам ныне был творением – его орудием, с помощью которого жизнь бесконечно вырастала из недр веков вверх, прямо в золотую вечность, не имевшую границ. Этот путь от истока к исходу был бесконечен, и он был так прекрасен, что тот, кого люди звали Скрытым человеком, плакал сейчас, пока сгущались черные снеговые тучи над выбеленной полосой дороги, пока стонали глухо ветви, гнувшиеся от ударов ветра. Этот путь теперь наконец-то продолжился для Лилен – и для него самого. Теперь буря была со всех сторон – она маячила впереди, черная, густая, неумолимая, и неслась следом за ним, призванная его волей. И братья его пели потокам – и он сам пел, перекрикивая их голоса. И на пустом Тракте темнела одинокая фигурка, что двигалась все тяжелее, со всех сторон окруженная снежным штормом. Он устремился к ней, вырывая у Талуги – а может, у Марн – последние крупицы ее времени. Он тянул руки к ее времени – и братья тянули руки, и каждый из них желал успеть первым. Он видел, как одноглазая грайя, споткнувшись, упала наземь, обессиленная до самого сердца – а затем закрыл глаза и вдохнул. Кажется, впервые за бесконечные века. И тогда пришел Первый Ветер, упав с немыслимой высоты, вплетаясь в потоки ветров земных, покорных его воле – или же ответивших на его молитвы. Первый Ветер обрушился на мир, и он едва не оглох, укрывая собой и глухими потоками одноглазую грайю. Первый Ветер взвыл, яростный и свирепый, и сотряслась земля, и по небу катился рев и грохот, и колючие снежные вихри бесновались сорвавшимися с цепей псами, что дрались друг с другом и рвали в клочья белую шерсть на впалых боках друг друга. И в этой яри, в этой безжалостной и слепой силе тоже крылось чудо творения – как в агонии крылась жажда жизни. Таков был закон Дыхания, его непреложный завет, что переходил от предков к потомкам, из кости в кость, от сердца к сердцу: жизнь вырастает из смерти. И прямо сейчас из смерти Лилен вырастала жизнь одноглазой грайи, потому что все в мире связывалось и соединялось в причудливом узоре, в котором каждый был продолжением другого. И сам Первый Ветер явился теперь, чтоб защитить этот закон. Снежная буря вскипела, словно вода в котле. Он слышал, как в песню братьев вливается злость – и отчаяние, что становилось громче с каждой секундой. Они все еще боролись, они стояли прямо перед ним – но не могли подойти ближе. Потоки ветра, защищавшие их, были сильны – но Первый Ветер теснил их, и теперь вихри, пришедшие следом за ним, становились все больше и медленно ползли к братьям. Он видел, как прогибаются под немыслимой силой их тела, не способные сдерживать давление Первого Ветра. Он и сам ощущал, как поток вжимает его и одноглазую грайю в землю, он и сам дивился, почему же кости его еще не смялись под тяжелой ладонью гневливого хозяина межмирья – лишь тонкая прослойка земных ветров защищала их с грайей, не давая Первому Ветру сровнять их с землей. Братья кричали – в голосах прорезалась боль, вспарывая тонкой иглой потоки. Она становилась все острее – а сопротивляться Первому Ветру было все сложнее, и из последних сил он дышал, проталкивая в грудь напитанный яростью воздух. И вдруг это случилось: кости сломались, кости больше не выдержали давления. Это было так просто – это случилось всего в один миг. Он видел, как тела братьев смяло, изломало, вдавило в землю – и как разметались мгновенно освобожденные потоки прочь, больше не зная узды. А в следующий миг давление ослабло – и совсем исчезло. Он все еще лежал, накрыв собой бездыханную грайю – и осмелился поднять голову лишь тогда, когда стихло эхо песен ярости и жажды. Вокруг вилось снежное белое марево шторма, уже слабнувшего. Далеко позади черными змеями мучительно медленно ползли потоки древних теней, подгоняемых волей мудрых грай и всполошенных ударом Первого Ветра. Его кости были целы. Грайя не дышала. Из смерти рождалась жизнь. Это было так легко – как улыбка ребенка, как полет жаворонка над рассветным полем. Бесконечное чудо прорастало прямо из мертвых, пустых костей, оно тянулось в небо чаровным цветком, разбрасывая в небо огненные лепестки, пившие солнечный свет. Корни этого чуда оплетали истлевшие тела, из которых наружу выбиралась память, и эта нить тянулась к самому ободу Колеса, к спицам его, к веретену в руках Марн, к цепи в когтях Талуги. Так просто – и так бесконечно красиво. Он шагал по ветрам, неся на руках одноглазую грайю, и пел. Дыхание нашептывало ему ритм, звук сам рождался в груди, тянулся вверх, отзываясь в небесах и глубоко в земле. Он миновал неповоротливые тела теней, что никак не могли отыскать пропажу – ношу, которую он возвращал домой; он оставил позади вырванные с корнем деревья, павшие под натиском Первого Ветра. Когда придет весна, их тела будут гнить и соединятся с землей. И оброненное в эту землю семя прорастет сквозь них, взяв их память и вознося ее к солнцу. И продолжится этот древний, нерушимый цикл вдоха и выдоха, рождения и смерти, и он, когда время его придет, тоже займет в нем свое место. Как его дочь – и как одноглазая грайя. Когда он пришел к дочери человечьей, вокруг царил шум – но в нем самом был лишь мир. Этот мир подарила ему когда-то давным-давно его мать; он же воплотился в его грайе, а позже – в его дочери. И ничто теперь – никакая жестокая воля, ничей жадный умысел – не могло отнять у него этого драгоценного дара, который он вновь обрел. Он смотрел, как медленно, словно во сне, с хриплым криком, рвущим горло, падает подле него на колени человечья грайя, освободившая Лилен, как ее белые дрожащие руки касаются неподвижного лица одноглазой грайи – и видел, как из мертвой груди старого мира прорастает новый, совсем иной, прекрасный. В этом была боль. В этом была радость. В этом была жизнь. Вокруг был шум. Приходили смертные дети пещер – услышав ее крик. Он смотрел на нее – и видел почему-то нежность рассветного утра и теплые реки, укрытые туманами. Он смотрел на нее – на человечью дочь, и любил ее, как любил свою собственную дочь. И когда она кричала, вцепившись пальцами в плечи своей грайи – та вдохнула. Наконец-то впервые вдохнула.
191 Нравится 530 Отзывы 64 В сборник
Отзывы (17)