ID работы: 6763890

Сосуд и океан

Слэш
NC-17
Завершён
334
автор
Размер:
155 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
334 Нравится 90 Отзывы 121 В сборник Скачать

Глава 2. Сине-красная катана.

Настройки текста
Итачи работал над свитками с самой зари — с того момента, когда к Саске пришли Какаши и жрецы из Накано. Переписывание свитков с техниками разрешалось только монахам Накано, старейшине, совету деревни или особо уважаемым воинам. К счастью, Итачи относился к последним, хотя давно не брал в руки оружия или даже шиная, и переписывание свитков его каллиграфическим почерком приносило им небольшие деньги помимо тех, что пожизненно платил ему феодал за прежнюю службу: Итачи очень ценили в городе и сулили ему будущее в столице у императора. Но это так и осталось несбыточными планами. К полудню он закончил работу над тремя свитками. Дома было холодно, очаг согревал только кухню. Итачи кутался в длинную кофту из козьей шерсти и теплое юката. Половицы коридора, сквозь которые сочился прохладный воздух, скрипели у него под ногами. Их дом давно нуждался в ремонте, и Итачи постепенно, по мере сил и возможностей пытался сделать его хоть немного теплее и уютнее, хоть ненадолго надежнее и красивее. Но у него это не слишком хорошо получалось: дерево их дома все темнело, пол скрипел и деформировался, сад и двор пустовали, крыша постепенно осыпалась, сквозь щели в седзи дул октябрьский сквозняк. А они не могли ничего сделать с этим. Проходя мимо приоткрытой комнаты Саске, Итачи невольно заглянул в нее. Его брат сидел на татами на пятках ровно напротив жреца, слева от него так же на пятках сидел Какаши с длинным и толстым прутом в руках: как только Саске сутулился, сползал с пяток или наклонял голову слишком низко, Какаши бил его по коленям этим самым прутом. Несильно, но ощутимо. Все они были со свитками и читали хором стихи о послушании или же устав додзе — Итачи так и не смог четко расслышать. Их монотонное чтение, похожее на мантру, было слышно в каждом углу дома, и оно наводило сон. Саске не выглядел слишком воодушевленным. Он абсолютно равнодушно смотрел в свиток и так же равнодушно шевелил губами, но не ленился и делал все так, как от него требовали: читал, учил, сидел прямо и выглядел смиренным. Итачи улыбнулся чему-то, что он сам не понимал, и, так и не останавливаясь, прошел мимо — тихо и осторожно, даже не скрипя прогнувшимися старыми половицами. С самого его приезда этот дом казался ему слишком темным, давящим и пустым — почему-то раньше, в детстве и юношестве, Итачи так не думал или просто не замечал того. Может потому, что в те времена он видел все в ином свете — в свете надежды, молодости и будущего — и от его взгляда и понимания ускользали многие вещи, которые сейчас вдруг почти ослепляли его, а он не понимал, как не мог не видеть раньше их очевидного уродства. Может быть, дело в том, что они живут теперь без родителей: без матери, которая наполняла их дом уютом и жизнью; без отца, который время от времени принимал дома друзей и товарищей. Может быть, дело в том, что они живут в относительной бедности, в трудные времена для них с Саске. А может быть, дело в том, что не вещи вокруг, а сам Итачи стал очевидно уродливым и обветшалым, и он сам и мир с домом в его глазах подернулись зимой и старостью — концом. Ведь если все вокруг говорят про тебя одно, и все вещи только в твоих глазах вдруг стали иными, то дело в самом тебе, не так ли? Наверное, так. Итачи ощутил это особенно ярко и отчетливо, когда зашел в главную комнату дома и задвинул за собой седзи. Здесь убийственно монотонного чтения не было слышно. Итачи подошел к нише, где лежали свитки, которые он уже переписал и к которым пока не притронулся. Сложив готовые, он потянулся было к другим, но его взгляд случайно скользнул вправо, выше по стене и остановился на оружии, висевшем одно над другим. Две нижние простые катаны не привлекали его внимания в отличие от самой верхней — длинной и большой катаны с сине-красной рукоятью, отделанной золотыми нитями. Итачи встал с коленей, не отрывая от нее взгляда. Он ее хорошо знал. До смешного хорошо: отец передал по праву наследования эту катану ему в тот самый месяц, когда он окончил академию и прекратил обучение в додзе. Да, в то свежее и ясное утро Итачи уезжал в город, а его сложенные в холщовые мешки и плетеные сундучки вещи стояли на крыльце их дома. И, боже, подумать только, ему было всего лишь четырнадцать. Он был почти ребенком. Итачи до сих пор помнил одежду, в которую был одет в то утро: мать сама сшила ему шелковые хакама, которые на голенях оборачивались длинными льняными повязками, и рубашку для этого случая, а еще связала накидку, украшенную по кромке бобровым мехом, потому что март был еще прохладным. Ее сын был так молод, силен, здоров, уверен в себе, полон готовности исполнять свой долг и быть настоящим членом семьи Учиха и братом своего маленького брата, и он был самым юным выпускником академии и самым юным воином у феодала, но у него так все хорошо получалось! Итачи до сих пор помнил ощущение тяжести меча в руке; помнил тяжелое дыхание, на которое он срывался на тренировках; помнил запах крови и легкость собственных движений; помнил ощущение содранных мозолей, от которых сейчас остались лишь призрачные уплотнения; помнил все те пять лет, когда был настоящим воином. А потом… Итачи не выдержал и снова коснулся пропавших мозолей на ладонях. Потом все закончилось. Это был закон жизни, с которым не поспоришь. Итачи до сих пор не знал, что случилось. Лекари не знали тоже. Они называли это хворью — безымянной и странной, постепенно точившей жизненные силы и стремительно отнимавшей годы жизни: кажется, ему обещали половину от того срока, что он мог бы прожить, да и та половина не была бы радостной. Но это было не так страшно. Смерть ему была не страшна, даже преждевременная. Страшно было другое — Итачи больше не мог быть полезным. Не мог быть воином. Иначе любое его сражение могло бы стать последним. Он безотрывно смотрел на сине-красную фамильную катану, которая теперь так же, как и ему когда-то, достанется Саске, и смутно понимал, что никогда в жизни не испытывал такого опустошенного чувства как тогда, когда понял, что больше не возьмет ее в руки. Итачи не трогал ни ее, ни любое другое настоящее или нет оружие со дня, когда приехал и оставил его на этой стене. Он не дотронется и не возьмет его и сейчас, хотя ему так хотелось бы просто коснуться этой расшитой золотом рукоятки. Но если Итачи это сделает, то внутри него окончательно что-то рухнет. «Как же жаль», — сказал кто-то в его голове голосом Сарутоби, и Итачи сухо, неприятно усмехнулся. Да, они его жалеют, даже его собственный брат, и сожалеют о нем как об умершем. Но для них он и правда в каком-то плане умер. Итачи даже сам для себя умер, ему оставалось только пережить это когда-то и физически, однако жизнь пока еще жестоко играла с ним и не отпускала его, а он — ее. Но, несмотря на это, он не хотел слышать и знать об их жалости, не хотел, чтобы она вызывала в нем жалость и ненависть к себе же или снова заставляла испытать то опустошение. И он не ожидал того, что то, чего он так упорно и долго избегал все эти три года, будет так горько и больно услышать, до ощущения удара в самое сердце. Он не думал, что жалость людей сможет так сильно ужалить его. Сильнее, чем несуществующая боль в ладонях, мозоли на руках Саске, сине-красная фамильная катана или то старое огромное додзе. Но они всегда будут его жалеть. Это всегда будет отвратительно, какими бы искренними они ни были. А Итачи всегда будет ненавидеть себя. После этого Саске его за что-то благодарит? Ему не за что благодарить Итачи. Совершенно не за что. Итачи ничего хорошего для него не сделал за эту жизнь, только принес еще больше страданий — особенно то самое трогательное «Прости, Саске», не так ли? — хотя хотел дать ему все самое лучшее, но ничего уже не сможет дать или сделать — это и есть самое ужасное в том, что он больше не воин. Только он может быть благодарен Саске: за то, что тот — единственное, что еще привносит смысл в эту опустевшую и бездарно прожитую жизнь. Смысл быть сильным. Смысл держать оружие в руках и совершенствоваться для того, чтобы быть примером для Саске, помощью, защитой и опорой. Быть ему старшим братом. Братом, приносящим покой и чувство надежности. Братом, который поможет добиться чего-то в жизни и найти место под солнцем. Братом, который желает ему только лучшего и готов сделать все для того, чтобы Саске достиг этого лучшего. Но Итачи так и не успел сделать ничего из этого. Он прожил так долго, но на деле растратил драгоценное время и не сделал для Саске ничего. Все эти годы он считал его все тем же девятилетним ребенком, которого видел в последний раз, и ему казалось, что у них еще много времени в запасе, и спешить некуда. Считал, что можно подождать, пока Саске не окрепнет достаточно для того, чтобы приехать в город и начать самостоятельную жизнь, без долга ответственности — а это на самом деле сущее проклятье, а не награда — за их род, которую взял на себя Итачи, оставив брату полную свободу в жизни, а себе выбрав клетку. Считал, что слишком рано нагружать его проблемами, которые можно решить без его участия в них, ведь у Саске, в отличие от него, есть свобода и своя жизнь — но теперь Итачи должен был сделать это вне своих желаний и убеждений. Должен был отобрать у брата его беспечную юность и дать иные настоящее и будущее, не худшие, более чем прекрасные и достойные, но незнакомые Саске, внезапные и пока слишком ответственные, ранние, которые Итачи хотел дать ему немного позже — но времени у них уже тоже не было. Должен был сжать мягкую руку контроля и помощи — Прости, Саске — до багровых синяков принуждения. Внезапно, жестоко — Прости, прости, прости, Саске — и резко для них обоих. Без разговоров, без объяснений, без ожиданий. Должен был одним махом впечатать Саске в пол и раздавить всем, что только можно представить, в том числе и своей смертью, а потом смотреть на его рыдания — Прости, прости, Саске, прости за ту ночь и за то, что я тогда сбежал от стыда и ненависти к себе! — и отчаянные попытки самостоятельно соединить в себе шум своей стихии — перекроенного будущего — и неподъемный долг за свою и чужую жизни. А самое смешное — теперь-то Итачи приходилось заставлять себя верить в брата и заставлять себя думать, что тот справится со всем один, сам, без помощи, ведь от Итачи больше нет никакого проку и не будет, а брату надо к тому привыкать — хотя моя рука давит с каждым разом на твое плечо все сильнее, правда? Он не поможет Саске с тренировками, не поможет с переездом в город, не поможет своим примером, как планировал, и к чему готовились они всю жизнь — ничем не поможет, его младший брат будет в одиночестве — как в ту ночь, Саске, когда я бросил тебя, прости меня, умоляю — влачить на себе все, стиснув зубы от боли и тяжести, а он будет молча смотреть и только направлять его путь — ведь все, что я тебе оставляю, это свою тяжелую руку на твоем плече. Все, что Итачи может дать Саске сейчас, — советы, веру в него и последние остатки заботы, но и они скоро не будут ему полезны, ведь он уедет и повзрослеет до конца вдали от дома. И он должен будет прожить ту жизнь, которую не прожил его старший брат. А Итачи так и будет мерзнуть один в этом старом доме — больной, угасающий и жалеемый всеми. Он взял новые свитки и ушел, снова закрыв за собой седзи. Саске все еще читал стихи о мудрости и самоосознании, жрец из Накано с Какаши вторили ему. Итачи на этот раз остановился в тени за седзи и снова с интересом посмотрел на брата. Он невольно вспомнил об их вчерашнем разговоре и о словах Саске, из-за которых долго не мог заснуть сегодня ночью: они его удивили и смутили. Итачи всегда знал, что младший брат любит его и любит абсолютно слепо и намного сильнее, чем стоит любить другого человека, что восхищается им слишком сильно и преувеличивает в своих глазах его способности и успехи, а потому с полной самоотдачей готов взять на себя все, что на него возлагали. Почему — Итачи не знал. По его мнению, никаких причин для того нет — ведь я бросил тебя даже тогда, когда ты страдал из-за меня, и только добивал сильнее день ото дня, закрыв на все глаза, и я себе никогда не прощу этого. Но как бы то ни было, Саске еще никогда в жизни не говорил так открыто о том, что чувствует. Открыто, прямо и искренне. А Итачи никогда не думал, что это может наполнить его — особенно нынешнего его — таким теплом, изумлением и настоящим счастьем — ты даже не понимаешь, какое это облегчение знать, что после всего ты еще продолжаешь прощать синяки заботы и контроля на своем плече, Саске. Он благодарен Саске. Он благодарен ему за ощущение собственной необходимости, которым он наполняет его даже сейчас, когда Итачи так же обветшал и омертвел, как их дом. Саске, словно ощутив, что на него смотрят, покосился в сторону седзи и столкнулся со взглядом брата. Итачи только ободряюще кивнул. Саске прикрыл глаза в знак того, что все в порядке, и снова опустил взгляд к свитку в руках, а его брат пошел к себе, плотнее кутаясь в кофту из козьей шерсти. Это будет долгий и тяжелый день. *** Именно таким он и оказался. Из дома Саске вышел, точнее, выполз из последних сил только после заката, в сумерках октябрьского вечера. Итачи все еще работал над свитками с утра, потому воду из колодца донести было больше некому. Деревня уже лежала в абсолютной тиши и пустовала, темные кроны едва начавших желтеть деревьев чернели на фоне пока еще светлого, глубоко синего неба и не шумели: стояло глухое безветрие. Пахло свежестью и ночью, было темно, вязко темно, одни только закрытые дома вокруг горели тускло и безлико, но Саске ощущал себя намного спокойнее и безопаснее, чем при свете дня. Его голова казалась ему распухшей и до сих пор гудящей от многочасового, беспрерывного чтения устава и стихов — это было еще более омерзительным занятием, чем переписывание свитков, которым занимался Итачи. Саске не был в силах понять его терпения и отдачи этому делу и не пытался что-либо понимать. Он набрал два ведра из колодца и нагнулся к ним, зачерпнув ладонью ледяную воду. В глубокой тьме пронзительно глухого октябрьского вечера она казалась черной и обжигала горло, но Саске испытал настоящее облегчение и удовольствие от того: его рот онемел, а язык словно разбух, ледяная вода промывала его и ласкала. Вероятно, завтра он будет хрипеть, а не говорить. Черт бы их всех побрал. Наверное, они думают, что если он будет знать устав наизусть и выучит все их стихи о послушании, пути воина и скрытой мудрости, то это сможет сделать его покладистым и покорным судьбе и воле свыше. Но они ошибались — так раздраженно, вымотано и зло Саске давно себя не ощущал. Он выпрямился и взял деревянные ведра, автоматически постукивая стоптанными носками сандалий по земле, чтобы они плотнее сели на ступню. И в тот момент, когда он уже собрался спуститься от колодца на дорогу, его окликнули: — Добрый вечер, Саске! Он нехотя обернулся. Позади его догоняла Изуми. Она была в сером юката, с шерстяным платком на плечах, с убранными в пучок волосами и подозрительным белым квадратным свертком в руках. Когда Изуми догнала его и остановилась рядом, Саске увидел, как пылают от спешки ее щеки. Только вот от спешки ли одной? Ведь Саске как никто знал, от чего еще могут пылать девичьи щеки. И щеки Изуми в том числе. Эта мысль раздосадовала его еще сильнее. — Добрый вечер, Саске, — повторила Изуми, отдышавшись, и вежливо улыбнулась. — Как проходит твое наказание? — Откуда ты знаешь? — мрачно спросил Саске, подавляя желание с раздражением оглянуться по сторонам, как будто сейчас все взгляды снова были устремлены к нему с удивлением и осуждением. Но они были абсолютно одни в сонной вечерней деревне на пустой дороге вдали от всех. А еще он, кажется, не поздоровался. Да и к черту. У Саске не было никакого желания и настроения быть притворно дружелюбным и тем более вести легкую беседу. Более того — он никогда не умел и не хотел уметь притворяться заинтересованным в разговоре и поддерживать его. Тем более с Изуми, с ее пылающими щеками и белым свертком в замерзших руках. — Все в деревне знают, — все еще по-доброму говорила Изуми, переступая с ноги на ногу. — Ты и тот мальчишка отбываете наказание. Желаю тебе скорее с ним справиться! Конечно, в этой проклятой деревне только и умеют, что трепать языками, тяжело подумал Саске, автоматически найдя взглядом за спиной Изуми далеко и высоко возвышавшуюся красную крышу храма Накано. Никто не понимает, какое это мерзкое ощущение — знать, что они все трепятся своими языками о твоих делах. Как будто это кого-то касается. Как будто их касаются его жизнь и его дела. — У того мальчишки есть имя. Узумаки Наруто, — резко поправил Саске, не заботясь о том, что это могло прозвучать грубо. Он нисколько не желал вступаться за идиота Узумаки, из-за которого и попал в эту историю с дурацким наказанием, но ему хотелось излить на кого-то свое невероятное раздражение, паршивое настроение и поставить Изуми на место, потому что она тоже не имеет права совать свой нос в то, что ее не касается. По лицу Изуми пробежала тень, и Саске понял, что она смутилась. Но все же, пытаясь избежать неловкого молчания, Изуми повертела в руках белый сверток и попыталась снова улыбнуться. — Я приготовила данго и хотела угостить Итачи, — негромко сказала она. Саске подавил вздох: он еще ни разу не ошибался в значении пылающих щек девчонок. — Он тогда так и не попробовал те, которые я купила, поэтому я решила все-таки принести ему. — Хорошо, я передам, — сказал Саске, желая как можно скорее закончить этот бессмысленный и все сильнее раздражающий его разговор, но Изуми снова переступила с ноги на ногу. — Нет, что ты, — качала она головой и пыталась натянуто улыбаться, но лишь сильнее выдавала тем свое смущение, — ты ведь несешь ведра, тебе некуда взять данго, я не хочу тебя утруждать. А я все равно свободна. Мы можем пойти вместе, если ты не против. Саске очень хотелось сказать что-то из разряда «нет», но он сдержался и молча пошел дальше, а Изуми, опустив глаза, последовала за ним, побелевшими пальцами бережно сжимая свой сверток. Брат бы не похвалил его за грубость, в частности по отношению к Изуми: они с Итачи были знакомы с детства, он хорошо к ней относился, они вроде как дружили, и только мысль о том, что он не хочет еще больше расстраивать Итачи, заставила Саске промолчать и отступить. Они шли молча, Изуми держалась слева и чуть позади, на расстоянии: она ощущала себя неуютно рядом с Саске. Возможно из-за того, что догадывалась, что ему известна причина нахождения данго в ее руках и их встречи. Саске действительно все понимал, но его это только забавляло. Изуми всегда избегала ответов на его прямые слова и взгляды и, наверное, чувствовала себя неуютно наедине с ним. Сейчас она тоже выглядела напряженной и скованной. Никому из них не доставляло удовольствия находиться рядом друг с другом. Саске искоса взглянул на Изуми. Он прекрасно знал, что она была влюблена в его брата — и в детстве, и сейчас. А еще он твердо считал — поскольку сам не раз сталкивался с навязчивой женской симпатией, — что она надеялась на ответные чувства со стороны Итачи, а потому угощала его своим данго, звала на праздники и прогулки, просила о той или иной помощи, предлагала свою, а Итачи — пример, к слову, истинного воина — никогда не отказывал ей. Да, Изуми неплоха, думал Саске, все так же разглядывая ее с ног до головы в сумерках октябрьского вечера. Она приятна собой, скромна, хозяйственна, порядочна, хотя все это нисколько не восхищало его и не помогало проникнуться симпатией к ней, но Саске знал и не сомневался еще в одном — брат никогда не ответит на ее чувства. Вообще на чьи-либо еще: по нему не было видно, что он интересуется подобным или желает того, иначе он давно бы сделал это, сомнений нет. И Саске хотелось, чтобы Изуми призналась его брату как можно скорее, получила свой отказ и прекратила бессмысленное хождение по пятам за Итачи. Неужели она еще не поняла того, что в ее пылающих щеках нет никакого смысла? Саске раздражало это непонимание. Дошли они быстро. Итачи, судя по всему закончив работу, услышал, что брат пришел, вышел к нему навстречу и удивленно остановился, когда увидел в приглушенном свете лампы Изуми. — Я принесла тебе данго, Итачи. Сделала сама, — сказала она, с поклоном протягивая сверток. Саске, ставивший ведра на порог поодаль, едва сдержался, чтобы не фыркнуть. Он всеми силами желал, чтобы эта девчонка сделала то, за чем пришла, и ушла отсюда — он так не хотел, чтобы в их доме был кто-то чужой. Ему осточертели чужие голоса и сама мысль о том, что он будет их слышать до конца этого мерзкого дня. — Спасибо, Изуми. Ты можешь пройти, если хочешь, — вопреки ожиданиям брата сказал Итачи. Саске метнул в их сторону недовольный взгляд, с нарастающей волной усталости и раздражения наблюдая за тем, как Изуми быстро разувается — у нее были миниатюрные ступни, к слову — и почти одним прыжком легко вскакивает на порог к Итачи. Саске никогда не думал об этом, но интересно, какой бы стала их жизнь, женись брат действительно на ней однажды? Стала ли бы она каждый раз прятаться под его руку или за его спину, когда Саске был бы с ней неласков? Жаловалась ли бы она Итачи на то, что ей не нравится жить вместе со слишком темными и гордыми глазами? Саске отчего-то не сомневался, что так бы оно и было. Изуми его недолюбливала. Он ее — тоже. И вовсе не из-за брата. — Саске, проверишь, погашен ли огонь на алтаре? — попросил напоследок Итачи, а Изуми встала за ним, из-за его спины с любопытством наблюдая за Саске. — Да, — ответил тот, после чего остался один в полутемном холодном коридоре. Где-то вдали наконец-то заговорила Изуми — весело, дружелюбно и тепло, как обычно. А Саске понял, чего так сильно хочет. Выкинуть на улицу ее проклятое данго. Благовония и пламя на алтаре, конечно, были потушены и очень давно: Итачи всегда тщательно следил за огнем в доме, поэтому Саске не понимал, зачем его заставили еще раз проверить главную комнату. Разве что Итачи забыл о том, что сделал. Но, учитывая, что он с утра не отдыхал, это было бы не удивительно. Тем не менее, Саске не сразу вышел из главной комнаты: он прошлепал босыми ногами через нее, открыл седзи на веранду, впуская вечерний воздух, и глубоко вдохнул его, наконец-то впервые за весь день успокаиваясь. Да, здесь всегда так тихо, укромно, спокойно, а сейчас еще и темно. Как хорошо. Как же здесь хорошо, с внезапной тоской и комком в горле подумал Саске, держась руками за рамки седзи, смотря на темно-синее небо с тусклыми холодными звездами, черный безмолвный сад и глубоко дыша полной грудью. Он всегда любил главную комнату, с самого детства, хотя в те времена ему не часто разрешали ходить туда просто так: все-таки там было оружие, и работал отец. Главная комната была самой большой в их доме, тихой, просторной и нарядной: с алтарем, с нишами, украшенными вазами, в которых раньше были икебаны; с оружием на стенах, с отцовским столиком, теперь пылившимся в дальнем углу. Отец принимал посетителей здесь, занимался делами тоже здесь за закрытыми седзи, поэтому Саске так трепетал перед этой комнатой, которая сейчас почти всегда пустовала, темная и одинокая. Они с братом давно не ухаживали за татами отсюда, давно не протирали пыль с отцовского столика, давно не разжигали ламп по вечерам, давно не украшали вазы в нишах живыми или сухими цветами, давно не… Саске коснулся пальцами фамильной катаны. Давно не ухаживали за оружием. Итачи давно не ухаживал за ним. Ни разу, если сказать точнее. Саске никогда и никому не говорил того вслух, но он всегда любил именно эту катану — с сине-красной рукояткой, украшенной золотыми нитями. Ее подарил их семье несколько поколений назад сам император, и ей сражался на войне их с Итачи отец, когда еще служил феодалу, но Саске не помнил, когда это было. Наверное, тогда его еще не существовало или он был младенцем. Эта катана была не просто оружием отца. Она была оружием его деда, его прадеда, его прапрадеда и его отцов — эта была катана их семьи, которая передавалась от отца к старшему сыну раз за разом. Саске всегда знал, что она достанется Итачи — первенцу, главному наследнику, гордости семьи, гению кендзюцу и их додзе. Он с трепетом смотрел на нее с самого детства с порога комнаты, за который ему нельзя было переступать, и знал, что она никогда не будет его, хотя он так хотел ее. Так хотел стать частью истории их семьи, фамильной гордости и чести. Но он был всего лишь вторым сыном, младшим членом их семьи, тенью, которой можно было только смотреть на их катану издалека и понимать, что всего в жизни, тем более признания и памяти в их семье, придется добиться самому. Он был вторым сыном, и это было приговором. Саске его принял и бросил ему вызов. Он жил вопреки фамильной катане, чтобы в один прекрасный день смотреть на нее сверху вниз. Но теперь она его. В это невозможно поверить, невозможно до сих пор понять и сказать себе без изумления, но его детское болезненное желание неожиданно сбылось — сине-красная катана все-таки его. Она принадлежит ему целиком и полностью, и на нее больше не надо смотреть издалека. Не кто-то, а именно Итачи — тот, кто ее и забрал — привез ее обратно, повесил на прежнее место и отменил приговор самой природы. Это как смириться с тем, что тебе предстоит пройти долгий путь пешком, и ты готовишься к нему, идешь, стиснув зубы, проходишь его почти на половину, и вдруг тебе предлагают вернуться и проехать его заново по другой дороге, но зато не пешком. Это счастье и одновременное сожаление о том, что уже пройдено и вдруг оказалось бессмысленным, несмотря на все вложенные усилия, принятие и смирение. Это облегчение и одновременные с ним растерянность и пустота. Саске до сих пор не знал, что заставляет его испытывать мысль о том, что сине-красная катана теперь в его руках. Ликование? Горечь? Облегчение? Сочувствие? Радость? Надежду? Гордость? Печаль? Удовлетворение? Замешательство? Нет, иное. Он не может испытывать подобных чувств. При других обстоятельствах мог бы, но не при этих. Никогда. Ведь эта катана не досталась ему просто так. Его желание не исполнилось просто так, без крови — без родной крови. За его детский каприз заплачена слишком дорогая цена, и как бы Саске ни желал это оружие, но такая цена была слишком высока и неподъемна для него. Он никогда с ней не смирится и никогда не забудет о ней. Она всегда будет, как призрак, душить его за спиной. Саске потянул катану за рукоятку и вытащил из ножен, в который раз удивляясь ее невероятной легкости и одновременно с тем улавливая мысль о том, что ему неделю нельзя трогать оружие и шинай. Но его это не волнует. Потому что теперь эта катана заставляет его испытывать лишь два чувства — чувства пронзительной вины и убийственной ответственности. Саске прикрыл глаза и шагнул в сторону, одновременно с тем взмахивая катаной и ощущая, как она сама ведет его тело — быстро, воздушно, изящно. Сквозь опущенные ресницы он видел тьму комнаты, слышал шум ветра за приоткрытыми седзи, ощущал тонкий запах потушенных благовоний на алтаре и плетение татами под босыми ступнями, но катана все вела и вела его, заставляла переставлять ноги, заставляла задерживать дыхание, заставляла дрожать в этом танце и забываться в его водовороте. Когда-то она так же заставляла дрожать Итачи. Теперь же она в руках Саске. И он ее не предаст. Он не предаст то, что оторвал от себя его брат и отдал ему в руки. Никогда не предаст цену, что заплатил за это Итачи. Цену своей жизни. Жизнь взамен одного детского каприза — не совсем честный обмен, не правда ли? Саске знал, что ждет от него брат, ведь теперь Саске не второй сын и тень, а единственный из их семьи, кто способен воплотить и мечты их отца, и желания Итачи, и отвечать за честь их рода. Он с готовностью примет это на себя, как и мечтал когда-то, и ни секунды не подумает об отступлении. Он не обманет ожиданий Итачи тогда, когда брат наконец-то действительно ставит на него все, даже свою жизнь, и верит в него. Он приехал сюда, чтобы дать Саске шанс. Он приехал сюда, чтобы вырастить Саске. Он приехал сюда — болеющий, с мясом и кровью оторвавший от себя эту катану, пожертвовавший своими амбициями, — чтобы Саске взял все в свои руки. А потому Саске все равно на наказания, на храм Накано и старика Хирузена. Все равно на додзе и военную академию. Пусть его наказывают, запрещают ходить на занятия, промывают его мозги тем, что он недостойный и несовершенный для того, чтобы быть воином. Пусть. Он умрет, сгрызет себя, рехнется из-за них всех, но докажет Итачи, что тот не зря попрощался со своей жизнью и привез эту катану сюда. Брат будет гордиться им, и Саске станет достойным лицом их семьи. По-иному быть не может. Саске не предаст ни Итачи, ни его жизнь, ни его волю, ни его прошлое воина, ни их катану, ни свою ответственность за все. Он до боли в той тьме в груди любит их обоих — брата и катану, — и сделает все ради них. Слышишь, Итачи, подумал Саске, наконец-то остановившись и открыв глаза: его грудь поднималась высоко и свободно, а рука крепко держала оружие. Слышишь, ты будешь мной гордиться, что бы сейчас ни говорили те люди. Ты не будешь снова из-за меня огорчаться, что бы ни говорили те люди. Я овладею оружием ради тебя, я уеду в город любыми путями ради тебя, я стану лучшим ради тебя, я буду помогать и содержать тебя; я найду тебе лучших лекарей, я сделаю этот дом теплым для тебя, я заставлю тебя никогда не жалеть о том, что ты сделал ради меня — всего лишь второго сына — и как повернулась твоя жизнь. И я заставлю тебя забыть о том, как это больно, повесить катану на стену и при жизни умереть как воин. Тебе ведь всего лишь двадцать два, и ты никогда не говорил мне о своих чувствах, только о голом факте; ты скрываешь себя от меня, чтобы не задевать и не обременять сильнее; я никогда не видел в твоих глазах печали или горечи; но я знаю, я же все равно знаю — тебе никогда в жизни не было так больно, как тогда, когда ты, проигравший битву с жизнью, возвращался сюда с этой катаной в ножнах, и тебе до сих пор нестерпимо больно, иначе бы ты не боялся касаться оружия. Но я не предам твою боль. Не предам тебя. Не предам себя как твоего младшего брата и сына семьи Учиха. Не предам свой путь, который уже прошел без сине-красной катаны. Поэтому я не позволю никому помешать мне или сбить с пути. Я тоже готов заплатить любую цену. Даже если это будет устав додзе, прут в руках Какаши и куча стихов о пути воина. Саске улыбнулся, вешая катану обратно на стену. Он вышел из главной комнаты в приподнятом, воодушевленном расположении духа, смирившись с тем, чем ему пришлось заниматься весь день, чем придется заниматься сейчас — к рассвету он должен знать наизусть весь устав додзе и два стиха, — и чем придется заниматься всю неделю. Саске потерпит, ради брата он потерпит. И только проходя мимо закрытых седзи в одну из общих комнат и услышав голос Изуми, он вдруг без удовольствия вспомнил о том, что они с Итачи не одни. Саске пренебрежительно хмыкнул, не останавливаясь и не задерживаясь взглядом на седзи в общую комнату. У него были свои дела, а пока он ощущал себя сильным и работоспособным, откладывать их было нельзя. Изуми его нисколько не волновала. Но все равно ему снова захотелось выкинуть на улицу ее чертово данго. *** Впрочем, его работоспособности это нисколько не помешало, что воистину поражало. За неделю Саске действительно выучил весь устав додзе и пятьдесят три стиха. Выучил так, что они отлетали от его зубов посреди дня и ночи. Итачи мог сомневаться в чем угодно относительно своего брата, только не в его целеустремленности и упорстве, но, признаться честно, не думал, что тот проявит такую выдержку и достойно — как будто назло настолько достойно им всем — перенесет свое наказание. Для Саске это было настоящим наказанием: он всегда учился на совесть, но при этом искренне ненавидел заучивать что-либо, хотя делал и это. Ведь у воина должно быть не только умение сражаться, но и широкий кругозор, каков был у отца или у Итачи. Но все же для Саске это было пустой тратой времени, детским лепетом, препятствием, особенно сейчас, когда он видел перед глазами новую цель и стремился к ней так яростно, как мог. Итачи знал, что его брат с самого детства интересовался лишь оружием и считал его основой всего. Он всегда пытался подражать им с отцом, пытался скорее овладеть искусством кендзюцу и учился многому сам, один, упорными тренировками и кропотливым трудом. Саске до сих пор считал, что может продолжать делать это без додзе и учителя. Но он сделал все так, как от него требовали. Так идеально, как никто не ожидал. Вел он себя тоже сдержанно и покорно. Он был достойным эту неделю. Но как бы ни парадоксально звучало, именно это не нравилось Итачи. Нет, неверное слово. Напрягало — да. Потому что это был не его брат. Всю неделю. Какаши вчера похвалил его и сказал, что Саске умеет переступать через себя, когда хочет. Итачи кивнул в ответ на это, но ничего не ответил. Потому что они не знали его брата, а он слишком хорошо знал Саске, его натуру и стихию. Слишком хорошо знал ход его мыслей и то, как он умеет сдерживать себя, когда не хочет. Вернее, пытается, что хуже: Саске способен на многое, но только не на то, чтобы не быть собой, и не на то, чтобы соглашаться с чем-то и терпеть, когда он не согласен и считает по-другому. К сожалению, чаще всего это срабатывает, как натянутая тетива. А это еще более скверно. Потому что когда Саске работает не для себя, идет наперекор себе не для себя, сдерживает себя вопреки себе, вопреки той пропасти, что бушует в нем — из этого возникают страшные проблемы. Эту неделю он работал не ради себя. Он душил в себе протест и ярость не ради себя. Он не был собой и притворялся покорным и бесстрастным человеком не для себя. Это все был не он. Его задушенная тьма так и осталась. Еще более болезненная и задетая, чем раньше, потому что она продолжала желать идти своим путем, а не тем, что был ей чужд. Возможно, сам Саске о том не подозревает. Но Итачи это знал. Он знал, и ему это не нравилось. Потому что Итачи ничего не мог сделать с этим. Наблюдать за братом или что-то спрашивать у него всю эту неделю он не хотел: он мог помешать, а Саске нужна была полная сосредоточенность, поэтому их общение ограничивалось тем, что Итачи приносил еду и узнавал о его самочувствии. Но теперь, сегодня, когда был первый день после недели наказания и вечером Сарутоби снова разрешил бы пользоваться катаной и шинаем, Итачи все же остановил брата. — Саске, — позвал он. Саске, шедший по коридору мимо общей комнаты, остановился. Итачи сидел за письменным столиком на подушке: он снова переписывал свитки с раннего утра, и перед ним в строгом и эстетическом порядке были разложены принадлежности для письма — свитки, кисти разной толщины, чернила, футлярчик для них. Сегодня было намного теплее, и на улице сияло неяркое осеннее солнце, отражаясь в покрасневших за эту неделю кленовых листьях: постепенно они начинали забрасывать их сад, а это означало, что приближалось время уборки двора на зиму. Седзи на веранду были открыты, в проем постоянно залетал ветер с запахом пыли и сухой осенней погоды — свежий, сладковатый и теплый запах, который бывает только осенью в по-настоящему хорошие, тихие и ясные дни. Саске был одет к выходу на улицу: до заката ему следовало рассказать Сарутоби устав додзе и все стихи. Он стоял босиком на деревянном полу, абсолютно спокойный и невозмутимый. Это еще больше не понравилось Итачи. Он не сомневался, что именно так Саске себя и ощущал, но на самом ли деле? Нет. Ведь Саске старался все это время не для себя, потому что он не видел в том смысла, и ему к черту не нужно было ничего из того, что он делал. Саске старался для Итачи, и тот не знал, каким образом вложить в него осознание, что они все давят на него ради него же самого, и как выкинуть из его головы мысль о том, что все, что он делает, — долг, которым он отплачивает своему старшему брату неизвестно за что. А Итачи не знал, как ему самому выкинуть из головы мысль о том, что он не облегчает жизнь Саске, а все его попытки сделать это еще сильнее добивают его. Ведь это же не может быть правдой, не так ли? Он же не может вредить своему брату ненамеренно, пусть даже из лучших побуждений? — Что? — спросил Саске. — Как твои дела? Как настроение? Работа с монахами и Какаши пошла тебе на пользу? — поинтересовался Итачи и отложил кисть для письма на подставку. — Они измотали меня настолько, что я ни на что не способен, — ответил Саске. Его взгляд стал более прямым и испытующим. Вероятно, он ощутил в голосе Итачи какие-то сомнения, и это ему не понравилось. — Вечером тебе вернут право на посещение додзе и пользование оружием. Ты так долго старался и потратил столько сил, что будет очень глупо перечеркнуть все это. Я прошу тебя постараться ради самого себя и больше не влипать в такие истории. Не трать время на чепуху. Помни об этом и веди себя… — «достойно» хотел сказать Итачи, но это слово внезапно ужасно ему не понравилось, потому что все это время он с крайним недоверием относился к нему. — И будь выше глупостей. Будь выше любых препятствий и сомнений, — закончил Итачи. — Угу, — уклончиво кинул Саске, слишком легко соглашаясь со всем. Итачи еще более внимательно вгляделся в него. Если еще час назад он готов был убедить себя в том, что зря волнуется и верит своим домыслам, то ответ Саске убил в нем этот порыв. Нет, это не домыслы. Не пустое сотрясание воздуха. В его груди сейчас и правда что-то шевелилось. Странное нехорошее чувство, которое у него возникало каждый раз, когда с Саске происходило что-то не то — когда внутри него происходило что-то не то. Итачи не знал, почему так бывает, но он всегда так ясно и сильно ощущал все, что чувствовал его брат, даже когда еще тот не подозревал о приближающейся к нему буре, как будто его эмоции многократно отражались в Итачи и резонировали в его теле. Правильно ли то, что было всю эту неделю? Кто знает. Все последние три года? Итачи думал, что да, но после всего, что происходило в последнее время, — кто знает. Правильно ли заставлять Саске делать то, что он не хочет, что навязывает ему и сам Итачи в том числе — нужна ли эта ответственность и жизнь самому Саске? Нужна ли она ему, ему, а не его странной уверенности в том, что он чем-то обязан брату, из-за чего он все и терпит? Не разрушит ли это его изнутри, как говорил господин Сарутоби? Итачи раньше не думал об этом, потому что был уверен в своей правоте, но год за годом в его четком плане относительно будущего Саске что-то шло не так — и сейчас он задавал себе эти вопросы каждый день, каждый час и минуту своей жизни, но не мог найти на них ответов: их было так много, и все они были такими разными. Это не просто предчувствие. Но что Итачи может с этим сделать? Как может предотвратить его? Ведь он — не Саске, и как бы он ни хотел и ни старался, к каким бы действиям и уловкам ни прибегал, его брат все равно — с их фамильной катаной или без — будет поступать по-своему. Рано или поздно, но будет. Чем дальше, тем чаще. Он уже не ребенок, которого можно легко подавить авторитетом и которого можно переубедить одним-двумя словами. Его взгляды и натура уже сформированы. Ему есть, что и с чем сравнить. Это естественно и правильно, именно этого Итачи и хотел бы, но… Но в то же время это ведь самое ужасное и беспокойное для тебя, не так ли, Итачи? Потому что ты можешь говорить себе что угодно, ты все еще не уверен до конца в том, что твой брат видит жизнь правильно, умеет делать верные выборы и не навредит себе же. Ведь именно это — беспокойство и неуверенность — заставляет тебя сжимать свою руку на чужом плече требовательнее и крепче, наблюдать за каждым чужим шагом и взвешивать его быстрее, чем сам Саске предпримет его? Если бы он мог прожить эту жизнь за Саске, избегая всех острых углов, о которые то и дело бьется его младший брат, если бы он мог провести его по той тропе, которая была бы наиболее безопасной для него и безболезненной, если бы он мог взять его в свои руки и вести до самого конца — наверное, он так бы и сделал, ведь так было бы проще. Возможно, не для Саске, но для Итачи точно. И вовсе не потому, что он хотел бы обрести власть над ним — нет, боже, никогда и ни за что. Он всего лишь имеет опыт собственных ошибок и бездарно прожитой молодости и волнуется — он так переживает за каждый шаг Саске, как будто они не братья, а отец и сын, и ему было бы проще собственноручно устранять все, что ему казалось неправильным в жизни Саске, лишь бы самому не испытывать этих волнения и неуверенности и облегчить путь брата. Но просто больше быть не может и быть никогда не могло. Итачи этого сделать не может. Более того — хочет он или нет, у него нет на то права, особенно теперь. И это хорошо, да, это хорошо, потому что наконец-то жизнь прекратила ему позволять оберегать Саске от острой реальности, но как бы Итачи хотел, как бы он хотел провести его по правильному пути и прочертить ему этот путь до самого конца жизни. Ведь этот путь, который Итачи по кирпичику сложил в своей голове с терпением, мудростью и любовью, не может быть несчастливым. Ведь он же знает, что делает. Он не может причинить своему брату вред. А если и причиняет, то точно уверенный в том, что этот вред пойдет ему на пользу и только на пользу. Да, это ведь так. Так. Никак иначе. Только вот правильный ли тот путь для самого Саске? Не навязывает ли Итачи ему свою собственную непрожитую жизнь взамен той, что должна была быть у его брата? Не навязывает ли он ему свои мечты, волю, взгляды и желания, тем самым не беря в расчет желания, мысли и мнение самого Саске? Не делает ли он из него свое подобие? Не заставляет ли невольно его потерять самого себя? Не коверкает ли он чужое сердце? Правильно ли это? А если не это, то что тогда? Какую жизнь хотел бы себе сам Саске? Знает ли он? Вдруг это «не то» — та самая жизнь Саске, которая борется за то, чтобы быть прожитой иначе? Но ведь Итачи не желает отнимать ее у Саске, не желает даже в шутку, не желает переиначивать ее или ломать, портить — он желает брату только счастья, но вдруг своими поступками он и подводит именно к тому? Но кто знает, кто знает, что в итоге будет правильно? Они могут только предполагать и идти на поводу своих желаний и убеждений, но кто знает, что на самом деле правильно? Никто не знает. А эти вопросы — боже, какие же они ужасные. Поэтому все, что им всегда остаётся, — делать то, что они считают нужным. Правильно это или нет. Итачи поднял руку и призывным жестом поманил к себе брата. Саске от неожиданности моргнул, но так и не сдвинулся с места. — Подойди, — сказал Итачи, снова подозвав брата рукой. Саске все еще не шевелился. — Зачем? — подозрительно спросил он, но Итачи опять молча поманил его рукой. Саске продолжал серьезно хмуриться, и это было на самом деле смешно, но в конце концов он вошел в комнату, преодолел расстояние между ним и братом и встал рядом. — Нагнись, — попросил Итачи, но его просьба звучала почти как приказ. Саске с недовольным вздохом нагнулся и почти открыл рот, чтобы спросить: «Ну, что?», как вопрос застыл на его губах: брат щелкнул его по лбу. — Какого черта! — тут же возмутился Саске, резко выпрямляясь и прижимая ладонь ко лбу, а Итачи не выдержал и тихо рассмеялся: вид одновременно растерянного, уязвленного и раздосадованного брата слишком сильно забавлял его. — Я же говорил, чтобы ты так больше не делал, — продолжал Саске, но сам он уже тоже улыбался, глядя на брата из-под руки, прижатой ко лбу. Итачи в последний раз усмехнулся и посмотрел на Саске. Тот все еще улыбался, по-настоящему, тепло. Итачи с любопытством подумал о том, что у его брата могут одновременно проявляться и злость, и любовь — и это так странно, что они неразрывны в нем, что питают друг друга, исходят одно из другого. Если задеть первое, то сожмется и второе. Если изольется одно, то вырвется и другое. Его стихию можно уравновесить его любовью. Его любовь можно задеть так, что он будет в ярости. — Что ты улыбаешься? — спросил Итачи, все никак не понимая не сходящую с губ брата улыбку. — Ты смеялся, — просто и прямо ответил тот. — Смеялся? — с еще большим удивлением переспросил Итачи. — И? — Ты очень редко смеешься и улыбаешься, — сказал Саске и опустил руку. — Всегда редко смеешься, сколько я тебя помню. Особенно сейчас. Поэтому я рад. Счастлив. Я заставил тебя повеселеть. Если тебе будет еще веселее, я могу выучить еще дюжину их дурацких стихов для тебя. Чтобы ты был доволен, я сделаю и больше этого. О, боже. Разумеется. — Нет, Саске. Нет, ты должен делать что-либо не для меня, а для себя. Мы просим тебя быть благоразумнее только для тебя. Все, что ты делаешь в жизни, ты делаешь только для себя, а не для кого-либо еще. Никто из нас не будет жить твоей жизнью, кроме тебя самого. Старайся для себя, живи для себя и беспокойся в первую очередь о себе, если хочешь меня порадовать, — невозмутимо возразил Итачи, хотя отчетливо и ясно ощущал, как замерло его сердце после слов Саске. Замерло так, как замирало редко. Но это заставило его почувствовать еще более яркое и отчаянное беспокойство. Почти тяжесть. Саске был прав. С ним что-то не то. Это не хорошо и не плохо. Это просто «не то». — Мне надо идти, господин Сарутоби ждет меня, — сказал Саске, и уже только на самом пороге его догнало: — Будь благоразумен. Я очень прошу тебя. Ответа Итачи не получил, только очередной согласный кивок, после которого снова остался один и взял кисть в руку. Разумеется, Саске попытается быть благоразумным изо всех сил, но…, но они его не исцелили. Они — они все — просто сжали его стихию и протолкнули глубже в него. Рано или поздно она хлынет с новой силой. Хорошо, если снова не в додзе. Хорошо, если дома, где… Секундная боль в груди оглушила Итачи. Он резко вобрал в себя воздух и прижал ладонь к ребрам, замирая. Уши заложило, легкие не сжимались. Краска с кисти пролилась на татами, на одежду и на свиток, замарав только что переписанный отрывок. Итачи не дышал. Он не мог вдохнуть, ему казалось, что его легкие горели. Это было настолько ошеломляюще больно, что даже та самая боль в разодранных мозолях не могла с ней сравниться. Его несуществующая боль в несуществующих мозолях. Итачи стиснул зубы и слепо нашел ладонью угол стола, потому что хоть приступов у него не было слишком долго, он прекрасно помнил, чем можно заглушить эту боль в груди, которую он ненавидел сильнее всего на свете — не боль, а свою проклятую гниющую грудь. Его ладонь — его такие же проклятые несуществующие мозоли — нашла острый угол и вжалась в него так, что в глазах Итачи потемнело. Но он только нажал сильнее. Еще сильнее — сильнее, сильнее, сильнее, чтобы боль в мозолях свела его с ума! И, наконец, огонь в груди отхлынул и погас. Он погас так же внезапно, как и вспыхнул. В глазах еще продолжало двоиться, а дыхание было тяжелым, спертым, дающимся с большим трудом, когда Итачи откинул голову и нашел взглядом потолок, наконец-то убирая руку с угла стола. Да, теперь она болит по-настоящему, думал Итачи, медленно сглатывая горькую слюну и дыша глубоко и громко, полной грудью, медленно. Ничего страшного, одежду он застирает, татами уберет, свиток перепишет еще раз, времени у него теперь слишком много — главное, чтобы тяжесть в теле и головокружение ушли. Нужно подождать. Нужно подышать. Все пройдет. Все пройдет, ведь главное, что теперь он ощущает только одну боль — боль в распухшей ладони, которую поднес к глазам: отпечаток от угла наливался сине-багровым цветом, а сама кожа на подушечках ладоней была содрана. Снова содрана. Это почему-то вызвало улыбку у Итачи. Когда он вспомнил мозоли Саске, его улыбка стала еще более болезненной. Пусть Итачи будет проклят кем и чем угодно, самой смертью и самим несчастьем, но он не позволит мозолям Саске так же когда-то исчезнуть с его рук. Не позволит насильно или нет, любым путем. Ведь рано или поздно Саске все поймет, примет и оценит. Даже если сейчас для него это боль и страдание. У него не будет иного выбора, кроме как пережить их. Точнее, Итачи не оставит ему иного выбора. Ведь он — «Прости, Саске», — как-то так, да? — лучше знает, что правильнее, правда? Он еще раз вдохнул, выдохнул, поморгал, наконец-то опустил руку и выпрямился. В глазах перестало двоиться, но густая и вязкая боль снова вернулась, наливая слабостью и тяжестью всю грудную клетку. Я и есть живая смерть, снова улыбнулся Итачи сам себе, но на этот раз его улыбка была почти нервной. Спустя минуту все стихло, боль от приступа отхлынула насовсем и оставила после себя только усталость. А спустя еще одну минуту Итачи взял новый свиток и начал работу заново. Его ладонь кровоточила и мучительно ныла, как и много лет назад. *** Саске действительно намеревался вести себя благоразумно. Слова Итачи пристыдили его, и он нехотя, но признавал, что не всегда сдерживается там, где мог бы. Никто не лез бы ему в душу, если бы он притворялся — вероятно, быть прямолинейным не всегда хорошо. Но Итачи был прав — Саске хотелось так хотя бы думать: он нес на себе новую, важную ответственность и должен был ей соответствовать вопреки всему. Как когда-то ей и их фамильной катане соответствовал Итачи. Никаких иных вариантов не существовало. Это стоило давно усвоить. Саске больше не второй сын, который может следовать любым путем, а будущее лицо их семьи и владелец сине-красной катаны, который не имеет права на ошибки. Поэтому он честно выполнил все, что от него требовали, хотя его это раздражало и выбивало из колеи, а смысла в том не было. Смысла нет во многих вещах в жизни, если почти ни во всех, но он должен был преодолеть это препятствие, как просил его Итачи — если Итачи видит в этом смысл и важность, значит, Саске тоже должен был их увидеть. Хотя бы попытаться. Должен был снова вернуться в додзе и закончить академию меньше чем через два месяца. Если так нужно, то он будет для них таким, каким они хотят его видеть. К цели нужно идти любым путем. Даже если он чужд. Саске был твердо намерен вести себя благоразумно. Что бы это ни означало. Какой бы клеткой несправедливости и насилия над собой ему это ни казалось. Он должен. Всего лишь должен. Ведь того он когда-то и желал, да, Саске? Сине-красная катана, что была твоей мечтой, вдруг в один прекрасный день стала проклятой женой. С этой давящей мыслью Саске вставал и ложился всю эту неделю, учил устав и стихи, ел и пил, а теперь шел в храм Накано, почти смирившись со всем, что на него возложили. Что возложил Итачи — а это более серьезно, и совсем другое дело. Но на полпути его окликнули. Слишком по-свойски, слишком настойчиво. — Эй. Саске не остановился и продолжил идти дальше, смотря вперед и избегая смотреть на людей вокруг: в последнее время они стали раздражать его еще больше. А главное — они знали, что он идет до конца искуплять свое наказание, хотя ни в чем и ни перед кем не виноват. Это еще более омерзительно. — Эй ты, недоумок. Я с тобой говорю. Я должен быть благоразумен. Должен смотреть выше вещей, которые могут мне не нравиться. Должен бороться с тьмой внутри себя и искать свет в своих поступках и мыслях. Я должен быть благоразумен, сказал себе Саске, когда все-таки остановился и обернулся, хотя не хотел. Честное слово, не хотел. Потому что в этом-то точно не было ни малейшего смысла. Но проигнорировать слово «недоумок» от Узумаки Наруто, которому также нужно было отчитаться перед стариком Хирузеном, он не мог. В деревне говорили, что Наруто — родителей которого никто не знал, потому что его принесли в селение торговцы, нашедшие его младенцем на обочине дороги из города — тоже был проклят в день своего рождения, но не поцелуем гордой богини, а прикосновением демона-лиса — демона разрушения, варварства и шума, который, по слухам, сожрал его родителей. Поэтому Наруто не любили еще больше, почти брезговали находиться с ним рядом и считать частью их деревни, ведь к Саске все же прикоснулась сама священная богиня, а не грязный демон-людоед. Но Саске изначально считал это глупостью, потому что назвать разрушением глупые выходки этого идиота ради привлечения внимания было слишком опрометчиво. Так же опрометчиво, как и обвинять его самого в том, что его темные глаза наполнила своим дыханием Аматерасу. Да, Наруто –безродный сирота, не принимаемый почти никем и нигде, что уже не нравится никому. Да, Наруто — слишком шумный и непослушный, по большей части из-за желания не быть одиноким и игнорируемым, что доставляет множество хлопот. Да, Наруто — беден и неопрятен, на него не всегда приятно смотреть, хотя у него поразительно иная, отличная от всех них внешность, но он не виноват в том. Да, он дерьмово учится, из-за него то и дело срываются занятия, а другие оказываются втянутыми в проблемы, созданные им. Но он всего лишь обычный человек. Не демон, не матереубийца и не разрушитель. Он — безродный, покинутый родителями, случайно найденный и спасенный мальчик, на которого падают все шишки. Почти такой же, как и Саске. Поэтому, несмотря на их не-дружбу, он понимал Наруто. Понимал лучше всех и всегда, хотя не желал признавать того. Понимал его внутренний протест, потому что ощущал такой же. Понимал его жажду не сдаваться, бороться за себя и идти вперед по своему пути им всем назло. Они в этом были одинаковыми. Наверное, поэтому они втягивали именно друг друга в разное дерьмо. Наверное, поэтому Саске остановился и обернулся. Наруто стоял неподалеку, у стены одной из лавок с выпечкой в бедной серой одежде, заплатанной сотню раз, которая была ему мала и коротка. Его крайне необычные для жителей их деревни светлые, золотистые волосы — еще один признак того, что в нем живет потусторонняя сила, хотя Саске понимал, что, скорее всего, его родители были всего лишь чужеземцами — как всегда казались растрепанными и небрежными, а сияющие синие глаза на смуглом лице — и снова нечто, выходящее из ряда вон! — пристально оглядывали Саске. Наруто держал во рту длинную травинку, посасывая ее и заложив руки за спину. Ноги в порванных сандалиях были пыльными и грязными. — Я занят, — отрезал Саске, не желая узнавать, что Узумаки потребовалось от него на этот раз. Но Наруто отчего-то широко ухмыльнулся. — Чем же? Спешишь вылизать пятки этому старику-извращенцу? А ты знаешь, что старик Хирузен в молодости подглядывал за девчонками в бане? Или ты и пошел учиться у него подглядывать за девчонками? За их грудью и кое-чем пониже, а? Меня возьмете? Саске глубоко вздохнул, искренне подавив в себе волну желания выбить Наруто зубы. Он должен быть благоразумен. Вряд ли будущее лицо благородной семьи будет драться на улице, как бродяга. Хотя что в этом такого, ведь именно таким я раньше и был — ребенком, отчасти предоставленным самому себе, своим проблемам и переживаниям, ведь второму сыну не нужно было уделять так много внимания. — Мне некогда выслушивать твой бред, — все так же холодно и невозмутимо отвечал Саске. Люди, проходящие мимо и толпившиеся у лавок, косо поглядывали на них: вряд ли они слышали их разговор, но все знали, чем обычно заканчивались подобные встречи. Ничем хорошим — что правда, то правда. Наруто громко шмыгнул носом, достал разжеванную травинку изо рта, обхватил ее губами за другой конец и снова закинул руки за голову, откидываясь на деревянную стенку лавки. — Смотрю, ты у нас паинькой стал, — почти разочарованно выдохнул он, но его глаза смотрели все так же пристально. — Подумать только — великого и непоколебимого Учиху Саске поставили на коленки монахи из храма и старик-извращенец. Или учитель Какаши бил тебя прутом слишком сильно и отбил последние мозги? Или я тебе тогда отбил их шинаем? Или твой брат? Твой брат всыпал тебе по заднице в тот день или все ограничилось разговором о том, что ты — полный засранец? — Если ты ждешь, что я набью тебе рожу прямо здесь, то ты глубоко ошибаешься, — почти по слогам отчеканил Саске, изо всех сил проглатывая гнев. — Я не намерен драться с тобой и поддаваться твоим провокациям. С меня хватит. Я сыт по горло. Я больше не желаю вляпаться в дерьмо из жрецов Накано и устава додзе по твоей или чьей-либо еще вине. Тебе ясно? Ясно или нет, ты, безмозглый? Наруто моргнул. Широкая улыбка пропала с его губ и тут же вернулась, но уже другой — удивительно настоящей и… какой? Какой же? Какой на этот раз? Похожей на его сияющие синие глаза? Саске не понимал, что заставляло его с напряжением хмуриться. Быть благоразумным. Тебе надо быть благоразумным, Саске. — Пошли, — вдруг позвал Наруто, отходя от стены. Позвал абсолютно серьезно и по-хорошему. Саске нахмурился еще сильнее, окончательно ничего не понимая. — Ты оглох? Я никуда не собираюсь идти. Тем более с тобой. — Пошли, тебе понравится, — продолжал настойчиво звать Наруто, прожевывая травинку. Его глаза блестели все ярче. — Пошли же, ты что, прилип там, болван? «Я должен быть благоразумен. Я должен быть благоразумен. Я должен быть благоразумен. Я должен быть благоразумен», — повторял себе Саске, потому что он должен послать Наруто к черту, послать к черту любое препятствие, что в качестве испытания на не-совершенность и не-мудрость посылается воинам — об этом же он учил те дерьмовые стихи, так? Он должен идти в храм Накано, чтобы… чтобы… чтобы… ну же! Скажи это честно хотя бы самому себе! Чтобы вылизать пятки старику Хирузену. Как вылизывают ему пятки все. Даже брат, лично принося извинения за Саске. Да. Да, это мерзко. Саске пытался изо всех сил не думать об этом, пытался смириться с этим и как-то попытаться скорее прожить последние два месяца с закрытыми на эту истину глазами — как делают дети, боящиеся темноты, когда им надо пробежать из комнаты в комнату через темный коридор. Они закрывают глаза, задерживают дыхание, сжимают кулаки и отчаянно бегут, пока не достигнут света. Бегут и пытаются не видеть и отрицать то, что вокруг них. Но Наруто прав, черт его побери. С этим надо смириться, безусловно, но он прав. А потому Саске пошел за ним, обещая себе, что будет благоразумен. Ему просто надо быть благоразумным. Только и всего. Шли они недолго — буквально две улочки, молча и на удивление рядом, плечом к плечу — почти как друзья. Впервые в этой жизни, пожалуй, и это было чертовски смешно и нелепо. Они никогда не были друзьями, ни на секунду, хотя учились вместе с самого начального класса и сидели рядом. И враждовали. Соперничали, точнее, конечно, Саске никогда не участвовал в травле Наруто, в отличие от других их одноклассников, и не считал его своим кровным врагом, это слишком громкое слово. Он был уверен, что Наруто думал точно так же. Они соперничали во всем, и если честно, то Саске это было вовсе не нужно, и он никогда не понимал, почему Наруто выбрал именно его своей целью. Но это не мешало им понимать друг друга. Молча, разумеется. Они были мужчинами, а Саске считал, что мужчины не обсуждают свое взаимопонимание. Тем более в его случае: у них были не те отношения для того. Но они понимали. Все понимали и видели друг друга насквозь. Лучше, чем близкие им люди. Возможно, поэтому Наруто так цеплялся именно к нему одному из всех десятков людей — видел в Саске отражение собственных горечи и боли? Саске об этом никогда не думал, но сейчас вдруг, посмотрев на Наруто рядом с собой, с изумлением понял, что, скорее всего, это правда, и как странно, что он этого никогда не понимал. Ведь в отличие от Наруто у Саске была семья, а у него — нет. Никого, кто был бы похож на него хоть чем-то: кровью ли, внешностью, тьмой внутри. Никого, кроме Саске. Один, поцелованный Аматерасу. Другой, прикоснувшийся к демону-лису. Два ненормальных. Два других. Два недоделанных. Два уродливых. Две тени. Как же Саске это бесило. А еще его бесило, что он ощутил странную, щемящую жалость к Наруто. Или к ним обоим. Жалость на грани с оглушительной злостью. Почему именно они? Из всех людей белые вороны — они? — И что это? — хмуро спросил Саске, когда они с Наруто наконец пришли в старый, заброшенный храм, маленький и пыльный, за которым располагался небольшой рынок — достаточно раздвинуть седзи, чтобы коснуться рукой торговок и торговцев. Наруто отошел к груде наваленных досок, с грохотом разбирая их, и вдруг вытащил оттуда два шиная. — Возьми, ты ведь этого тоже хочешь, — почти по-доброму сказал он. Саске едва ли не вздрогнул, как от удара. — Ты спятил, псих, — выдохнул он. — Нам нельзя касаться их до вечера. Нас вышвырнут из додзе и академии, если узнают. — Не узнают, ведь поэтому мы здесь. Бери, — Наруто кинул второй шинай Саске, и тот его автоматически поймал, а сам Наруто встал в центре зала, все еще улыбаясь. Он оглядел храм, задрав голову вверх — где-то высоко над ними хлопали крыльями и каркали черные вороны, — вздохнул и снова прямо и серьезно посмотрел в темные глаза напротив. — Тебя ведь это тоже бесит, да, Саске? Бесит, что они пытаются переиначить нас? Они не верят нам и не хотят видеть нас такими. Я знаю, что тебя это тоже бесит. Иначе бы ты не пошел со мной. А я бы не позвал тебя, если бы не был уверен, что ты понимаешь меня и чувствуешь то же. Давай же, — Наруто крепче обхватил шинай и встал в стойку. — Просто разомнемся. Тайком. Никто не узнает. Давай же. Гребаный псих, просто гребаный псих, подумал Саске, с абсолютно трезвым холодом ощущая, как пальцы сами по себе сжимают шинай — привычно, крепко, сильно, ведь его пальцы так соскучились по нему. Как ноги сами собой становятся в стойку — как тогда, когда он держал сине-красную фамильную катану, которая очень скоро станет его. Обязательно станет. Ведь он обещал Итачи, что она будет достойна его. Он обещал Итачи. Обещал быть благоразумным. Обещал. Так что же? Ну, что же! Ну! — Давай же, недоумок! — крикнул Наруто и бросился с шинаем вперед — как всегда безрассудно и бесхитростно. Саске с глухим стуком отразил его удар — быстрее, чем сам понял то. Ну! Святые силы, что опять не так! Почему он еще здесь! Но его тело двигалось само, Саске ничего не мог с ним сделать, разве что отрубить свою руку. Оно было так давно и хорошо обучено этому танцу с катаной, что скользило, изгибалось, поворачивалось без воли своего хозяина. Шинай был тяжелым, крепким и пах додзе. Кровь наливала руку и пальцы, сжимавшие его; сердце стучало все сильнее, громче, и с каждым новым ударом и блоком Саске все сильнее ощущал странное, захлестывающее его, почти злое счастье от того, что находится здесь и дерется с Наруто на шинаях — тайно, с самоотдачей, удовольствием и опьяняющим чувством освобождения. Кошмар. Кошмар, кошмар, кошмар! — Скажи, тебя же это бесит, да? — прохрипел Наруто, выворачивая свою руку слишком быстро и резко. — Да скажи же, просто скажи! — Бесит, — вдруг признался Саске себе и всему миру, и это слово сбросило огромный груз с его плеч. Да, бесит. Бесит, бесит, бесит — что толку это отрицать! Он будет благоразумным сколько угодно, но что толку это отрицать! — Мы — обычные люди, — продолжал Наруто, рвано дыша и захлебываясь своими же словами. — Мы не желаем никому зла. Ну и что, что мы можем подраться и поругаться? Ну и что, что мы не скрываем настоящих себя? Мы не становимся от этого плохими воинами и людьми. Мы так же любим и стараемся, хотим быть любимыми и признанными и хотим побеждать. Что скажешь, а, Саске? — Нам надо наплевать и потерпеть, иного пути нет, — выдохнул тот, почти прибивая Наруто к стене, но он в последнюю секунду увернулся. — Или что ты еще предлагаешь? Плюнуть на них? Нет, так не пойдет, безмозглая дорогуша. У меня свои планы на эту жизнь, поэтому придется вытерпеть всю эту чушь. И я не позволю тебе мешать мне. — Нет, ты мне врешь, — улыбнулся Наруто, замахиваясь шинаем. — Ты обманываешь себя и меня. Ты не хочешь мириться с этим. Только не ты. Ты хочешь того же, что и я. А я хочу доказать им, что могу добиться всего именно таким, какой я есть. Безродной сиротой. Я смогу уехать в город и стать уважаемым воином именно таким, какой я есть. Со своими историей, сердцем и мечтами. Я докажу им это! Я хочу им это доказать. Мы — особенные, да, мы — особенные! Я докажу им, что и такого особенного, уродливого и неправильного, как я, можно любить, признавать и принимать. Я добьюсь своего! Они признают меня и мое существование, датте байо! Да! Да! Да-да-да, я тоже особенный, думал Саске, пока его тело тянулось вслед за шинаем. Да, я особенный, поцелованный Аматерасу, и что с того? Зачем мне этого стыдиться? Зачем мне это скрывать? Зачем мне это отрицать? Зачем мне отрицать самого себя — то, что я не Итачи, а всего лишь второй сын со своей прожитой жизнью и взглядами на мир? Зачем мне подавлять себя? Что с того, что я могу злиться в бою? Что с того, что я могу быть разрушительным, могу ненавидеть, могу быть безрассудным и благоразумным? Что с того? Итачи не спасло его благородство и не прибавило ему лет жизни, а только наоборот — и никто не знает, как я страдаю из-за того. Их всех не сделало бессмертными и сильными их благоразумие. Я не хочу, не хочу, не хочу позволять им ломать себя, позволять им душить тот черный комок в моей груди, не хочу, они не имеют права! Потому что я тоже добьюсь своего, и Итачи поймет меня, примет меня и будет продолжать любить меня именно таким — своим безрассудным братом, а не их чертовой, безвольной куклой! — Черт бы их всех побрал! — вдруг крикнул Саске, а Наруто рассмеялся: пот блестел у него на лбу. К черту благоразумие! К черту их стихи о мудрости и проницательности! К черту храм Накано! К черту, все потом, потом! — Что за шум? — раздался голос с порога храма, и Наруто с Саске остановились, одновременно с холодом в груди оглядываясь назад. Но на пороге стоял не призрак старика Хирузена и не очередной жрец из Накано, а всего лишь Хьюга Неджи, их одноклассник, рукой придерживавший шинай у пояса: он всегда носил его с собой.  — Вы с ума сошли? Вы распугали всех воронов под крышей храма. Вам нельзя еще пользоваться шинаем, — строго сказал Неджи, скрещивая руки на груди. Наруто широко оттер пот с лица. — Заткнись, зануда, и присоединяйся к нам, — сказал он, отбрасывая со лба мокрые, слипшиеся волосы. Неджи вздохнул и покачал головой. — Идиоты, — выжал он сквозь зубы, но к тому моменту уже держал в руке свой шинай. И, конечно, о том, что они распугали воронов в старом храме, он никому не расскажет. Наруто с Саске переглянулись и вдруг одновременно улыбнулись. О, боже, какое безумие. Какое безумие, сломано смеялся про себя Саске, понимая, что его благоразумие и прочее давно полетело к чертям — и он себя за то искренне ненавидел. На самом деле в его жизни в итоге все всегда летело к чертям: семья, здоровье родных, учеба, своя жизнь, обещания, попытки взять себя в руки, возможные дружеские связи, чувства — все, и к этому давно стоило привыкнуть. Возможно, благоразумия никогда и не было, и все, что он наговаривал себе утром, так же канет в никуда, как и все стихи, которые они с Наруто выучили. Они могут притворяться, что одумались, могут стиснуть зубы, выслушивая очередную чушь о послушании и смирении, но их стихия никуда не денется от того. Эта ненависть к себе и к ним никуда не денется. Эта боль никуда не денется. Никуда. Никуда. Даже сейчас она не денется никуда! Итачи, это никуда, никуда, никуда не деть, боже, никуда — и это настоящее проклятье! Внезапно Неджи оступился и нечаянно толкнул их с Наруто слишком сильно — так сильно, что они вместе споткнулись друг о друга, запутались в собственных ногах и кубарем отлетели к обветшалым седзи, наваливаясь на них всем весом. Те не выдержали, с оглушительным треском накренились назад и рухнули прямо на торговцев, а вслед за ними в пыль, развороченные прилавки, разбросанные, разбитые и помятые продукты и в поломанные перегородки упали и Саске с Наруто. Вокруг поднялся адский шум, народу стало внезапно удушающе много, и все кричали, ругались, сокрушались, где-то плакали от испуга дети. Неджи стоял в сломанном проеме и с ужасом, скривив от ступора рот, смотрел на то, что они втроем натворили. Но Саске не поднимался и не смотрел ни на кого. Он лежал на спине рядом с Наруто, все еще сжимая шинай и громко дыша свободной, полной грудью. Он видел над собой ясное осеннее небо и белый диск солнца, ослеплявшего его. Саске смотрел на него, прикрыв глаза дрожащей от напряжения ладонью, и думал о том, что он обречен. Саске себя ненавидел. Улыбался, смотря в небо и сжимая шинай, и ненавидел.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.