ID работы: 6763890

Сосуд и океан

Слэш
NC-17
Завершён
334
автор
Размер:
155 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
334 Нравится 90 Отзывы 121 В сборник Скачать

Глава 3. Грешник. Грешник. Грешник.

Настройки текста
Примечания:
Деревянная дверь ударилась с такой силой, что Итачи едва ли не вздрогнул от неожиданности. Он не сразу понял, что произошло, приняв этот стук за шум на улице, и настороженно поднялся на ноги, оставляя ларец с лекарствами открытым. Время едва перевалило за полдень, солнце ушло с сада и теперь светило на крыльце: из приоткрытых на кухню седзи лилась приятная светлая тень — кружевная от красных кленовых листьев. Лучше за это время Итачи не стало: его грудь все еще продолжала ныть с ощущением давления и тяжести. Это был приступ, а значит, боль останется до конца дня. Продолжать работу над свитками было невозможно: рука постоянно вздрагивала от спазма, краска проливалась на татами, юката и бумагу. А еще немела и ныла разодранная об угол стола ладонь. Итачи нахмурился и прислушался, автоматически прижимая кисть руки к сердцу, стучавшему медленно и болезненно. Он старался не принимать лекарства лишний раз на глазах у брата и никогда не подавал виду, что у него приступ, но если он все правильно понял, и источником шума был и правда Саске, то нужно было как можно скорее что-то предпринять. В первую очередь с открытым ларцом, который Итачи, не закрыв, задвинул ногой в ближайший угол. Внутри дома снова раздался грохот. Два глухих удара, а потом внезапная тишина. Тишина была еще более подозрительна, чем шум. Сомнений не было. Саске вернулся. Мой маленький-большой брат вернулся в дом, который якобы до сих пор теплый и надежный — но в эту ложь мы будем верить изо всех сил, да? — и где якобы живет его прекрасная и совсем чуть-чуть — в это мы тоже верим изо всех сил — призрачная семья. И главный призрак этого дома должен выйти и снова создать иллюзию, что — «Прости, Саске» — все хорошо, честно-честно, тебе только кажется, что ни черта давно не хорошо. Прости, Саске, и не плачь. Итачи несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь выровнять дыхание, похлопал себя по щекам, чтобы они не были настолько бледны, но едва он сделал шаг, как гулкая боль в груди снова отразилась в его висках, сдавливая их в плотный и раскаленный ком, жгущий глаза изнутри. Приступов не было настолько давно, почти несколько месяцев, что он уже забыл, как невыносимо двигаться при них — даже дышать, и только истязание несуществующих мозолей об угол стола могло перебить эту боль. Но Итачи должен проглотить ее, пойти и встретить брата, раз так получилось. А Саске не должен видеть, что на этот раз с Итачи что-то не так. Скоро это будет похоже на соревнование — с кем из нас двоих сильнее что-то не так. Дома было абсолютно тихо, и, судя по отсутствию шагов, брат был еще в прихожей. Итачи шел, опираясь кончиками пальцев о стены и седзи. И когда дошел до прихожей и остановился в проходе, то наконец-то увидел Саске. Он и правда был еще там. Сидел на одной из ступеней, оперевшись локтями о колени. Его сандалии валялись разбросанными по полу. По-мужски крепкая и широкая спина ссутулилась. — Ты слишком рано. Все уже закончилось? — спросил Итачи, пытаясь проглотить горький ком в горле. Он почти с отвращением думал о том, что путь от кухни до прихожей вызвал у него настоящую отдышку. Это немыслимо. Немыслимо. Он разваливается по частям. Все быстрее и быстрее. Настолько, что то время, когда он будет лежать в постели днями, скоро окажется не за горами. Но это не главное, так ведь? Это все пустяки — пустяки, Саске, я просто всего лишь гнию изнутри, не обращай внимания. С ним все было ясно уже давно. А вот что не ясно — почему его глупый младший брат здесь, а не там, где должен быть. Действительно, почему? Саске молчал, сидя все так же. Итачи тихо и глубоко дышал, но тяжесть в груди при виде этой картины становилась только сильнее. Он с трудом всматривался в брата, точнее, в его спину, а потом заметил коричневый сверток из ткани рядом с ним, под его правой рукой. Опять взглянул на разбросанные сандалии, и тяжесть в груди снова усилилась. Итачи не надо было объяснять, что значат ссутулившаяся спина брата, его валяющаяся обувь и молчание. — Говори, что случилось на этот раз? — не выдержал он. Саске приподнял рукой коричневый сверток и снова опустил его, так и не выпрямляясь. — Прости, — только и сказал он отчего-то севшим голосом. — Ты можешь мне внятно ответить или нет, что случилось? — повторил Итачи, теряя терпение. Кажется, на этот раз у него не получится скрыть от брата свое состояние — ему было слишком плохо, чтобы быть мягким и терпеливым. — Я взял шинай раньше срока, — все так же как будто сорванным голосом признался Саске. — Меня и Наруто наказали еще на три недели. Я должен ходить в храм Накано с рассвета до заката все три недели и убираться там. И носить все это время коричневое юката в знак греха. Саске шмыгнул носом и замолчал. А Итачи стоял и в полном непонимании смотрел на него, не веря своим ушам и потеряв дар речи. В какой-то момент он даже ощутил, что от изумления и ошеломления не чувствует боли. Никто не знал, сколько тянулось их молчание. И никто не знал, как мучительно было оно для обоих. «Взял что? Взял шинай? Шинай, до которого тебе стоило подождать всего лишь пару часов? Пару ничтожных часов. Не день, не неделю, не год. Ты же обещал мне, Саске. Ты обещал мне сегодня утром, несколько часов назад. Ты пообещал мне, и тебя не хватило даже на день. Ты совершил не проступок, а глупость, которая выше всех ожиданий. Неужели так трудно проявить терпение хотя бы на небольшое время, в конце концов?», — хотел сказать Итачи и приоткрыл уже рот, но так и не смог. Его несказанные слова повисли в воздухе тишиной. А зачем? Зачем что-то говорить? «Зачем?», — бесстрастно подумал Итачи и сам не удивился ни этому слову, ни своему внезапному безразличию. Действительно, зачем, когда уже все сделано, и об его советы и просьбы уже вытерли ноги пару раз? Итачи вдруг ощутил, что у него больше нет — по крайней мере, сейчас — желания увещевать Саске, потому что смысла в этом никакого. Возможно, его и не было никогда — наверное, давно стоило умыть руки, позволить ему жить, как хочется, и принять то, что слова ему не помогали, даже если он их понимал, а он все прекрасно понимал и специально, по своей воле раз за разом наступал все на те же грабли. Итачи это было невозможно понять. И он не имел представления, что с этим делать. Что с этим можно было сделать? Убить Саске? Связать? Бить прутом по ногам и рукам каждый раз, как Какаши тогда? Ходить за ним по пятам и следить за каждым его шагом? Нет. Разумеется, нет. Поэтому зачем? Зачем что-то говорить? Итачи устало прислонился плечом к деревянной опоре и не сказал ни слова. Наверное, в глубине души он не был так сильно удивлен, как ему показалось самому в первую секунду. Задет — да, удивлен — навряд ли. Ведь он так и знал. Именно поэтому предупреждал Саске сегодня. И вчера. И раньше. Всегда. Уговаривал, говорил по-хорошему, настаивал, просил — но что из этого выходит каждый раз? Что? Разговоры из разговоров о пустом? Саске глух к ним. Возможно, его право, ведь наверняка у него другое мнение на этот счет, и он может его иметь, и жизнь в общем-то его, разумеется. А Итачи сейчас не в состоянии его наставлять. Да и стоит ли? Стоит ли продолжать давить на него — сжимать это плечо до крика, хруста костей и мольбы о пощаде — а не мольба ли о пощаде все твои проступки? Имел ли он право после того, чем обременил Саске, и того, как отобрал у него его же путь и свободу, требовать что-то еще, как требуют от него в додзе? Итачи не знал. Ему было просто горько. По-настоящему горько. И обидно. Даже зло. В чем-то и на самого себя. Ведь все это — плоды его трудов. Благих трудов, конечно — не считая того, что я решил сгнить при жизни, а тебе оставил всю свою жизнь и ту катану, но ты за это простишь меня, да, Саске? — но почему они не приносят пользы? Совсем никакой пользы, как бы Итачи ни старался, а ведь он так старается и спешит наверстать упущенное за все годы — вкладывает последние искры жизни в то, что в итоге идёт насмарку. Почему все то лучшее, что он пытается вложить в брата — и нет-нет, вы не правильно подумали, это не похоже на то, когда привязывают человека и пытаются накормить его насильно из большой любви, вовсе нет, — не приносит пользы? Почему это только ухудшает все и толкает брата на неправильные выборы и пути — самый главный и единственный страх Итачи? Где, где тот недостающий или гнилой кусок, что рушит ту самую стену, которую он так упорно и с любовью собирал по кирпичику? Плечи Саске дернулись, потом затряслись мелкой дрожью. Его рука судорожно сжала коричневое юката, перебирая пальцами, и Саске внезапно тихо рассмеялся. — Мне так жаль, правда, мне очень жаль. Я не хотел, я клянусь, что не хотел. Мне нет прощения и доверия, я знаю, я все это знаю, и ты можешь меня отлупить, выругать, лишить еды — все, что хочешь, я пойму. Я ведь не могу быть твоим братом. Не могу быть тем человеком, которого ты хочешь видеть. Не достоин твоей катаны. Твоих слов и усилий. Я пытаюсь, правда. Я хочу пытаться. Ради тебя я готов на все. Но я так больше не могу, — прохрипел Саске и нагнулся ниже, пряча кривящиеся в больной улыбке губы. — Я не могу больше. Если хочешь, убей меня или врежь мне, размажь меня по стене, задуши, скажи, что я не могу быть лицом нашей семьи, и я это приму, ведь ты будешь прав, но я не могу больше. Я не могу быть таким, каким они заставляют меня быть. Я не могу делать то, о чем ты меня просишь — проглатывать все их унижения! Итачи прикрыл глаза, изо всех сил сжимая ладонь в кулак — так, чтобы разодранная об угол стола кожа на его проклятых несуществующих мозолях загорелась — и почти с усилием сглатывая горькую слюну. Его грудь взвыла сильнее, так, что у него потемнело в глазах, а Саске говорил громче, громче и громче. — Я их презираю! Я презираю всю эту чертову деревню! Всех этих сплетников и стариков, которые не могут оставить меня и мою жизнь в покое! — кричал он, а Итачи почему-то подумал, что у его брата тоже приступ. — Они не нужны мне к чертовой матери, так зачем им сдался я? Я знаю, что должен был, что я обещал тебе, я ненавижу себя за то, что опять так поступил с тобой, и поэтому ты можешь сделать со мной все. Я не заслуживаю твоего прощения и терпения, ничего не заслуживаю от тебя, Итачи. Но Наруто же прав! Они не имеют права! Они не имеют права пытаться переиначить нас и говорить нам, что мы недостойны быть воинами! Мы достойны не меньше, я достоин не меньше, я! Я! — Прекрати, — сказал Итачи, почти до крови прикусывая губу и морщась от оглушительной боли, которая грызла его между ребрами и в ладони. Она нарастала все сильнее и сильнее в унисон с криками Саске, почти звенела в голове с его голосом и оглушала этим звоном, но только тогда, когда дышать стало почти невозможно, а комок в горле встал поперек, Итачи внезапно понял — его душит не только приступ. Не он, потому что его можно пережить и забыть о нем еще на пару месяцев. Его душит нечто иное, то, что не забудешь и не выбросишь никогда. Его душат боль и страдания Саске, которые Итачи никогда не выносил, но и сделать с ними также ничего не мог — потому что сам доставлял их. Сам своей гибельно заботливой рукой подводил его за плечо к неправильным выборам и доводил до приступов. Как в ту ночь, когда Саске рыдал — его младший брат, брат, который всегда считал себя выше подобного позора, и Итачи того никогда не забудет и не простит себе! — а он просто ушел, сбежал, зная, что это он виноват. Что это — его промахи и ошибки, ведь, как оказалось, младший брат — отражение его ужасно неправильно прожитой жизни, дурацких попыток что-то наверстать и исправить, внезапно перекроить по живому сердцу и переиначить, это сборник его неудач и потерь. Он не принес Саске счастья, как хотел и должен был — только еще больше страданий. Все, что Итачи приносит Саске, — одни неправильные выборы и страдания. И чем он больше вкладывает в это любви и благих намерений — без устали давит на воющее от ожогов, синяков и ран плечо, — тем сильнее они, тем все больше и дальше в пропасть скидывает он родного брата. И после этого я еще что-то требую от него и прошу его забыть о том, что я убиваю его? Но как так может получаться? Как?! Что, что они все делают не так! — Замолчи сейчас же, — снова сказал Итачи, сам не понимая кому — Саске или самому себе, но брат его не слышал. — Я не виноват, что злюсь слишком сильно. Не виноват, что меня кто-то поцеловал при рождении, но они считают это грехом, — Саске снова тихо рассмеялся, впутывая разбитые пальцы в растрепанные волосы. Он был грязным, взъерошенным, взлохмаченным, злым и до безумия расстроенным и подавленным. Он снова ненавидел себя. Саске продолжал говорить и смеяться одновременно, Итачи уже его не понимал и не слушал. Голос Саске был похож на шум океана, на голос оглушительного шторма — воющего и пронизывающего. Он, именно он, а не приступ стучал в груди и ушах. Именно он всегда так хлестко ударял Итачи в самое уязвимое место и заставлял ощущать себя мерзким, жестоким, низким и бесполезным. Таким же бесполезным, как и все их разговоры, которыми он пытался в чем-то убедить Саске — навязать ему свою волю, точнее, а себя — убедить в том, что может быть хорошим братом. Да, к чему это скрывать. Но вот только при том, что боль у них одна, они все равно в разном положении. Всегда были в разном положении, и это было так неправильно — всегда закрывать на то глаза. Итачи выпьет от приступа лекарства, заварит себе травы и исцелится до следующего раза. Его жизнь уже прожита, и в ней ничего не изменится до конца его дней ни в одну из сторон, а потому он может идти вперед без страха и сомнений, напролом, не заботясь о себе. Но Саске — нет. Его жизнь впереди, она толком не начата. Для него не существует лекарства, что вылечит его до следующего раза. Саске не исцелится от своей боли, не вылечит ноющие плечи от рук, что сдавливают его кости со всех сторон. Он будет раз за разом страдать и бороться с собой и не по своей воле — самое ужасное, — а по воле сбежавшего и свалившего все на него брата, не ради себя — еще более страшно! — а ради убивающего его брата, а Итачи будет ненавидеть себя все сильнее, потому что он делает все, чтобы хотя бы сейчас быть настоящим старшим братом и дать своему младшему брату достойную жизнь: жизнь, которой не было у него, жизнь лучшую, чем была бы у него, но раз за разом ничего не выходит — только замаранные листы дней их жизней. Изуродованные драгоценные дни, которые и составляют их путь, что они так бессовестно калечат. Итачи не понимал, почему так происходит. Почему они с братом отторгают друг друга, хотя желают лучшего друг для друга. Это невыносимо. Убийственно невыносимо жить с этой мыслью и не иметь понятия, что с этим делать. Саске все говорил и говорил, его голос звучал все более ломано и хрипло. Ему было больно и зло, а Итачи казалось, что еще чуть-чуть, и его затошнит и вывернет наизнанку прямо на этом месте, если он еще хоть минуту будет наблюдать за этим. Или его скрутит пополам, от понимания, что это он — главная причина этой боли, хотя ты, Итачи, знал это всегда, но пытался не видеть лишний раз, правда? Ведь зачем это видеть, когда удобнее считать, что ты чертовски прав, и всем лучше со временем понять тебя? Или он ногтями вконец изуродует и растерзает распухшую ладонь от мысли, что он может быть кем угодно в этой жизни и делать что угодно отлично, но только не быть старшим братом, потому что его руки могут лишь калечить родную кровь — ведь какой же он старший брат, если может продолжать раз за разом смотреть на это и пытаться стоять на своем? Каким старшим братом он был тогда, когда взваливал на Саске, не прожившего еще и свои дни, свою непрожитую, исковерканную, полумертвую, полусгнившую смрадную жизнь и ту катану, думая тогда, что это благо, и думая так даже сейчас? Каким он был старшим братом, когда не мог унять его рыдания? Какие самоуважение и совесть называть себя старшим братом у него останутся сейчас, если он продолжит молчать, уходить, слепо принуждать и говорить себе, что Саске всего лишь когда-то поймет все и справится со всем сам? Мой сильный Саске, думал Итачи, вдруг отходя от стены, Саске, который, конечно, крепкий, волевой и мужественный, но которому ещё нужна, так нужна эта опора, которую я сам же выбиваю из-под его ног. Я ведь только и делаю, что выбиваю почву из-под его ног. И когда голос Саске окончательно ослепил его глаза, Итачи нагнулся, обхватил брата за плечи и крепко поцеловал в висок. Как должен был сделать еще три года назад. Саске тут же замолчал. Поперхнулся на полуслове, напрягся в плотный, жесткий комок и замер: его мягкие до этого плечи вдруг стали похожи на неприступную скалу. А Итачи все еще стоял, согнувшись, и не верил в эту вдруг обрушившуюся на него мертвую тишину. Его губы касались влажного от пота виска брата, а руки по-прежнему обнимали его за сильные плечи. Родные плечи, которые у него никак не получается уберечь от ударов жизни. Как это грустно. Никому не понять, как это грустно и страшно. Но все будет хорошо, подумал Итачи, внезапно ощутив, как легче ему стало дышать с этой тишиной. Он обхватил руками бурю. Не оставил ее, как в тот раз. Взял в ладони этот необъятный океан. Укачал его. Сгладил волны. Успокоил Саске. Себя в том числе. Все хорошо. Все хорошо. Брат больше не кричит. Брат больше не страдает. Все в порядке. Саске не кричит и не страдает — и это уже, боже, невероятно хорошо. Стоя вот так, Итачи почему-то ощущал себя вернувшимся в детство, когда его брат был совсем маленьким и мог захныкать от падения или удара: пока Саске учился ходить, он падал часто и неудачно — прямо, как сейчас, — а его плач было невыносимо слышать, так же больно, как и ощущать приступ в груди. В те дни Итачи брал его за плечи и успокаивал, гладил по голове, заглядывал в его слишком темные глаза и целовал в лоб, забирая в себя его страхи и боль, потому что это было все, чем он мог помочь ему в том нелегком пути. Он всегда был с Саске незримой направляющей тенью, всегда брал себе мощь его стихии, всегда грел ее в себе и успокаивал. Как и сейчас, правда? Неужели в этом мире все-таки еще есть что-то полезное, что я могу сделать и не навредить тем, подумал Итачи, медленно разгибаясь и убирая с брата руки. Саске развернулся и встал с порога, автоматически подхватывая все такими же каменными пальцами коричневое юката. Его лицо было белым, как полотно. — Ты… — он не договорил, попятившись и спотыкнувшись, когда слепо натолкнулся на стену позади. Глаза Саске смотрели абсолютно безумно и непонимающе. — Ты меня поцеловал?.. После всего, что я сделал, ты меня поцеловал?.. — Немедленно успокойся. Что случилось с тобой утром, то случилось. Не имеет смысла что-либо обсуждать. Просто пройди это чертово наказание и прекрати изматывать меня своими выходками. Ты ведешь себя как глупый ребенок и никак не понимаешь самых очевидных вещей, что я тебе говорю, — напрямую сказал Итачи, проигнорировав вопрос к себе. Саске, не отходя от стены, взошел на последнюю ступень, с тем же самым безумным взглядом спиной прошел дальше по коридору, наконец-то развернулся и с громким топаньем направился к себе. Спустя полминуты в глубине дома стукнули седзи. Выдохнув с облегчением и усталостью, Итачи ухватился за стену, медленно идя обратно на кухню за лекарствами. Почему именно ему достался брат, поцелованный Аматерасу? Я тоже его поцеловал, вдруг с изумлением подумал Итачи, когда уже на месте, нагнувшись над ларцом, осознал вопрос, который ему задал Саске. Да, но он всего лишь хотел его успокоить. Любым путем хотел отвлечь его от этой боли и — возможно, самое главное — доказать себе, что может быть хорошим старшим братом. Он его успокоил. Кинул вызов Аматерасу. Я кинул вызов поцелую госпожи Аматерасу, почему-то с нервным, невеселым смехом подумал Итачи, наконец-то достав лекарство. О, боже. Боже, как же он устал. Сегодня Итачи ощущал себя вконец обессиленным. *** Сарутоби тоже ощущал себя таким. Но терпение у него все еще откуда-то бралось. Иначе Саске не мог объяснить его спокойное лицо и готовность раз за разом, день за днем, час за часом растолковывать им то, почему они с Наруто не заслуживают держать в руках меч. — Вы думаете, что уже готовы стать воинами и вести взрослую жизнь, но вы всего лишь желторотые птенцы, не понимающие значения того, что вам предстоит делать в жизни, — сказал Сарутоби. Он не был так зол, как тогда, когда схватил их обоих за шкирку и вытащил из обломков старого храма. Сарутоби говорил с ними мягко и спокойно, как со своими детьми. — Вы не понимаете, что такое выдержка и настоящая сила. Не та животная сила, которой вы поддаетесь, ибо это не сила, а ваша слабость. Ваша неспособность контролировать себя и свою жизнь. Вы поддаетесь животному в себе и ведете себя недостойно. Недостойно не только воина, но и мудрого человека. Вы не понимаете, что путь настоящего воина лежит в выжидании, созерцании себя и мира, в чистоте разума и свободе от тьмы, которая есть в каждом человеке. Вы не желаете бороться со своей тьмой. Лишь потакаете низкому животному в ваших сердцах и разуме и разрушаете в себе воина. Вы отворачиваетесь от мира и не видите ничего, кроме грязи под своими ногами. Вы забываете о том чистом, что есть в каждом из нас. Забываете о цветке внутри вас, что способен расцвести только в солнце ясного разума и чистого, искреннего сердца. Вы немудры. Вы теряете свое драгоценное время и силы. Вы еще всего лишь дети. Что… дети? О чем мы говорим? О чем он говорил? Я прослушал. Как будто в поиске ответа Саске искоса посмотрел на Наруто, сидящего рядом на пятках и смотрящего прямо перед собой. Тот хмурился и прикусывал нижнюю губу, а его побелевшие пальцы были сжаты в кулаки. Саске рассеянно и отстраненно смотрел на них и не понимал этого. Еще несколько часов назад понял бы и нашел ответ на свой вопрос, но теперь не понимал. — Саске, куда ты смотришь? — прохрипел Сарутоби, ударив тростью по полу, и Саске отвернулся от Наруто. — Вы не понимаете, куда может вывести дорога вашей жизни, потому что считаете, что молоды, и с вас сойдет любая глупость. Но жизнь коротка, поэтому вы должны заботиться о своей чистоте уже сейчас. Но что вы делаете? Что вы делаете с этим драгоценным и ничтожным временем? Что делаете с цветком мудрости и мира внутри себя? Вы поддаетесь жажде животного. Вы вываливаете себя в грязи, как свиньи. Вы не понимаете, что разрушаете себя. Путь злости и гнева не приведет вас никуда, кроме смерти. Вы грешны, как воины. Да, я — грешник, внезапно согласился Саске, смотря на белые кисти рук, лежавшие на его коленях. Я — грешник, старик Хирузен, мерзкий, ничтожный, не достойный пощады и понимания грешник. Я — грешник, но не как воин или человек, а как младший брат. Вы знаете, что случилось? Я вам расскажу, старик Хирузен. Я утром поклялся, что ради человека, который мне дорог каждой каплей крови, ради его здоровья и еще одной улыбки, ради его спокойствия и признания я переступлю через все. Переступил ли я? Нет. Сдержал ли клятву? Нет. Но это еще не все, старик Хирузен. Час назад я был дома, где рвал и метал, и я сам не понимаю, почему. Не помню, точнее. Уже не помню, потому что теперь меня по-настоящему затопила тьма. Ведь что вы знаете о настоящей тьме? Что вы знаете о ней, кроме пустых слов? Дома был мой старший брат, и он опять видел меня таким — жалким, глупым, неблагодарным, ненадежным. Вот таким видит меня каждый раз брат, которому противно видеть это — я-то прекрасно знаю, как омерзительно видеть это «нечто», что должно теперь занять его место. Мой брат, которого я помню с глубокого детства. Мой брат, которого я всегда помню сильным и далеким. Иногда слишком чужим. Иногда слишком родным. Я все еще помню с детства его тепло и запах; помню восхищение им, помню желание быть таким, как он, пусть даже если сейчас он не таков, каким был — для меня он всегда мой идеальный старший брат. Всегда, до последнего дня моей жизни он будет таким. Я помню желание быть плечом к плечу с ним. Помню желание заслужить его доверие, уважение и признание. Помню желание быть достойным его внимания и его жизни. Это было смыслом моей собственной жизни. И когда я решил, что буду вырывать его признание и внимание своими собственными зубами и ногтями долгие годы, он вдруг сам повернулся ко мне. Дал возможность пойти иной дорогой. Дал мне столько шансов. Дал мне ту катану. Дал то, что должно было быть его всегда и никогда не должно было стать моим. Дал все это такой высокой ценой — ценой своей жизни. Ценой, которая мне не нужна такой, не нужна, я клянусь, господи, клянусь, что мне ничего в жизни не нужно ценой его жизни, даже мое собственные здоровье и благополучие. Даже моя жизнь — я был бы готов ее отдать, чтобы вернуть ему здоровье!.. А знаете, чем я плачу за эту жертву? Тьмой, пренебрежением и неблагодарностью. Я снова подвел его, обесценил все, что он отдал мне, втоптал в грязь его просьбы, улыбку и слова — а я мерзко лгал ему, что ради его улыбки готов на все, и это цена моих слов! — а знаете, что сделал он в ответ на это? Ударил меня? Отрекся? Разозлился? Если бы, если бы. Потому что вместо всего этого он меня поцеловал, старик Хирузен. Кстати, я слышал его дыхание в этот момент. Клянусь — мне хотелось захлебнуться в нем. Да. Он поцеловал меня вместо того, чтобы отвернуться от меня и убить меня тем. А знаете, что я должен был чувствовать и делать в тот момент? Я должен был в ответ повернуться, расцеловать его одежду и молить у него о прощении за то, что снова повел себя, как последняя свинья, что расстроил его, что снова не оправдал ни одного данного мне шанса, как и его прощения. Но я почувствовал и подумал не это. Ведь все, что я ощущаю каждый раз, — черную лаву огня, которая течет в моих венах при мысли о том, что после всего он меня любит. Потому что я — чертов грешник. Лицо Саске горело, он ощущал это так ярко, что ему казалось, все это видят и все знают причину того. Он не понимал, что с ним происходит. Никогда не понимал, что происходит, когда он думал об этом — о том, что Итачи любит его вопреки всему, — и понимать не хотел. Ни за что. Ни на секунду. Это было жутко. Это было больно. Это было горько. Это было слишком даже для него. Потому что с ним точно что-то не так. Со мной всегда все было не так! Я — грешник, снова сказал себе Саске, ощущая странное желание искусать губы в кровь. Грешник, который не способен сделать ничего хорошего для родного брата, светлого и благодарного, как тот — для него. Для человека, которому он обязан настолько многим. Для человека, который так терпелив с ним, несмотря ни на что, хотя должен давно разочароваться и жить своей жизнью, а он — что он? Чем отвечает он? Неблагодарностью? Грязью? Неумением выразить свою любовь — но я же не лгу, когда говорю, что готов на все ради него, не лгу! — по-человечески? Да, так. Итачи не должен быть таким. Не должен быть — не должен целовать меня, не надо целовать меня, я так ненавижу себя лишь больше, пожалуйста, Итачи! — понимающим и терпеливым — лишь давать подзатыльники и разочаровываться раз за разом. Только плохое отношение к себе понимают люди, правда? Ведь ничего хорошего Саске в ответ дать брату не может. Хочет до безумия и отчаяния, но не может. Пытается, пытается честно, переступая через самого себя и проводя бессонные, мучительные ночи за уставом додзе, но не получается. Он может все только портить, омрачать. Даже самые светлые чувства в себе. Даже самое дорогое в жизни. Он проклят. Он проклят. Не понимаете, почему? Не верите? Но это так. Саске стыдно было признаться в этом даже самому себе, но это так. Так, потому что тот день, когда Итачи в четырнадцать лет уехал от них, Саске не забудет никогда — нет, не забудет, потому что от той свернувшейся в его груди тоски он не был способен проводить его, а комок тьмы в нем болел и сжимался, почти грыз его с мясом. Как это постыдно, о, как это постыдно. Саске должен был быть счастлив за брата — ведь ты был бы счастлив за меня в такой момент, был бы, не то что я! — но и здесь он все испортил, он, неспособный искренне порадоваться за Итачи, без тьмы. Саске не забудет всех тех пяти лет, когда ему казалось, что брат умер для них, ведь он уехал и больше не приезжал, и никто про него ничего не говорил, только изредка, когда родители получали вести от него, а Саске старался как можно реже быть дома, потому что он ощущал себя так, словно осиротел при живых родителях — он должен был радоваться за брата, но не радовался, а изо всех сил желал, чтобы этого всего не было: ни его успехов, ни его отъезда, ни их фамильной катаны. Я желал, чтобы все это провалилось сквозь землю, ведь это было всегда так нечестно: ты уходил все дальше, а я не мог догнать тебя! Ты никогда бы не пожелал мне такого, а я желал, я желал, желал, и будь я проклят за это! Потому что он — грешник, желавший быть единственным, обладающим вниманием Итачи. Да, желал, не отрицаю, что я желал! Я так желал этого, что вся моя жизнь была зациклена на том! Ну, что, Итачи, как тебе такой младший брат — брат, который ненавидит себя за все это! И теперь доля его желания сбылась, не правда ли? Прекрасной ценой, которая оказалась ему — увы, прости, Саске — не по зубам, не правда ли? Но ведь все это было не со зла. Не из зависти или ревности. Нет, ни в коем случае, ни разу. Саске действительно любил его. Всегда любил, сколько помнил себя, и сам не знал, почему. Крепко, искренне, незамутненно. И при этом никогда не умел и не знал, как выразить свои чувства к нему. Чисто, без тьмы, не захлебываясь в них. Без этого сметающего все шквала. Как принять саму мысль о самой маломальской любви Итачи к себе. Не умел смотреть на это спокойно, без безрассудства. Без очередного «что-то не так». Он — грешник. Проклятый Аматерасу грешник. Сарутоби что-то говорил и говорил, наставлял их и учил, рассказывал о прописных истинах, понятных и без него всем людям — да, да, да, все это ясно и так легко сказать. Наруто сидел понурый и унылый, а Саске казалось, что он вот-вот утонет в черной воде, что вдруг вырвалась из комка, где была до того. Она текла по его рукам и ногам, по его телу, стучала в висках. С ним все не так. Все не так. Ему хотелось зло и громко разрыдаться. Или рассмеяться. Или все вместе. Его поцеловал Итачи, хотя должен был убить за все его проступки и глупости. Его прощал родной брат, хотя должен был пороть прутом каждый день, а все, что Саске может в ответ — нет-нет, не раскаиваться и не ценить это каждую секунду, ведь рано или поздно наступит день, когда попросту больше нечего будет ценить, ведь труп трудно ценить, да, да, Саске?! — но он может только ощущать страшную дрожь от удовольствия, чувства вседозволенности, превосходства и почти свободы; дрожь, которую он так сильно боялся и ненавидел, которую всю жизнь пытался не замечать и отрицал, но сегодня ее разворошили, как осиный улей. Ты поступаешь как лучше для меня, я знаю. Ты хочешь заботиться обо мне, я знаю. Но это не успокаивает меня. Это вызывает во мне шторм. Вся чистота, что ты отдаешь мне, превращается во мне во тьму. Ты хочешь как лучше, но ты просто отравляешь меня и создаешь во мне шторм. Ты снова чище и лучше, чем я, а я снова проклят. Саске не знал, прокляла ли его Аматерасу, но его точно с момента рождения день за днем проклинал брат. Натягивал его нервы и силы. Переворачивал все верх дном. Убирал в нем преграду за преградой. Он не должен был. Он никогда не должен был. Никогда. Он не должен был касаться тьмы, что была в Саске. Однако он медленно, но верно срывал с нее печать каждым словом и поступком. Да, с ужасом подумал Саске, подавляя в себе желание схватиться за горящую грудь, он что-то окончательно сорвал во мне сегодня. Я помню, как ты приехал домой, когда уже мне было четырнадцать — прямо как тебе тогда, когда ты уехал. Помню, как я встал на пороге главной комнаты, а ты вешал катану на стену в тот момент — я ненавидел ту секунду сильнее той, когда ты забирал нашу катану, потому что я желал ее всей душой, но этим просто-напросто проклял тебя и предал смерти. Я смотрел на тебя и не узнавал. Я забыл, как ты выглядишь, а ты изменился и вырос. Но ты стоял передо мной, и я ощущал, как шевелится во мне тот комок — комок, который так болит, когда я огорчаю тебя. Тогда он впервые зашевелился после стольких лет, потому что я увидел тебя спустя неизмеримо долгое время — вечность, за которую я успел решить отказаться вспоминать о нашей сине-красной фамильной катане. Ты подозвал меня, положил руку на плечо и сказал: «Эта катана теперь будет твоей, Саске. Ты должен постараться. Ведь ты мечтал об этом. Я тоже постараюсь как твой старший брат». Но даже тогда я знал, что ты имел в виду другое. Еще до того, как спустя минуту ты сказал настоящую причину своего приезда и появления той катаны в нашем доме. Потому что на самом деле ты сказал: «Моя непрожитая жизнь теперь будет твоей, Саске. Ты должен постараться облегчить мою смерть. Ведь ты мечтал вырвать из моих рук этот путь. Я тоже постараюсь как человек, который отдал тебе свою жизнь». Я задыхался той ночью от этой мысли. Рыдал, ненавидел и проклинал себя. Я считал себя не достойным жить. Я хотел умереть. Подумать только: я всегда желал ту катану и желал быть на твоем месте, я всегда жалел, что я — второй сын, но случайно накликал твою смерть своими мыслями. Ты представляешь, как я живу, зная об этом? Ты представляешь, что я чувствую, когда понимаю, что, желая всего лишь быть таким, как ты, оказалось, что я косвенно желал тебе смерти? Ты понимаешь, как я ненавижу себя и все в себе за это? Понимаешь, что после таких случаев, как сегодня, я смотрю на мир вокруг и думаю, что лучше бы мне никогда не рождаться? Что если бы не было меня и моей мечты, твоя жизнь была бы лучше и без этой мерзкой обузы в виде такого паршивца, как я? Ведь я — никто по сравнению с тобой. Моя жизнь ничего не весит по сравнению с твоей. Я — всего лишь тень и второй сын, паршивая овца, которой вдруг оказалось суждено похоронить всех ставшихся членов семьи — действительно важных по сравнению со мной. Жизнь извратила и испачкала тьмой мою самую чистую мечту. Она меня неправильно поняла. Она не поняла, что я не желал отбирать у тебя ту катану. Не желал занимать твоего места и жить твоей жизнью. Я всего лишь хотел быть рядом. Всего лишь немного жалел, что недопонят и недооценен и вами, и жизнью, и этими идиотами, что считают меня поцелованным Аматерасу. Я всего лишь хотел любить тебя как твой младший брат. Но жизнь не поняла меня. Она очернила все. Она отобрала у тебя и насильно отдала мне твои жизнь, мечты, непрожитые дни, которые лежат на мне тяжелым грузом. Ты лишился всего, чтобы уступить дорогу и место мне. Не специально, но это все равно случилось, и это еще омерзительнее. А я… я чувствую, что у меня едет крыша от всего этого. У меня едет крыша от месива, что во мне. И я не хочу знать, что это. Не хочу понимать. Боже, я просто хочу быть твоим надежным младшим братом. Ничего большего. Я не хочу делать и ощущать ничего большего! Да, Саске ненавидит себя. Никто не знает, как он ненавидит себя все эти три года. Никто не знает, как он хочет заботиться о жизни, что ему отдали, как хочет беречь ее, как хочет окружить любовью и благодарностью, светом и чистотой, но все, что в нем кипит при любом его движении, когда он пытается сделать все это, — невыносимая, глубокая тьма. Тьма. Тьма. Он — грешник. Грешник. Грешник. Грешник. Проклятый грешник! — Вы должны понимать, что делаете хуже не только себе своим хаосом, но и тем, кто рядом с вами, — как будто прочитав его мысли, сказал Сарутоби. Саске смотрел в пол. — Есть люди, которые просят поверить в вас, но достойны ли вы этой веры? Такие вы, какими вы есть сейчас? Достойны ли вы своей собственной веры в себя же? «Не достоин», — мысленно ответил Саске. Он не достоин такого брата. Он не достоин его любви. Не достоин его доброты, терпения, понимания, потому что он не может ответить на все это нормально. Не может быть хорошим младшим братом. «Вы не понимаете, что внутри меня», — хотелось сказать Саске, но, разумеется, он не сказал. Не понимаете, что я испытываю, когда думаю о том, что Итачи отдал свою жизнь мне, и вижу то, что выходит из-под моих рук в ответ на это. Даже я не знаю. Не хочу знать, потому что понимаю — никакой старший брат не достоин того, чтобы его испачкал этой неблагодарной, черной дрянью его же младший брат. Я все сильнее хочу, чтобы меня никогда не было ни на пути Итачи, ни на этом свете. Ведь неужели ни ты, ни остальные еще не поняли, что я не считаю себя даже достойным жизни. — Ладно, — обреченно вздохнул Сарутоби и зажег трубку. — Сегодня вы убираетесь на алтаре и остаетесь без еды и воды до заката. *** И Саске действительно вернулся только после заката, когда стемнело и запахло промозглым осенним вечером. Дома было абсолютно тихо и темно, коридор уходил вглубь глухой, холодной и неизвестной черноты множества пустующих комнат, и Саске ощутил острую тоску, когда разулся и выпрямился в прихожей. Он чувствовал себя в ней крохотным, ничтожным и бескрайне одиноким. Чувствовал себя заплутавшим ночью путником в огромной холодной пустыне-вселенной из мрака и эхо, где он не найдет ни тепла, ни звука, ни хоть чего-то, что усмирит эту мощь пустоты. Их старый дом, прежде светлый и любимый, теперь казался ледяным, чужим, катастрофически большим для них двоих и ветхим, возможно сырым и пропахшим старостью, а еще безжизненным и очень одиноким, хотя Итачи был здесь. Он всегда был дома после заката, Саске это знал, но его присутствия не ощущалось, потому что Итачи тоже вдруг стал песчинкой в бескрайних враждебных коридорах. Однако если бы не он, этот дом окончательно превратился бы в склеп, и все три последних года Саске опускался бы в пустоту и холод их общей семейной могилы. Наверное, он бы возненавидел свой дом, его потемневшее от времени дерево, запах татами и треск очага — единственного живого дыхания. Мириться с этой пустотой и не замечать ее помогал лишь брат. После такого омерзительного дня эта мысль заставила Саске ощутить себя еще более грязным. Первое, что он подумал, когда увидел Итачи, то, что тот может замерзнуть. Брат сидел на веранде и прислонялся к деревянной опоре, смотря в сад и подложив под себя и спину подушки для сидения. В его руках была пиала с лекарственным отваром — Саске узнал его по запаху, который возненавидел сразу же, как только в первый раз столкнулся с ним, и ему вконец стало мерзко от самого себя. Итачи выглядел почти сонным: его волосы были распущены, лицо расслабленно и безразлично, взгляд туманен. На ногах у него белели плотные носки, плечи, спину и руки согревала все та же вязаная кофта из козьей шерсти. Услышав брата, Итачи безразлично взглянул на него и снова перевел взгляд в сад, продолжая греть о пиалу пальцы, таявшие с каждым годом все больше. Рядом с ним стояли чайник с отваром и лампа, чей огонь, как маяк, мягко сиял во тьме наступавшей осенней ночи. Он был единственным, что привносило спокойствие и чувство надежности в эту черную пропасть. Он и стеклянный фурин(1) над ними, что изредка печально звенел в темноте на весь дом и сад. Хрустально, тонко и пронзительно холодно. Как иглы из синего льда. Любоваться в саду было нечем — они с братом его непоправимо запустили. Убили, если быть точнее. Ведь почему-то всегда, когда они пытались дать чему-то жизнь — особенно друг другу, правда? — из-под их рук выходила сплошная смерть. Итачи первое время пытался поддерживать кустарники и цветы, за которыми при жизни ухаживала их мать, но безуспешно: у него не получалось найти общий язык с растениями, и все, кроме деревьев, погибло и одичало. Саске тем более не умел обращаться с ними и не хотел. Он смотрел на Итачи, также прислонившись спиной к деревянной опоре. Коричневое грубое юката неровными швами впивалось в его шею и бока, но Саске этого не замечал. — Тебе плохо? — глухо спросил он. Его руки были крепко сжаты и сложены за спиной. Итачи отпил лекарство и покачал головой. — Все в порядке. Небольшая слабость. — Это я виноват, — вырвалось у Саске. То, что он виноват, ему было ясно сразу. Возможно, не за приступ. За что-то другое. Но виноват был точно. Хотя бы в том, что когда-либо желал их катану. Или в том, что вырос таким паршивцем. Но Итачи в ответ только выдавил прохладную усмешку. — Как ты можешь быть причастен к моей хвори, — сказал он настолько устало, что это больше походило на раздражение. — Никто не виноват в том, что в двадцать я уже как старик. Никто не виноват, кроме этого тела. Нас всегда учили тому, что тело — наш инструмент, а дух — то, что способно владеть этим инструментом. Вас же тоже еще учат этому? Но на деле все немного не так. Никакой дух не спасет тебя, если ты разваливаешься по частям и гниешь изнутри при жизни. Духа хватает только на то, чтобы продолжать волочить эту гниль из года в год… Прости, тебе не стоит это слышать, — Итачи снова попытался фальшиво улыбнуться, но уголки его губ приподнялись слишком натянуто и горько. Так, что у Саске посреди горла встал комок тошноты. Итачи несколько секунд разглядывал пиалу в своих руках, а потом допил ее в один глоток и поставил справа от себя, к лампе и заварочному чайнику. Плотнее укутался в шерстяную кофту и окончательно откинулся на деревянную опору, снова смотря в сад невидящим взглядом. Саске следил за каждым его движением из-под челки, сильнее и сильнее сжимая руки за спиной. — Зачем ты меня поцеловал? — тихо спросил он. Этот вопрос прозвучал настолько неправильно и вывернуто наизнанку, что Саске самого едва ли не передернуло от стыда и отвращения к себе. Такую мерзость может сказать только он. Только он способен извратить все чистое, что дает ему брат. Но — лгать смысла нет — этот поцелуй мучил его весь день. — Я хотел тебя успокоить. Тебя это оскорбило? — Итачи наконец-то по-настоящему улыбнулся и мягко посмотрел на Саске. — Я знаю, что ты взрослый, а я опять повел себя с тобой как с ребенком, да? Иногда у меня складывается впечатление, что я совсем не умею обращаться с людьми. Особенно с тобой. Я не хотел тебя задеть. — Я не задет, — возразил Саске. — Но ты не должен больше этого делать. Никогда. Итачи приподнял бровь и посмотрел с предельным непониманием, а Саске стало еще более гадко под его взглядом. Потому что, разумеется, во всем этом нет ничего особенного для его старшего брата, для любого человека на свете, но для Саске это слишком. Чем лучше Итачи обращается с ним, тем отчаяннее и сильнее закипает в нем что-то. Что-то, что должно быть ответной заботой. Уважением. Пониманием. Послушанием. Теплом. Но вместо этого Саске ощущает только давящий напор внутри себя. Как тогда, когда Итачи был с ним в детстве. Как тогда, когда он уехал в город. Как тогда, когда он повесил катану на стене и сказал, что отдает свою жизнь, а себе оставляет смерть и старость — и как это было отвратительно и неправильно, неправильно, неправильно, черт подери, так неправильно, что Саске кричал, стиснув зубами пальцы, всю ночь, потому что он не хотел, не хотел и не хочет этой жизни такой ценой! Как тогда, когда Итачи сказал, что ему для счастья достаточно того, что у него есть его брат. Как тогда, когда он обнял и поцеловал его, а ведь должен был размазать по стене. Должен был сделать так, чтобы Саске раскаялся и боялся ступить лишнего неверного шагу, но он вызвал в нем только еще бОльшую волну черной радости от понимания того, что он может делать все, что хочет, а Итачи все равно будет любить его, даже если младший брат приносит ему одни проблемы, потраченные нервы, усталость и смерть. Я омерзителен, мрачно подумал Саске, с убийственным ощущением понимая, что эта тьма была в нем всегда, и чем взрослее он становится, тем больше она. — Ты не должен быть со мной таким, — сказал он, борясь с желанием со стыдом опустить голову или зажмуриться. Или совсем уйти отсюда. Зарыть самого себя в землю или утопить в черном болоте. — Ты не должен так обращаться со мной. Я не тот человек, с которым можно быть таким… таким братом. Ты должен сбивать с меня всю спесь, пусть даже кулаками. Ты… — Саске запнулся, не зная, как сказать, чтобы не упасть окончательно в глазах Итачи, но и выразить свои чувства как можно точнее. — Ты должен понять — со мной все не так. Абсолютно все. Я даже… я даже не могу быть благодарным, как хочу. Когда я хочу быть таким, я… у меня не получается. Получается что угодно, но не это. Я не мог даже радоваться за тебя по-настоящему раньше, не могу сейчас… не могу… не могу быть хорошим младшим братом. Я могу только злорадствовать, что ты прощаешь все мои ошибки, и причинять тебе вред. Неприятности. Проблемы. Я мерзкий. Я настолько мерзкий и низкий, что меня тошнит от самого себя, — Саске замолчал. Он больше не мог сказать ни слова. Комок в его груди снова болел так сильно, что ему хотелось выцарапать его ногтями вместе с кожей, мясом, хрящами, обломками костей. А еще Саске понимал, что так и не сказал того, что хотел. Но он и сам ничего не понимал толком. Не понимал никогда и понимать не хотел. Итачи устало прикрыл глаза. — Господин Сарутоби был прав, когда говорил, что ты разрушаешь себя изнутри, и дальше будет только хуже. И я был прав, когда думал о том, что попытки насильно сдержать себя и навязать себе чуждое ничем хорошим для тебя не кончатся. Да, ты не должен вести себя так, как ты себя ведешь. Но я — твой брат. Я знаю тебя настоящего, со мной ты можешь быть любым. Ты же знаешь, что ты можешь сказать мне все. Излить мне все. Что касается и не касается меня. Кто, как не твой старший брат, подходит для того? Разве твой брат здесь не для того, чтобы помочь тебе? Как раз мой брат и не подходит для того, подавил в себе Саске грустную улыбку. Я должен беречь своего брата, а не обрушать на него эту мерзость. Я должен быть достойным сыном и благодарным младшим братом, но у меня не получается. Ты ведь не знаешь, чего просишь. Даже я не знаю. Саске молча стоял, смотря себе под ноги, прямо на деревянный пол их веранды — чистый, вымытый, но все равно не новый. Доски скрипели на нем, некоторые прогибались и гуляли. А еще они были потемневшими. Саске не понимал, почему думает об этом. О каком-то чертовом полу и о трижды проклятых досках на нем. Это было более чем абсурдно. Но лучше думать о досках и о сквозняке, который дует сквозь них в коридоре, чем о чем-либо еще. — Мне иногда так хочется снова взять ее в руки, просто дотронуться до нее, — вдруг сказал Итачи хриплым голосом, и Саске невольно поднял голову. Его брат сидел все так же, только поднял руки и смотрел на свои раскрытые ладони пустым и слишком спокойным взглядом. Саске знал, на что смотрел Итачи. Радости ему это не прибавляло. — Мне иногда снится, что я снова держу катану в этих руках, — продолжал Итачи как будто самому себе, все разглядывая свои ладони. — Я сражаюсь с ней, и мне так легко это делать. Совсем как раньше, когда я был здоров и полон сил. Потом я просыпаюсь и ощущаю, как болят мои мозоли. А потом я вижу, что их нет на самом деле. И катана, и боль — это все сон. И то, что я был воином, и то, что я когда-то жил и имел будущее, — это тоже уже сон. Теперь я всего лишь бесполезный человек, который боится дотронуться до оружия. Ведь это слишком большой соблазн. А слишком большой соблазн приносит потом слишком большую боль. — Ты жалеешь, потому что хотел добиться славы? — спросил Саске. Сам он в это время тайком ковырял собственные мозоли, впиваясь в них ногтями изо всех сил — возможно, так он хоть как-то разделит эту боль с братом. — Славы? — Итачи коротко и сипло посмеялся, но вышло слишком сухо и невесело. — Если бы. Тогда все было бы не так печально. Нет, я не поэтому о чем-то сожалею. Я всегда говорил себе, что должен стать сильнее и лучше. Что должен держать эту катану крепко и до последнего вздоха и дойти с ней до таких высот, до которых доходят не все. Но не из-за славы. После смерти слава не оставляет ничего, кроме пустой и неясной памяти, никакой жизни. А за моей спиной есть жизнь, для которой я должен был сам расчистить и изведать тот путь, чтобы провести потом эту жизнь вслед за собой и научить идти ее дальше самостоятельно. У меня есть младший брат, и он берет с меня пример. Подражает мне, и это хорошо, правда. Ведь чем лучше становился бы я, тем выше пытался бы стремиться он. Я поднимал бы своим примером ему планку, заставлял бы его стараться и расти, давал бы ему пищу для роста, а потом мой брат сам прыгнул бы выше моей головы. Так было бы правильно. Я должен был этого добиться. Но сейчас я могу только посмеяться над собой, потому что я растратил все свое время впустую, а теперь могу только сожалеть. Итачи судорожно закашлялся, прижав руку к груди, а Саске подавил в себе желание податься вперед, к нему, чтобы облегчить его кашель. Или хотя бы просто попросить его замолчать. — Поэтому я сейчас пытаюсь сделать все, чтобы продолжать направлять тебя хотя бы так, пытаюсь как-то исполнить свой долг, — продолжил Итачи, восстановив дыхание. — Пытаюсь прожить все, что осталось, действительно в пользу тебе. Я желаю для тебя только лучшего. Я хочу, чтобы ты окончил военную академию и додзе. Чтобы уехал в город и вырос бы там как воин и человек. Чтобы ты добился той самой славы, потому что это тебе она нужна, а не мне. Я всегда ее ненавидел, пытался избежать и желал ее добыть для тебя, а не для себя. Чтобы ты с гордостью носил нашу фамилию, и чтобы ей гордились все остальные. Чтобы люди гордились тобой. Чтобы люди помнили о тебе, а не обо мне. Говорили о тебе, а не обо мне. Ты не представляешь, как я буду счастлив, когда буду слышать от других только о тебе и ни слова о себе. Я хочу, чтобы ты достиг того, чего не смог я. Хочу, чтобы ты достиг того, о чем ты сам мечтал и желал, смотря на меня — ведь ты мечтал обо всем этом, ты хотел быть на этом месте. Я тоже всегда хотел, чтобы ты был на этом месте. Я хочу, чтобы ты прожил эту жизнь за нас обоих, ведь ты — единственный, кому я могу доверить все. Но знаешь, что самое грустное? То, что при этом я знаю, что не имею права вешать на тебя такую ответственность, — блекло улыбнулся Итачи и посмотрел на брата, а потом — снова на свои руки, лежавшие на коленях. — Это слишком рано для тебя, тебе стоило сначала встать на ноги самому, а потом брать ответственность. Я вижу, что это делает с тобой, и мне это не приносит радости. Если это не принесет тебе счастья, ты можешь послать меня к черту. Меня, додзе, академию. Ты можешь послать меня к черту прямо сейчас. В эту секунду. Я пойму и не обижусь. Ты не обязан исполнять мою волю и мои мечты. Не обязан брать на себя мою ношу и жить моей жизнью. Ты не обязан что-то делать для меня. Но я не буду лгать: я вижу, как тебе тяжело, но я хочу, чтобы ты сделал то, чего не сделал я и не сделаю никогда. Я хочу, чтобы ты пошел по тому пути, что я столько лет готовил для тебя. Я знаю, что в итоге это даст тебе по-настоящему хорошую жизнь и исполнит твои собственные мечты, даже если сейчас для тебя все это одна большая проблема. Потому что я не желаю, чтобы твоя жизнь окончилась так же жалко, как и моя. Не желаю, чтобы ты, как и я, доживал свои дни вот так. — Что? — не своим голосом переспросил Саске. — Я пока не собираюсь умирать, — без улыбки ответил Итачи. — Но когда я это сделаю, а сделаю я это раньше, чем нужно, то не хочу в последнюю минуту думать о том, что погубил и твою жизнь тоже. Я только надеюсь, что когда-нибудь ты меня простишь. Итачи замолчал, устало прикрывая отяжелевшие глаза: их разговор окончательно вымотал его физически и морально, а лекарства клонили в сон. Саске же все еще стоял у опоры, понимая, что впервые за день — или же за всю жизнь — в его голове так пронзительно пусто. Он молча постоял так еще с минуту, остановившимся взглядом прожигая брата, а потом все же, как тень, оторвался от опоры, подошел и сел рядом на веранду, тоже смотря в сад. Под балками мягко и прохладно звенел голубой фурин, покачиваясь на легком ветру. Казалось, что сад звенел росой и запахом тумана вместе с ним — они вместе являлись одной мелодией сырой и ясной осенней ночи. Саске не помнил, как долго так сидел, замерев и глядя в никуда, пока не повернулся к Итачи. Руки того безмятежно покоились на теплом юката, и они казались полупрозрачными — как хрупкий и ломкий звук фурина над ними, — болезненными, истаявшими, но в то же время твердыми, строгими, уверенными, выполнившими свой долг и обретшими долгожданный покой. Саске мягко положил свои прохладные пальцы на них, удивляясь тому, как они горячи, а потом украдкой взглянул в лицо брата, чтобы увидеть его реакцию. Но Итачи крепко спал. Он так и заснул, прислонившись к опоре под фурином. Его голова немного наклонилась влево, грудь поднималась низко и редко. Саске убрал руку, небрежно подбирая под себя полы юката и забираясь с ногами выше на веранду, к брату. Он хотел поправить сползшее с его плеча вязаное полотно кофты, но случайно качнул Итачи, и того повело в сторону, пока он тяжело не столкнулся с чужим плечом, уронив голову младшему брату на грудь. Саске оцепенел. Что-то внутри него оцепенело вместе с ним. Итачи лежал на его широкой груди, невесомо дыша, а его темные волосы рассыпались по неподвижной спине, и они мягко мерцали в полупрозрачном свете лампы и в серебристом свете луны. Лицо его было слишком бледно, на нем даже не играл болезненный румянец, как бывало обычно во время приступов: сейчас оно было и правда полным покоя и отрешенности. Итачи спал, а Саске во все глаза смотрел на него, ощущая, как громко стучит его собственное сердце. Так громко, что это причиняло ему физическую боль. Т-дм. Т-дм. Т-дм. В горле что-то скреблось. Рука Саске мягко коснулась разметавшихся по спине волос Итачи, бережно, почти с дрожью зарываясь в их прохладу, не смея спутать или смять — они священны, вы разве того не знаете? Он их так любил и так дорожил ими, каждым из них, и это он должен их целовать за все, что они делают для него. За все эти слова. За эту жертву. За все. Если бы Саске мог, он бы расцеловал это лицо, эти руки с несуществующими мозолями, эту ноющую грудь и эти замерзшие ноги — я бы с радостью собрал губами всю пыль с них. Расцеловал бы их от начала и до конца прямо здесь, прямо на коленях, проведя бессонную ночь. Он и должен. Не Итачи, а он. Он должен целовать его руки и волосы. Тебе не о чем волноваться, с почти благоговейным трепетом думал Саске, кончиками пальцев гладя лицо Итачи, его подбородок, скулы, щеки, нос; гладя осторожно, будто боялся прикоснуться сильнее. Тебе не за что просить прощения. Тебе не о чем просить меня и ничего объяснять мне. Я все понимаю и знаю. Знаю еще с того дня, как ты приехал. Я поклялся тогда себе, что не обману твоих надежд. Я сделаю все, даже если я — паршивец. Закончу академию, додзе, уеду в город и сделаю все, чтобы обо мне говорили все, чтобы мной гордились, чтобы я был лучшим, таким же лучшим для них, как ты — для меня. Я сделаю что угодно, чего бы мне это ни стоило, но исполню твою волю. Я отблагодарю тебя за все. За каждое твое слово. За твою жертву. И поверь, для меня нет ничего более ценного. Итачи нельзя было оставлять здесь, ни в коем случае. Поэтому Саске перегнулся, туша огонь в лампе и крепко, но ласково придерживая пальцами голову брата у своей груди, у самого стучащего сердца — дать ей сползти было сродни страшному преступлению и предательству. А потом он аккуратно приподнялся и взял Итачи на руки, прижимая к себе. Брат был очень тяжелым, несмотря на свою болезненную худобу, прогрессирующую из-за хвори, но Саске знал, что ноги у него подгибаются не от этого, а от той щемящей нежности к нему, что он не может выносить. Она была настолько сильна и пронзительна — была это она или ломкий и отчаянный фурин над ними, ну, ну же! — что охватила его с головы до ног, впилась в его горло, сжала живот и сердце — и Саске с хриплым стоном облокотился на опору, бережно держа Итачи под ноги и спину. Его голова лежала на плече младшего брата, и это было настолько невероятное ощущение, что от него хотелось громко зарыдать в волосы Итачи — взвыть. В который раз за день? За жизнь? Да пусть этот фурин уже умолкнет наконец, умоляю! Я точно сойду с ума, я клянусь, что сойду с ума из-за него, прикусил губу Саске, ощущая, как его тьма, этот комок переплетается с его нежностью и трепетом и почти заставляет его впиться в Итачи ногтями, пальцами, руками, зубами, только бы излить всю эту бездну, которую раз за разом заставляет углубляться его брат. Но нет. Нет. Он никогда не поступит с Итачи так. Никогда. Он лучше сдохнет, чем позволит себе подобное. Его брат заслуживает лучшего. Света, а не этой тьмы. Саске крепче подхватил его, надежно придерживая у груди, и медленно шагнул в темноту дома. Фурин звенел всю оставшуюся ночь.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.