Глава третья. Подпольная елка
13 мая 2018 г., 08:57
1.
Ноябрь тащился черепахой до самого Дня Благодарения, когда дни, как обычно в предрождественский период, замелькали с немыслимой скоростью, словно обгоняя друг друга и спеша к концу года. Инге стала чаще зарисовываться, и я, не понимавшая причины этой перемены, просто радовалась смене ее настроения. Я думала, что во многом каким-то образом это было связано с Бобом, а в чем-то — с последней ночью, что мы провели в путешествии во Флориду.
Мы остановились на полпути, где-то между Вирджинией и Мэрилендом. У меня в глазах к тому времени обе стороны шоссе начали сливаться бесконечный черно-серый шарф, и я старательно держалась правой полосы: лучше в кювет, чем в разделительную ограду, а Инге маялась одной из своих лютых мигреней, которые не брали даже самые сильные анестетики, и сажать ее за руль было просто опасно. Мы сунулись в ближайший сомнительный мотель, попавшийся до границы Мэриленда, и пока Инге прощалась с содержимым желудка в замызганном хозяйском сортире, я расплатилась за единственную имеющуюся в мотеле комнату с большой кроватью: «Пятьдесят пять налом — не сезон, но большой наплыв дальнобойщиков», — флегматично пояснил чудовищно толстый молодой хозяин. Я искала в кармане пятерку и размышляла, как он доходит до своего «ТрейлБлейзера» нежно-помидорного цвета, припаркованного возле дверей — единственной легковушки кроме нашего форда на стоянке. А может, не доходит, а просто ночует прямо тут, на линялой кушетке в приемной комнатке с тостером, микроволновкой и плоским экраном, прилаженным под стойкой. По телевизору шла «Игра Престолов», видимо, в режиме он-деманд. И правда — не сезон.
Комната оказалась большой, холодной, неухоженной и до тошноты пропахла застарелым сигаретным дымом: курить тут не разрешалось, но дальнобойщикам этот поклонник кровавых исторических драм явно не указ. В торшере на прикроватном столике обнаружилась порядочных размеров дыра, заклеенная кухонной бумагой. Абажур когда-то был темно-синим, а кухонная бумага — белой. Какой-то забавник замазал заплатку черным маркером, оставив не закрашенным женский крутобедрый силуэт. Немыслимым образом красотка на лампе хитро извернулась так, что грудь ее виднелась в профиль, а то, что ниже талии — в фас, подобием египетских надгробных изображений. Лицо тоже было обращено профилем в сторону кровати, и объемистая дама посылала вечный воздушный поцелуй своему создателю, когда-то почивавшему на этом «королевском ложе»*. Я посмеялась талантливому скетчеру и занялась поиском наших пижам в сумке.
Инге вошла, бледная, пошатнувшись в дверях, и тут же рухнула на постель, закрыв лицо рукой. Я нашла ей очки для сна в кармашке спортивной сумки, повесила на облысевшие когда-то «бархатные» плечики новую хогвартскую робу Инге и утопала в ванную. Плоский телевизор — единственная более-менее новая вещь в этом клоповнике — удачно прикрывающий подозрительные пятна на беленой стене, меня не привлекал: глаза и так смотрели в одну точку.
Я с трудом помылась — душевая трубка обросла желтоватым налетом и брызгала куда угодно, но только не в мою сторону — и, протерев зеркало от конденсата, уставилась на собственную физиономию. Глаза покраснели и слезились, и я казалась себе самым нелепым вампиром на свете, растрепанным и несчастным. Инге даже с мигренью казалась божественной: этакое воплощение мечты прерафаэлитов, бледная, кудрявая от влажного воздуха, большеглазая, тихая, как олененок в осенний день.
Привычное раздражение накатило тяжелой волной — не зависть, нет, лишь досада на свою прозаичность — и я не стала трогать вновь запотевшее зеркало, когда висящее в воздухе марево затуманило мои неправильные черты. Мы обе — результат смеси наций и религий, этакий продукт американского плавильного котла, но если в Инге причудливо сочетался юг и север, то мне от папиных итальянских корней достались «пышные формы», любовь к жестикуляции и длинный нос, а цветом кожи, небольшим ростом и задумчивой покорностью я пошла в маму — уроженку самого юного из штатов*. Я не нравилась себе, и так было с тех пор, как я себя помню, хотя друзья мои утверждали, что я милая и уютная. Я воспринимала это как шутку, а порой и как обидную шутку.
Человек не может быть уютным, это же не дом. Просто им больше нечего было мне сказать, считала я. Когда друга нечем подбодрить, придумываются странные, нетипичные комплименты-утешители. Уютная, как камин в декабрьскую метель, ага. Как одеяло с оленями и чашка горячего шоколада. Решив, что вот от шоколада я бы не отказалась, я прошлепала в комнату, глянула на свернувшуюся клубочком Инге и тихо вышла на парковку, захватив ботинки и пропахший сыростью Флориды и сигаретами Боба черный кардиган.
Через два блока от мотеля нашелся «Кофе Бигби», где я и приобрела себе 18 унций* горячущего шоколада и мешочек пончиков с брусничным вареньем. Плотно закрытый белой пластиковой нахлобучкой стакан дымился в ноябрьской сырости, и даже аромат какао казался тоскливым, словно потерявшимся в сером неприютном студне, что уже утопил деревья окрест и подбирался к домам. Я сидела на мокрой скамейке позади мотеля и не хотела идти внутрь — на душе было так же гадко, как и вокруг, и самое последнее, чего я желала, так это разбудить замученную Инге и исповедоваться ей. Инге не страдала излишним любопытством, но порой была дьявольски проницательна, словно видела меня насквозь.
Я не была готова отвечать на вопросы — я сама толком не понимала, что навеяло на меня апатию. Сама ли поездка, скверная погода или неудачное и неудавшееся, как мне тогда казалось, знакомство. «Пожалуй, — решила я, обжигая язык и нёбо шоколадом и заедая вяжущую боль пончиком, — это потому, что Инге повела себя странно, и я до сих пор не могла подобрать ключ к ее отчуждению. А может, — мелькнуло в голове, — потому что поездка эта должна была стать точкой нашего воссоединения и возвращения к менее сложному периоду отношений».
На этой мокрой скамейке я внезапно поняла, насколько стосковалась по нашим ночным посиделкам, по выходным с Марантой и даже по проклятым кулинарным урокам, и мне стало дико обидно, что и этот шанс мы упустили и вместо откровения и сплочения размежевались еще сильнее, волею ли Инге или же по случайности. В голову лезла ненавидимая мной пословица «Два раза в одну реку не входят». Я никогда не могла понять ее смысла и оттого бесилась еще больше, когда опять случалось согласно этому вздору, и очередная река оставалась позади. Порой мне казалось, что я сама себе делаю установки, потому и шатаюсь, подспудно шарахаясь от рек, что кажутся мне знакомыми.
Я доела пончик и залпом досадливо допила какао — даже привкус корицы на губах не создал мне «рождественского настроения», что щедро обещала реклама «Бигби». Сидеть в тумане было глупо, более того, нарочито глупо, и я отправилась в мотель, решив расставить точки над «и».
Инге уже проснулась или же не спала вовсе — под глазами у нее было черно, а губы казались полупрозрачными — и теперь, поджав под себя ноги на подоконнике и укутавшись в синтетический пушистый плед, задумчиво изучала облезлую раму и поломанные бежевые жалюзи, утянутые к карнизу. От кофе с лимоном, к которому она пристрастилась с помощью Килиана, Инге отмахнулась, равно как и от пакета с пончиками.
— Почему, интересно, все мужчины вечно рисуют вот так? — пробормотала Инге, не глядя на меня.
— Что, прости? — опешила я.
Инге кивнула на горящую лампу. Я глянула на неровные штрихи фломастера и на лукавую барышню в стиле Бетти Буп и фыркнула.
— А как — так?
— Когда я бродила меж полотен Рубенса и бесчисленных пышных Сюзанн, за которыми все также подглядывают старцы**, я чувствовала себя Кейт Мосс, тающей на глазах — модерн-фриком. — Инге с укором уставилась на меня. — Вот ты недовольна собой — и не спорь, я знаю, что это так, а ведь из нас двоих ты куда более жизненна, полноценна, особенно в мужских глазах. Рано или поздно ты это поймешь, а вокруг и так знают, — она говорила без зависти или упрека, просто констатировала.
— Что за чушь! — Я не знала, что мне — плакать или смеяться. — Посчитай, сколько у тебя сменилось поклонников за последнее время. И подумай, сколько их было у меня.
— Это просто твой выбор. И мой, полагаю. Тебе нравится сидеть в углу и быть «рубахой-парнем», — Инге пожала узкими плечами и закрутила волосы в небрежный пучок на затылке.
— Не то чтобы мне очень нравилось… — протянула я. — Вспомни, как вышло в Орландо. С Бобом и Этьеном. Не я выбирала себе роль, она просто привычно прилипает, знаешь ли. Как тень.
— Тебе стоит избавиться от этой прилипчивой тени, — резковато сказала Инге. — Помнишь, как Питер Пэн. Просто потеряй ее. И найди другую. А что до этого Боба… Тут жалеть не о чем, уж поверь мне.
— Я бы хотела понять, Инге, чем…
Инге сползла с подоконника, уронив одеяло на пол.
— Не надо. Потом. Оставь. Или ты мне уже не доверяешь?
— Всегда доверяю. — Я поставила кофе и пончики на прикроватный столик и подошла поближе, словно в попытке разрушить тот барьер, что постепенно рос по мере того, как она отдалялась, незаметно, шаг за шагом уходя из моей жизни.
— Ты доверчивая, — по-детски улыбнулась Инге, и лукавая ямочка привычно обозначилась на бледной щеке. — Не то что бы это плохо, но…
— Что? Кто бы говорил! — Я чувствовала себя слишком старой, лет на двадцать старше подруги — этаким пережитком времени. — Ты сама с первым встречным заговорить готова.
— Готова. Но это не значит, что я ему хоть сколько-нибудь верю. — Инге перестала улыбаться и сразу шагнула из небрежных восемнадцати, которые ей привычно давали незнакомцы, в строгие под тридцать. — Я никому не верю. Даже себе. Только маме и тебе, пожалуй.
— А Маранте? — вырвалось у меня.
— Я не знаю, что она такое, — задумчиво протянула Инге. — Пока не знаю, поэтому лишь жду. Если она пошла в меня, и не стоит. Ты вспомнишь мои слова однажды, потом…
— Что значит «потом»?
— Когда меня не станет, — ответила она легко. — Я почему-то точно знаю, что не доживу до того времени, когда она станет взрослой.
— Какой вздор ты несешь, подруга! — рассердилась я. — Не хочу я даже и слышать этого. Вот вообще никогда!
— Ладно, ладно, считай это дурной шуткой, — отмахнулась Инге. — Просто устала, поэтому и лезет всякая хрень в голову. — Она с тоской глянула в сторону кофе и решительно помотала головой. — Нет и нет. Завтра моя очередь вести, так что надо выспаться. Выпью утром, все лучше, чем из местной кофеварки. — Мы синхронно уставились на кофемашину, по виду ровесницу наших матерей, и захихикали в унисон, чуть не треснувшись лбами. Я почувствовала, как пахнут волосы Инге — морем, осенними яблоками, бергамотом и мокрой шерстью — лишь одной ей свойственный пряный аромат, который я узнаю с закрытыми глазами даже через сто лет.
— Хочешь есть? Тут неподалеку есть какая-то забегаловка…
— Нет, и есть не хочу. — Инге уткнулась мне лицом в плечо. — Надо лечь, завтра пораньше бы выехать. Тут так мерзко пахнет, ты заметила?
— Да еще бы! — Я поневоле улыбнулась. — С моими-то итальянскими корнями! Отец шутил, что чем длиннее нос, тем тоньше нюх. Не думаю, что это правда, но тут и безносый с гайморитом одуреет. Ненавижу застарелый дым. А вот ты странно, что учуяла, сама же куришь бесконечно.
— Только снаружи, — пробурчала Инге куда-то мне в воротник. — Ты же знаешь мои правила. В доме позволено смолить разве что поэтессам и дальнобойщикам.
— Почему? — заинтересовалась я.
— Первым — потому что они по ту сторону добра и зла и не могут иначе. Вторым — по привычке. А нам с тобой, сестра, не положено — иначе к скипидару и нитрорастворителю прибавится еще и эта вонь. Нам-то незаметно, а вот другим… Я эгоистка, но не настолько…
Я засмеялась, потрепав ее по плечу.
— Я уже и не помню, так далеко это от меня ушло. Это ты артист, а я — училка.
— Тем более не стоит, — назидательным голосом продекламировала Инге, словно я только и занималась тем, что курила сигары, не открывая окон. — Очень дурной пример для молодежи!
Мы обе прыснули и свалились в кровать, продолжая болтать о пустяках и старательно избегая неприятных для нас обеих тем. Через полчаса я переоделась в пижаму, понимая, что начинаю задрёмывать от журчания беседы.
Толком и не помню, о чем в тот вечер рассказывала Инге, что-то о Магритте*, об анекдоте с сигарой Фрейда*, о подражательстве в искусстве, и как малозначительно стало понятие плагиата. Я лениво отвечала невпопад, в голове все ещё не рассеялась морось затянувшегося дня, а когда я опускала тяжелые веки, и перед глазами тотчас же начинали мелькать зеленые указатели вдоль дороги и серо-желтые маркировщики миль фривея, я в ужасе вздрагивала и переспрашивала Инге, словно и не выпадала из разговора.
В какой-то момент я проснулась и поняла, что вокруг темнота, даже фигуристая леди больше не слала воздушных поцелуев, и что Инге, судя по запаху земляничного шампуня, успела сходить в душ. Я слышала ее тихое, как у ребенка, дыхание и надеялась, что мой синусит не решит возвратиться. Мать порой говорила, что я похрапываю, и сетовала на то, что вовремя не решилась удалить мне аденоиды вместе с гландами. В моем почтенном возрасте подобные операции проводились лишь по очень серьезным показаниям, а в сезон простуд я обходилась антигистаминным. Да и не все ли равно, если живешь в одиночестве?
Я не понимала, спит ли Инге или думает о каких-то неведомых мне делах. Дрему как рукой сняло — чем больше я силилась вырубиться, тем яснее становилась голова, а вокруг клубилась тьма той невыносимой мутью бессонницы, что и подавляет всякое желание что-либо делать, и не дает достаточно расслабиться, чтобы отключиться. Знакомое и ненавистное состояние. Говорить мне не хотелось, да я и боялась разбудить Инге. Я задержала дыхание, выравнивая его, словно уже давно вижу десятый сон, и чуть повернулась, натягивая на плечо одеяло и раздумывая, смогу ли дотянуться до телефона и почитать что угодно, лишь бы отвлечься от тишины, когда вдруг почувствовала на щеке ледяную руку.
— Знаешь, все было бы проще…
— Что? — спросила я беззвучно. В темноте многое становилось яснее и безжалостнее.
— Если бы мы любили друг друга. В этом смысле, ну, ты понимаешь.
— Я не смогла бы любить тебя больше, чем сейчас, — солгала я, затаив дыхание. — Вернее, чем сейчас.
— Ну да, — грустно сказала Инге, придвигаясь ближе. — Ты когда-нибудь думала, насколько прекрасной могла бы стать наша жизнь, если бы?
— Если бы, — согласилась я. От холода ее кожи меня передернуло. Да, я любила ее, и каждый миг, что мы проводили вместе, казался мне неповторимым. Но этот был один из тех, что мне хотелось одновременно и задержать, и отпустить назад, никогда на него не оглядываясь. Я любила ее, но этого было мало. Для нее — и для меня
Я никогда прежде не целовалась с женщиной, даже с подружками в школе. От Инге пахло зубной пастой и кофе — все-таки выпила свой любимый, с лимоном. Тот самый, к которому меня так и не приучил Килиан, хоть он и пытался много месяцев, «забывая» купить сливки и молоко. Иной раз я думаю, что слишком привязана к своим привычкам и пристрастьям, которые, если разобраться, даже не были моим выбором, просто небрежным подарком случая. Я пыталась забыть, что она — это она и просто отдаться на волю ощущений. Порой мне это даже удавалось. Женский поцелуй не сильно отличается от мужского, если не зацикливаться на деталях. Но эти самые детали и портили все дело. В темноте все казалось слишком большим. Слишком значительным, чтобы отмахиваться.
Моего обнаженного плеча коснулась ее грудь, от ощущения этой теплой округлости и твердости соска Инге, который я почувствовала через тонкую ткань ее пижамы, мне стало жарко и дурно. Хотелось продолжать, прижаться к ней теснее, выпить до дна карнальность этой странной связи женского тела с женским, словно окунаясь в детство, где я, как и другие младенцы, искала неиссякаемую чашу, как благословенный Грааль, очертить все изгибы ее тела, быть понятой, быть принятой — наконец-то — но я не могла. То ли было слишком рано, то ли, напротив, слишком поздно для нас обеих, но легче не становилось, а рука Инге, задумчиво чертившая узоры на моей спине, вызывала совсем не те содрогания, о которых я мечтала, лаская себя одинокими ночами. Я любила ее, но не хотела, хотя порой, как она в тот вечер, размышляла, насколько была бы проще наша жизнь, если бы Килиан ушел из-за Инге. Но он ушел по своим причинам, а Инге никогда не заменяла его. Инге всегда была над, выше этого, чище, и мы шли рука об руку по параллельным, никогда не пересекающимся путям.
Она вздохнула мне в губы, чуть решительнее скользнула ладонью к низу живота, большим пальцем задирая мою майку. Я замерла как бабочка под булавкой. Еще не поздно было остановиться, отодвинуться, сделать вид, что ничего не было. Я медлила, все еще надеясь, что искра вспыхнет — там, в безбрежном океане моей любви к ней. Но тело предательски молчало, а бесконечный поцелуй начал утомлять — я то и дело сглатывала, ощущая уже и на своих губах привкус кофе с лимоном, его навязчивую терпкость. Можно было представить, что это не Инге, а Килиан — на первый взгляд у крайне не прохожих друг на друга близких мне людей было больше общего, чем казалось. Например, кофе с лимоном и пронзительная, почти вызывающая привлекательность. И еще я любила их обоих, хотя и красота, и кофе с лимоном было чем-то из параллельной реальности. Нельзя было прикидываться, что гладящая мой позвоночник женщина — это мужчина, с которым мы расстались много лет назад. Это казалось предательством по отношению к ним обоим, чем-то уродливым, вроде представления голливудского актера на месте сексуального партнера в момент кульминации. Это было слишком грязным и прозаичным, а грязи в наших отношениях быть не должно.
Инге дернулась, ее зубы стукнули о мои, и я вспомнила, как четыре года назад она вбила себе в голову, что у нее неправильный прикус и начала копить на скобку. Я не выдержала и нервно захихикала.
— Ты о чем? — недоумевающе спросила Инге. — Щекотно?
— Нет, я о твоих кривых зубах. Почему-то пришло в голову.
— Знаешь, как-то я залезла в койку к моему коллеге по выставке, — Инге отодвинулась и чуть заметно одернула мне майку вниз. — Он так старался, чуть ли не пыхтел, а я все думала о том, что забыла сменную одежду, и что с утра все мое платье будет мятым и замызганным, как у дешевой проститутки, и что нельзя спать с человеком, который жует лишь арбузную жвачку и никогда не завязывает шнурков, словно и не умеет. Я тогда вздохнула, а он раздраженно так заметил, что у женщин должна быть кнопка, которая останавливает голову. И я тогда поняла, что с нужным человеком кнопка срабатывает сама собой. Просто встала и ушла, хоть и идти было некуда.
— Я не хочу никуда идти, ты же знаешь. Я люблю тебя.
— Знаю. — Даже в темноте я почувствовала, как Инге улыбнулась. — Просто у нас другая любовь. И это тому подтверждение. Давай спать, ладно?
— Ты не обиделась?
— Я даже не разочарована, наоборот. Окажись все проще, было бы не так интересно. — Инге чмокнула меня в ухо и отвернулась к стене. И вот тут-то и вспыхнула та сама искра, маяком в черноте необъятного океана, неисчерпаемым источником тепла, бедра свело неразрешенным желанием. Но момент был упущен, я отползла поближе к тумбочке и «Бетти Буп» и натянула на плечи окинутое Инге одеяло, вскоре забывшись тяжелым сном без сновидений. С утра мы не говорили о случившемся, тем паче ничего по сути и не случилось, а к вечеру доползли до дома. Нью-Йорк встретил нас снегом с дождем.
2.
После поездки Инге словно сторонилась меня, хотя названивать стала куда чаще, почти каждый день. Если я пропускала звонок — а на работе я предпочитала не пользоваться сотовым: в школе меня находили по внутренней связи, — вечером Инге ловила меня в чате, почти точно угадывая время, когда я заползала в кровать и включала читалку на телефоне. Камю застопорился на пятидесятой странице, зато у меня появилось пять новых наборов стикеров в мессенджере. Иной раз глупые картинки вроде смущенного кактуса выражали мысли куда лучше, чем водянистые фразы, что я лениво отвоевывала у Т9.
Казалось, что обеим нам неловко видеться, словно находясь в одной комнате, мы вступали в непонятное физическое взаимодействие, которое я так и не определила. Влечение или отталкивание? Мы были как два магнита, повернутые друг к другу неведомой полярностью. Я радовалась лишь одному: Инге понимала это не хуже меня, а поскольку я считала себя более толстокожей, то предполагала, что для нее любая наша встреча будет как скрип ножа по тарелке, который она искренне ненавидела. Так что мы обе работали в направлении «от», придумывая любые предлоги, чтобы не встречаться.
Мне, честно говоря, было и не до того. Рождество как таковое в школе не праздновалось, даже елки и намеки на них были запрещены на федеральном уровне: религиозная свобода постепенно превратилась в несвободу банальных зимних радостей.
Когда хочется выпить того самого горячего шоколада с пряностями и пастилой, глядя на снег за стеклом, на ум сами собой приходят рождественские гимны, вроде «Joy to the world»* в исполнении соседских детей. Впрочем, погода так и стояла премерзкая: то дожди со снегом, то сухой тоскливый мороз, от которого мои непослушные волосы наэлектризовывались больше обычного, а кожа на руках трескалась, доходя до экземы.
Все это, впрочем, не мешало нам выдумывать обходные варианты «рождественского табу», кому на что хватало фантазии. Школьные окна прятались от дождя за огромными снежинками из гофрированной бумаги, в учительской что ни день появлялись то печенья-елочки с зеленой и белой глазурью, то пряничные имбирные человечки. Я лопала сладости, с тоской думая о набранных фунтах и успокаивая себя мыслью, что пора кулинарных уроков прошла, и моя духовка покрылась пылью времен и не так жаждет моей крови. Ее устраивало мое одиночество — так мы обе будем вечно обладать друг другом.
Мои ученики раскрашивали снеговиков и кардиналов*, строили из разноцветных палочек от мороженого «пряничные домики», а те, кто постарше, лепили из глины подсвечники в форме венков из остролиста, которые я вечерами запекала в школьной муфельной печи, а потом красили в зеленый, красный и серебряный, балуясь блестками, на которые расщедрилась директриса. Всем этим дарам волхвов предстояло отправиться домой перед зимними каникулами в специальных ярких, расписанных детишками мешках, на которых было выведено «Счастливых праздников!» — демократично и без намеков. Моя музколлега разучивала с первоклашками песню про Хануку, и я вспомнила, что надо свериться с календарем и забежать к миссис Стаут: та, яростная материалистка, после смерти мужа неожиданно вернулась к традициям своей семьи, и в начале зимы на подоконнике появлялся светильник-менора, а на столе — домашние пончики с шоколадом и персиками.
Инге в колледже получала подарки от матери раньше всех прочих, которым приходилось дожидаться Рождества, хотя и в конце декабря миссис Стаут припасала что-нибудь для дочери, чтобы той не было обидно. Инге ко всему этому возврату к религии относилась как к очередной блажи матери и, казалось, не придавала смене праздников никакого значения. Сама она была неким современным вариантом язычника, одно время даже увлекалась викканством, хотя, как и большинство своих занятий, воспринимала его как игру: шила замысловатые костюмы, обвешивалась амулетами с растущей луной, таскала меня на празднование Самайна в парк Томпкинс-Сквер и изводила испанского католика Килиана бесконечными спорами о правильности философии викка* и ущербном маскилизме христианства.
Порой я задумывалась, не тогда ли дали крен наши отношения с Килианом: как любой не практикующий папист, он был страшно обидчив, когда дело касалось веры его предков, хоть и не любил это показывать, а злость мог копить, казалось, годами, словно готовясь к решительной контратаке. Для меня таковой стало его внезапное решение сменить специализацию и перейти с отделения художественной педагогики на курс методологии преподавания гуманитарных дисциплин. Он сделал это как раз под зимние каникулы и сообщил о своем решении в тот же вечер, когда мы размышляли, как провести новый год. Корпус методологии находился в другой части кампуса, и я тут же поняла, к чему он клонит. Ночевать у меня Килиан перестал под этим предлогом, но и тогда, и сейчас я понимала: в корне всех проблем мелькал смутный силуэт Инге — веселой, беззаботной, в развевающейся юбке скачущей через костры Самайна*. И даже в новой своей игре она не могла быть частью коллектива, вскоре отбившись от нью-йоркского ковена и став одиночкой, эклектической викканкой, перекати-полем.
Все это случилось почти десять лет назад, а я, как и в ту далекую удивительно снежную по нью-йоркским понятиям зиму, была под Рождество одна. Не викканка, не еврейка — только неведомым богам, в которых я не верила, было известно, что пряталось у меня на душе, кроме лени, смуты и унылой хандры, с которой я почти успешно боролась с помощью подсвечников из глины. Закончив с обжигом очередной заранее подсушенной порции детских поделок, я глядела в окно, дожидаясь, пока печь остынет, чтобы вытащить подсвечники на поверхность — при резкой смене температур был риск, что шедевры моего третьего класса покроются трещинами.
Стекло снаружи рыдало тягучими синими слезами, в которых отражалась настольная лампа моего крошечного кабинета. Дождь припустил еще с утра, и дети, и так пузырящиеся от приближающихся каникул и все чаще обряженные в красно-зеленые «уродливые свитера» и платья в стиле «помощников Санты», просидели весь день внутри, даже на переменах не выходя на площадку перед школой, поэтому эта пятница вышла особенно утомительной. Зато я очередной раз посмотрела фильм о том, как Гринч украл Рождество, пока дежурила на второй перемене в рекреационном зале. Детям он явно пришелся в масть, а я пила кофе и размышляла о том, что с детства не любила эту историю Доктора Сьюсса, словно предвидя, что и на мою долю найдется Гринч, что стащит мой рождественский дух навечно.
Сегодня я, вопреки привычке, приехала на работу на машине: я жила в нескольких кварталах и любила гулять по утреннему Марбл-Хиллу с его граффити, просвечивающими свозь белесый туман, плывущий от реки Гарлем, вдоль 225-й улицы, мимо красных кирпичных домов, позади которых не тающей голубой фата-морганой маячил Манхэттен. Но сегодня я везла из дома закупленные впрок в Таргете на распродаже упаковочные материалы для хрупких подсвечников, да и погода была больно уж неприятная: мелкий моросящий дождь, к вечеру превратившийся в ливень.
Мой фордик был единственной, помимо фургона уборщика, машиной, что еще стояла на школьной парковке: сквозь дождевые струи я видела его блестящий синий бок, в котором отражался желтый уличный фонарь. Мне одновременно и хотелось домой, и отчаянно тянуло задержаться тут, в полумраке непривычно тихой школы. Низкое, построенное в шестидесятые годы здание напоминало мне норку хоббита: вытянутое в длину, красного кирпича, как и все вокруг, оно почему-то именовалось Бриджхилл, хотя никаких мостов рядом не имелось. Впрочем, как в случае большинства названий школ, вероятно, это была дань традиции и старому названию квартала. Часто, а длинными зимними вечерами особенно, я чувствовала себя ну если не мистером Бэггинсом, то уж как минимум Андерхиллом*. Я оглянулась на печь — 430 градусов** — и вновь уставилась в темное стекло. И вправду хоббит: как Инге выражалась, «фактурная барышня» в мешковатом свитере со снежинкой на животе, волосы после рабочего дня я распустила, и теперь они, как обычно, торчали подобием одуванчиковой короны вокруг головы, от дождя закручиваясь пуще прежнего. Под глазами залегли черные тени, в оконном отражении кажущиеся еще темнее: спала я в последние дни плоховато, да еще и Вега неожиданно решила, что уже весна, и вставать надо не позже пяти, а уж завтракать-то подавно, особенно ей. Также приветствовались поздние ночные перекусы: казалось, что моя кошка переняла дикий режим у Инге, даром что к подруге она относилась с нескрываемой неприязнью.
Днем Вега обычно дремала на подоконнике, высунув темную мордочку из-за занавески: я даже порой видела ее из окна, если возвращалась не очень поздно, и она не перемещалась на диван поближе к двери.
Мысль о Веге заставила меня перепроверить температуру — 408 — достаточно, чтобы мелкие глиняные поделки не потрескались при контакте с прохладным воздухом; я надела толстенные защитные перчатки и вытащила из печки поднос с подсвечниками. Теперь нужно было лишь отключить сложную систему подогрева печи в кабинете, накрыть подсвечники защитным колпаком — и можно ехать домой. В дверь заглянул мистер Чарльз Мэзон — высокий седой афроамериканец, подрабатывающий на пенсии школьным сторожем.
— Как вы тут, мисс Леале? Долго еще?
Даже ему не терпелось побыстрее убраться домой! У всех есть дела, кроме меня… Я мотнула головой, скрывая досаду — незачем расстраивать старика, он и так из-за меня задержался.
— Уже все, мистер Чарльз. Сейчас обесточу и выхожу.
— Да вы не торопитесь, мисс, все в порядке. Мне еще бы сторожку закрыть, да дверь от дождя распухла. Напишу записку директору, что надо менять треклятую дверь на металлическую!
Чарльз страшно любил всевозможные записки и жалобы, чем дико раздражал нашу директрису. Все мы в последнее время под ее нажимом перешли на электронные журналы, всяческие закрытые программки для обмена сообщениями с родителями, аппы для учеников с аватарками и баллами-бонусами за хорошее поведение и прилежность и прочие компьютерные и гаджетные радости.
Чарльз же регулярно прилеплял к двери офиса секретаря липкие листочки с пожеланиями, всегда веселенького неонового цвета. В дневную смену работал другой уборщик, и лично с директором, к ее радости, мистер Мэзон встречался крайне редко, зато его эпистолы занимали у нее в кабинете особый уголок «От Чарльза». «Крыса на соседней улице», «Белки гложут крокусы», «Бойлер джазует», «Пять мячей и хулахуп на крыше» — идеальным курсивом было выведено на крошечных посланиях.
У меня возникало ощущение, что эти пожелания директриса — крайне доброжелательная и скрупулезная, хоть и несколько взбалмошная женщина — оставляет на очень далекое будущее, если не вообще напутствием своему будущему преемнику. Но красочный уголок рос, Чарльз писал, бумажки, как листья, сменяли цвет с кислотно-зеленого на лимонно-желтый, поросяче-розовый, ядовито-оранжевый и так далее.
Я закрутила волосы в пучок — потом не расчешешь, а зонт я после ланча предусмотрительно оставила в машине — и, слушая, как Чарльз хромает по коридору (давнее наследие Вьетнамской войны), поправила гигантскую плетеную снежинку на потолке. Я сделала ее сегодня, пока обжигала глину — любая ручная работа отвлекала от тоскливых размышлений, а бумажные украшения, казалось, на несколько дюймов приближали меня к прежнему, детскому чувству, что праздник близко. Глянула на телефон — ноль входящих, даже от Инге ничего — и погасила свет, отключая заодно и общий тумблер подачи электричества в мой закуток. Теперь уж не отвертишься — надо ехать домой, да и Вега, скорее всего, не слишком обрадуется моей задержке.
Вдвоем со смотрителем мы с трудом закрыли покосившуюся дверь в сторожке, куда на ночь убиралась стойка с мячиками. Чарльз едва слышно чертыхнулся, кивнул мне и поковылял к главному входу. В рукаве у него я заметила сиреневый липкий листочек с уже настроченной жалобой и хрюкнула в воротник.
Моя пыльная Фиеста была вымыта на славу дождем, прикатившим с Атлантики — как хорошо, что я так и не добралась до мойки! На меня наводили ужас гипертрофированные гигантские щетки, а в запертой машине, поливаемой тугими фонтанами воды под давлением, начиналась почти клаустрофобия. Даже Инге, уж на что не поборник чистоты, оставила на багажнике изящный рисунок с надписью «Помой меня» и уже второй месяц фея Динь грозила мне пальцем, постепенно смываясь нью-йоркской сыростью. Теперь же вечная спутница Питера Пэна исчезла без следа, и мне было жалко, словно еще одна частица Инге покинула меня.
Я ехала по пустым улицам, глядя на приветливые огоньки в старых домах и жалея, что не включила Веге торшер. Я не знала, нужен ли кошкам свет, но мне казалось, что Веге в темноте будет грустно. Пешком я ходила напрямую, на колесах же пришлось тащиться в объезд из-за перекрытой Кингсбридж. В переулке я нечаянно обдала из лужи спешащую домой парочку: она с пузом наперевес, он в обнимку с закутанной в сетку небольшой елочкой. Останавливаться и извиняться было глупо, но я все-таки притормозила и открыла окно. Парочка заливалась хохотом, а от моих нелепых оправдашек они захихикали еще сильнее, так, что девушка оперлась на плечо своего парня, а я испугалась, как бы она не родила прямо тут. Мысленно пнув себя за небрежность, я поехала дальше, то и дело глядя в боковое стекло на удаляющуюся пару, даже когда завернула за угол, попадая в царство «духа рождества», умело выманивающего остатки зарплаты из карманов нью-йоркцев.
С витрин на меня таращились гномы, эльфы, олени и улыбающиеся Санты, утопающие по щиколотку в бутафорском снегу, тогда как по другую сторону стекла уже вторые сутки лил дождь. На елочках блестели красные шары и приветливо, словно из детства, подмигивали лампочки. Я досадливо выключила радио, морщась от навязшей в зубах «Let it snow».
Елку мать не ставила со времен моей средней школы — с той зимы, когда у отца нашли рак, и нам было не до того. Тогда я впервые влюбилась и все каникулы потратила на то, чтобы укорять себя за черствость, сидя с матерью в зале ожидания больницы и думая только о светловолосом восьмикласснике, до которого было, как до звезды небесной.
Тот год я считала концом своего детства, несмотря на то, что отец выкарабкался, а любовь моя кончилась тем, что я застала предмет страсти целующимся с моим соседом по парте на задворках школьного стадиона после особенно важного футбольного матча — оба мальчика были в команде. Мне было двенадцать лет, и я надолго увязла в отвращении к плотским отношениям вообще и к геям в частности. Отчасти это затягивающее болото осушила Инге, местами Килиан, но добрая половина и по сию пору маячила в изножье любой кровати, в которой я могла оказаться. В глубине души мне казалось, что если мне предпочли невзрачного мальчишку с изгрызенными ногтями, то я, должно быть, безнадежна и чудовищна. Брать оставалось разве что уютом, горячим шоколадом и имбирным печеньем, которое я так и не удосужилась научиться готовить.
Я взглянула на собственные окна на седьмом этаже и удивилась тому, что они освещены. Возможно, я в спешке все-таки включила торшер для Веги и сама забыла об этом, проматывая в голове, что надо сказать директору на пятничной пятиминутке. Я поздравила себя с маразмом, припарковалась, дважды проверила, закрыла ли машину и, зажав плечом зонт, поспешила к подъезду, стараясь не уронить в лужу ни ключ, ни телефон, ни объемистую сумку со сданными на проверку рисунками пятиклассников.
Кое-как дотащившись от лифта до двери, я опять засомневалась — ну не включала я торшер, точно помню! Когда я вошла в квартиру, в холле, как и в студии было темно и тут мне сделалось совсем жутко. Я шлепнула сумку на коврик, туда же бросила ненужный зонт и прислушалась. В доме царила гнетущая, как мне показалось, тишина, лишь громко тикали часы на кухне и чуть слышно дребезжали окна от проезжающих внизу машин, пахло кофе и почему-то хвоей. Даже Вега не затруднила себя привычными воплями: обычно она довольно яростно выражала недовольство, стоило мне задержаться. Не пришла она и встретить меня. Я застыла у входной двери, мокрыми от волнения пальцами крутя в кармане сотовый и не решаясь пройти дальше. Ну не набирать же 911 из-за глупых страхов! «Мне померещился свет в окне, я одинокая старая дева, училка, явно переработавшая в пятницу, приезжайте и спасите меня от меня же самой!» Это было даже не смешно.
Я повесила куртку на плечики, размышляя, остался ли бурбон в стенном шкафу: последний раз мы пили его с Инге в сентябре, празднуя годовщину зачатия Маранты. Одинокая старая дева, прикладывающаяся к бутылке под Рождество — что может быть более жалким! Я решительно зашла в комнату и только протянула руку к выключателю, как заметила Инге на подоконнике: в привычной позе, обхватив колени руками, она смотрела на меня, но я не понимала, видит ли.
И она была не одна. В моем кожаном кресле сидел еще кто-то, мужчина — на какой-то безумный момент я подумала, что это Килиан, и что мстительный дух все-таки решил вернуть мне все, что украл. С колен незнакомца соскочила Вега, запоздало мельтеша под ногами, и тогда я заметила еще одну деталь: в углу, прикрывая большую часть хипповской фрески, стояла здоровенная, под десять футов*, елка. Я выдохнула и замерла — все было слишком волшебно и торжественно, чтобы испортить атмосферу банальностью тусклой лампочки. Просто стояла и таращилась на то, как мохнатые ветки освещаются уличным бледным светом, на свою кошку, которая с едва слышным охотничьим «мурмяу» деловито вскочила на елку, на Инге, что улыбалась мне растерянно и ласково. На блестящие в полутьме глаза мужчины в кресле — он смотрел на меня в упор, словно ждал приговора или сам собирался его вынести.
Примечания:
около 0,5 литра
Библейский сюжет о Сусанне и старцах, часто использовавшийся в итальянской живописи времен Возрождения
Рене Магритт - бельгийский художник-сюрреалист, автор картины "Вероломство образов", где изображена курительная трубка с надписью "Это не трубка".
Имеется в виду приписываемая Зигмунду Фрейду фраза: "Иногда сигара - это просто сигара".
Joy to the World - традиционная и крайне популярная в Штатах рождественская песня
Кардиналы — род певчих птиц отряда воробьинообразных, обитающий в Северной Америке. Отличаются красным окрасом и традиционно изображаются на рождественских открытках.
Викканство - западная дуалистическая неоязыческая религия, основанная на почитании природы. Последователи почитают Бога и Богиню как равновеликие начала, дополняющие друг друга.
Самайн - кельтский праздник окончания сбора урожая и начала нового года. В шотландском (гэльском) языке Samhain или an t-Samhain — название месяца, аналогичного ноябрю.
мистер Бэггинс, хоббит - персонаж Д.Р.Р.Толкина в серии романов-фэнтези о Средиземье и Кольце. Андерхилл - одно из имен, которое главный герой Бэггинс использует в качестве замены фамилии. Дословный перевод - "из-под холма"
430 градусов по Фаренгейту соответсвуют примерно 220 градусам по шкале Цельсия
10 футов - примерно 3 метра