Через два часа я захожу в уже знакомую больницу, игнорируя заинтересованный взгляд охранника. Найти палату Тони не составляет большого труда, потому что у её входа стоит здоровенный парень в форме, преграждая мне путь, и я брезгливо отталкиваю от себя его руку.
— Простите, мэм, вход запрещен.
— Глаза разуй, млекопитающее, — его скучающе-официальный тон меня раздражает, и я скрещиваю руки на груди, уставившись прямо на него, — я вчера весь день здесь просидела, и не говори, что ты меня не заметил!
— Боюсь, мэм, у меня распоряжение никого в палату не впускать, — тот лениво переводит взгляд с меня на стену и снова на меня.
— Плевать я хотела на твое идиотское распоряжение!
Твою мать, когда это наконец закончится?
— Все в порядке, Фокс, пропусти её, — раздается за спиной голос шерифа, и я даже не оборачиваюсь.
Он вообще отсюда уходит?
Награждаю идиота уничтожающим взглядом, нарочно цепляю его плечом и приоткрываю дверь палаты.
Вся моя уверенность испаряется по щелчку пальцев, когда запах хлорки и раствора для капельницы крепко оседает в моих легких.
Тони с широко распахнутыми глазами лежит на кровати, слегка повернутая к окну. Неестественно бледная кожа — вернее, лишь небольшие её участки, не скрытые гипсом или бинтами — практически сливается с бежевым постельным бельем, густые волосы с единичными лиловыми прядями спутались и распластались по подушке.
Дважды откашливаюсь, обозначив свое присутствие, но Тони не оборачивается, не произносит ни слова, и мне становится по-настоящему страшно от нагнетающей тишины.
— Как ты?
Молчание.
Не вижу в помещении ни одного стула, поэтому присаживаюсь на край кровати, изо всех сил стараясь ненароком ничего не задеть.
Я абсолютно точно знаю, что Тони заметила мое присутствие, но молчание затягивается, и я чувствую себя крайне неловко — помехой, не более.
— Мне уйти? — спрашиваю, чтобы хоть как-то разбавить электрическое напряжение, висящее в воздухе.
Снова молчание.
Аккуратно собираюсь подняться, но внезапно Тони рукой — свободной от гипса, но с тянущимся к капельнице проводом — вцепляется в мое предплечье, и я вздрагиваю от неожиданности.
— Шерил, — она тихо выдыхает, и я чувствую, что готова утонуть с головой в отчаянии, сквозящем в едва хриплом голосе, — я ничего не чувствую…
Она переводит взгляд ниже, и внезапно я осознаю, что эта девушка — кто угодно, но не та уверенная в себе и настойчивая Тони, которую я встретила позавчера в поганом саутсайдовском баре. В потухших карих глазах плещется столько немого ужаса и боли, что я не выдерживаю и отвожу взгляд.
Никто не в состоянии справиться с подобным самостоятельно.
Она пытается приподнять голову с подушки, но тут же с громким стоном откидывается обратно, инстинктивно хватаясь за мое запястье.
Терпеливо жду, пока она приведет в порядок сбившееся дыхание, невольно обращая внимание на неестественное положение её ног под одеялом.
— Ты никогда не задумывалась, что чувствуют люди, когда понимают, что у транспорта на полной скорости отказали тормоза? — шепчет Тони, и я не уверена, что этот вопрос адресован мне, — знаешь, я думала, перед глазами начинают мелькать картинки из детства и прочая ерунда, которую так любят показывать в фильмах. Но единственной мыслью было лишь что-то вроде: «Как же так, Топаз, тебе только семнадцать».
— Мне так жаль, Тони, — сглатываю собственные слёзы, крепко сжимая тонкие холодные пальцы в своей руке, — все наладится, обязательно наладится.
Ненавижу людей, способных лгать в глаза.
Ненавижу саму себя.
— Неужели ты не видишь? Я инвалид, Шерил, — чужие слезы пропитывают каждый миллиметр палаты, сочатся в каждом вдохе и выдохе. Я буквально физически ощущаю боль, которую она испытывает при малейшем движении, и все границы размываются.
Сглатываю собственные слезы, норовящие прорваться наружу.
Почему никто из родственников до сих пор не появился в больнице?
Случайная мысль пронзает меня насквозь, и она кажется настолько пугающей и логичной одновременно, что все кусочки пазла встают на свои места.
Она как я.
Она совершенно одна.
— Не говори так, — умоляю её, прикрывая глаза.
— Твою мать, Шерил… — она смеется и отдергивает руку, и я готова поклясться, что слышу, как бьется её сердце под слоем гипса, — ты же до сих пор отводишь взгляд, потому что тебе неловко видеть меня
такой и врать в лицо.
Её слова осколками разлетаются по кровеносной системе, и я поднимаю голову, встречаясь с обжигающей горечью в карих глазах.
Правда лишь одна, Тони. Я никогда не умела находить слова поддержки и не смогу этого сделать и теперь.
Как может человек спасти утопающего, если сам идет ко дну?
— Это не так, Тони, — я аккуратно, медленно, словно прося разрешения, протягиваю руку и убираю прилипший к мокрой щеке локон. Тони внимательно наблюдает за моими действиями, не сдвинувшись ни на миллиметр, — все будет хорошо, слышишь?
Самая избитая фраза, которую употребляют люди в любой ситуации, когда им нечего сказать.
Я неуклюже пытаюсь смахнуть большим пальцем с горячей щеки влагу, но Тони тут же отворачивается, и между нами вновь повисает гробовое молчание.
Замечаю у окна инвалидную коляску и пытаюсь протолкнуть вглубь вставший поперек горла ком. Тони перехватывает мой взгляд и усмехается.
— Не обращай внимания. Она мне не понадобится еще месяц. Мне запрещено даже садиться.
Провести четыре недели, будучи прикованной к больничной койке.
Провести в инвалидном кресле всю жизнь.
Ну же, Блоссом, скажи что-нибудь, мать твою.
— Уходи, Шерил, — она отворачивается, и в её голос возвращается безразличие, — если ты считаешь, что за тобой остался долг после той ночи, просто забудь и уходи. Мне не нужна жалость.
Я открываю рот, чтобы съязвить, но не нахожу слов.
Чертова, чертова, чертова Тони.
Неужели ты действительно до сих пор не поняла? Я никогда и никого не жалею.
Но ты не заслужила проходить через все это одна, кем бы ты ни была.
— Я не уйду, — срывается с губ прежде, чем я успеваю это проконтролировать.
И в эту минуту я понимаю, что действительно не уйду никуда.