ID работы: 6763890

Сосуд и океан

Слэш
NC-17
Завершён
335
автор
Размер:
155 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
335 Нравится 90 Отзывы 121 В сборник Скачать

Глава 4. Кокон.

Настройки текста
Итачи сдвинул брови и открыл глаза. Его лицо было повернуто к седзи, сам он лежал на спине, скрестив руки на груди поверх одеяла. Седзи были приоткрыты, и оттуда плыл тусклый свет раннего утра: серый и неясный, больше похожий на туман. Именно такой свет по утрам бывает ближе к ноябрю, именно такой приглушенный свет любил Итачи. Со двора пахло осенней свежестью, облетавшими алыми кленовыми листьями, ледяной влагой на них, черной землей и далеким речным туманом, а еще чем-то непоправимо травяным, с диссонансом выбивающимся из симфонии пасмурного октябрьского утра. Слишком знакомым запахом. Знакомым до боли. Итачи, так ничего и не понимая, с трудом поморгал все еще слипавшимися глазами и наконец-то ощутил теплую тяжесть на левом плече. Его горячая ото сна рука медленно поднялась и легла на эту тяжесть, которая оказалась чужой ладонью. Итачи повернулся. Рядом с ним на пятках сидел Саске, уже давно проснувшийся и одетый в то самое бедное коричневое юката, которое ему дали в храме Накано вчера, — юката наказания и греха. Судя по всему, именно он и разбудил брата, когда тормошил его за плечо. Итачи снова поморгал и наконец-то тяжело сел на футоне, ощущая, как чужая рука соскальзывает с него. Голова была неподъемной. Наверное, из-за лекарств и накопившейся усталости. Только сейчас Итачи понял, что седзи открыты очень вовремя: в комнате стояла жара, футон был горячим, одеяло, как огромная масса из уюта и тепла, окутывала его со всех сторон. Насколько он помнил, он редко спал под таким теплым одеялом. Разве что зимой. — Прости, что разбудил, но я знаю, что ты не любишь просыпаться после рассвета, — сказал Саске. Его руки были строго сложены на коленях, сам же он выглядел не слишком бодро, хотя встал достаточно давно. — Но я ухожу в Накано, и меня не будет до вечера. Итачи небрежным движением убрал со лба спутанные волосы. — Правильно сделал, — хрипло сказал он: голос еще не давался ему, а во рту было сухо. Итачи огляделся мутным взглядом, наконец-то отмечая, что спал в той одежде, в которой был вчера весь день. — Я не помню, как лег вчера, — рассеянно сказал он и пристально взглянул на Саске. Тот смотрел в сторону. — Я что, заснул прямо там, на веранде? — догадался Итачи. О причине появления слишком теплого одеяла он тоже догадывался: его достал брат. Хотел согреть и перестарался. Но Саске отрицательно покачал головой. Его руки все еще покоились на коленях, сложенные вместе, а взгляд был направлен в сторону. Итачи показалось это странным и подозрительным. Еще более подозрительным, чем ссутулившаяся спина его брата вчера и разбросанные по полу сандалии. С Саске снова было что-то не то. Это «не то» явно не вписывалось в его обычное «не то». — Ты засыпал, и я помог тебе дойти. Наверное, ты не помнишь. Ты заснул сразу, как лег в постель, — сказал Саске. Итачи посмотрел на него еще более внимательно и пристально и решил уже возразить, потому что он точно помнил бы то, как дошел до комнаты, но в этот момент Саске вдруг нагнулся и пододвинул к футону деревянный поднос, а Итачи наконец-то увидел, чем так удушающе пахло в комнате: его заваренными лекарственными травами. Настой насыщенно коричневого цвета мягко дрожал в пиале и казался более чем реальным, и это было настолько удивительно и неожиданно, что Итачи от изумления забыл, чем хотел возразить, когда взглянул на брата: каким бы хорошим и любящим младшим братом Саске ни был, но такими вещами, как появление теплого одеяла, настоя и попытка разбудить утром, он никогда не отличался. Понять природу этого странного поступка Итачи не мог. — Я заварил тебе твой отвар. Надеюсь, что получилось сносно, — продолжал Саске, беря в руки теплую пиалу и протягивая ее брату. Итачи все с тем же изумлением взял пиалу, и тут же ему в нос ударил до одурения сильный запах трав. Разумеется, это было ясно с самого начала: Саске перестарался с настоем. Убийственно перестарался. Но все же Итачи не сдержал улыбки. — Спасибо, — поблагодарил он, отчего-то растроганный неловкой, но почти по-детски искренней заботой брата. Тот только сдержанно и серьезно кивнул, отодвигая поднос обратно в сторону, однако Итачи заметил, как тронулось легкой краской лицо Саске. — Я вчера наговорил тебе много глупостей, — продолжал он, механически поглаживая большим пальцем гладкую стенку пиалы. — Я был не в себе. Не бери в голову. — Мы все были не в себе вчера, я особенно, — криво пожал плечами Саске и наконец-то поднял голову. Его темные глаза — определенно темнее, чем обычно — коснулись глаз Итачи. Они были другими. Итачи не мог сказать, какими именно, но другими. И он пока не определился, хорошо это или нет. Что за странное утро? Что могло произойти за эту ночь, из-за чего это утро было полным странных, необъяснимых и непонятных вещей? — Наверное, — смазано согласился Итачи, хотя не совсем понимал, с чем именно соглашается. Кажется, он даже в какой-то момент забыл, о чем они говорили. Саске все почему-то смотрел на него в упор, не отрывая от его лица глаз, как будто чего-то ждал или всего лишь засмотрелся — было абсолютно не понятно, чего он хотел и что было в его голове в этот момент. Итачи вдруг вспомнил о пиале в своей руке — может быть, Саске ждет, когда он попробует его отвар и выскажет свое мнение? ну да, вероятно — и под этим прямым взглядом наконец-то отпил лекарство, тут же подавляя желание поморщиться и выплюнуть его обратно: отвар был так передержан, и трав было настолько много, что он стал похож на отраву для насекомых. Саске совсем не умеет обращаться с настоями, не имеет ни малейшего понятия, что и как с ними делать. Его забота мила, разумеется, только она способна убить. Но вопреки всему Итачи проглотил лекарство, хотя его до рези затошнило от того. — Почти хорошо, — уклончиво похвалил он. И в этот момент произошло то, что Итачи никак не ожидал. Глаза Саске медленно и странно округлились и стали большими и похожими на два черных провала. Его почти остановившийся взгляд тупо мазнул по пиале, потом по губам брата, снова по пиале, и Итачи с еще большим непониманием вгляделся в них с холодным чувством, что выпил не отвар, а действительно крысиный яд. Но младший брат почти тут же отвел взгляд и слишком поспешно встал, шурша грубым коричневым юката. Юката грешника, почему-то с тоской добавил про себя Итачи. — Мне пора, иначе господин Сарутоби точно убьет меня, — быстро сказал Саске. Итачи продолжал изучающе смотреть на него и все больше убеждался, что брат действительно прячет от него глаза. Ни о чем хорошем это не говорило. Саске опять в чем-то провинился, но только ему одному ведомо в чем, и он явно считает это чем-то непоправимо страшным — более страшным, чем его вчерашняя глупость, хотя что может быть страшнее? Но спрашивать у него об этом смысла не было: все его поведение говорило — нет, не говорило, а отчаянно и категорично кричало, как бы он ни пытался то скрыть, — что Саске ни за что не скажет. Умрет, но не скажет. Это слишком личное, понял Итачи и поэтому молча отпил отвар, смирившись с его сводящей зубы горечью. Но как бы то ни было, с уходом брата его придется вылить. Иначе Итачи сожжет себе желудок. — Не вставай с постели до полудня, тебе еще надо отдыхать. Хорошо? — добавил Саске уже на пороге. Итачи с усмешкой наклонил голову и прикрыл глаза. — Хорошо, — пообещал он, но заранее знал, что не собирается сдерживать свое обещание, и это было известно им обоим. — Твоя забота очень приятна. Правда. Саске улыбнулся в ответ, но его улыбка была ненастоящей. — Я рад, — неловко выдавил он из себя и попятился назад, в холодный и темный коридор, закрывая за собой седзи, пока они окончательно не скрыли с глаз Итачи и его комнату. После этого Саске на автомате прошел еще один или два поворота, он не помнил, честно говоря. Он не понимал, как не заблудился в тумане своего собственного дома или в тумане своих мыслей, или в тумане пустоты в своей голове — черт знает, как ноги вели его, потому что он их не ощущал. Только тогда, когда Саске внезапно вынырнул из этой молочно-дымчатой пелены с запахом лекарственных трав и опавших кленовых листьев и обнаружил себя в прихожей, он тупо остановился, тяжело привалился спиной к стене и изо всех сил зажал ладонями рот, ощущая, как быстро и нервно ходит верх-вниз его грудь. Господи, ведь весь их дом пропах осенней росой на опавших кленовых листьях! Я — грешник, с ужасом думал Саске, зажимая рот все сильнее и раскрывая глаза настолько, что в них начало щипать. Я — грешник. Я — грешник. Я ведь… ведь я… я… я… — Я поцеловал его пиалу, — ошеломленно выдавил Саске, и его собственный голос окончательно потряс его. О, боже. О, боже, госпожа Аматерасу! Кажется, или земля уходит из-под ног? Я поцеловал его вещь, продолжал говорить себе Саске, до боли закусывая пальцы, лежавшие на его рту: он презирал их так, что готов был отгрызть. Поцеловал. Госпожа Аматерасу, поцеловал! Я не могу в это поверить. Я не могу. Да, земля и правда уходит из-под ног. Я действительно поцеловал пиалу на кухне до того, как принес ему отвар. Я налил в нее лекарство, взял ее в руки — госпожа Аматерасу, поверьте, она была такая же теплая в моих руках, как и он вчера. Вот, о чем я подумал. Я не знаю, как это случилось. Не помню. Отказываюсь помнить. Но я ее поцеловал. Это все, что я знаю. Я расцеловал ее всю от краев до дна, как в бреду донес ее к нему, думая о брате в моих руках вчера, а он пил с того места, где до этого были мои губы. Скорее всего, там осталась слюна от них. И он… он поблагодарил меня после того. Я — паршивец. Паршивец, предатель и грешник. Руки Саске опустились и повисли вдоль тела. Он улыбался так ненормально широко, что его скулы начали ныть. Госпожа Аматерасу! Нет. Нет-нет. Всему есть объяснения. Для всего есть причина. На него просто все сразу и резко навалилось. Наказание в храме Накано. Старик Хирузен со своей занудной проповедью. Наруто с его идиотскими словами. Жертва Итачи. Неспособность оправдать эту жертву. Ответственность за весь их род и семью, которая теперь лежит на нем одном. Собственное смятение. Чувство вины. Бессонные ночи. Они расшатали его нервы. Только и всего. Да, только и всего — его нервы давно ни к черту, это всем известно. Все, что было вчера и сегодня утром, всего лишь глупость. Шалость. В этом нет ничего страшного. День-два, и Саске придет в себя. Это только нервы. Такой мерзости в нем быть не может. Он слишком дорожит и ценит Итачи, чтобы носить в себе такую низость по отношению к нему. Это не он целовал ту пиалу. Не он. Это были его расшатанные нервы и наваждение. Желание отблагодарить его и хоть как-то выразить свои чувства. Даже так низко и паскудно. Ничего страшного. Ничего страшного. Все будет в порядке, черт побери, сказал себе Саске, обуваясь. Все будет в чертовом порядке. Даже если этого порядка ни разу не было в его жизни. Ничего страшного. Ничего страшного. *** И действительно. Небеса вместе с огнем Аматерасу так и не рухнули на его голову. Спустя неделю проливных дождей и потопов на улицах снова сияло неяркое осеннее солнце. Оно отмерило ровно неделю наказания от двух оставшихся и просияло смутной, но уже более реальной надеждой. — Они собрали камни и поднялись на холм, и начали все вместе кидать их в тех ворон, — пел на весь двор Накано Наруто, широко размахивая метлой. Саске оттер пот со лба и, щурясь от солнца, посмотрел на него. Наруто стоял под красными, почти облетевшими кленами, закатав рукава юката и горлопаня на всю округу. — Они кидали камни и поднимали крик, вороны умоляли закончить этот цирк. Их перья разлетались, а крик не умолкал, вороны поднимались, но город хохотал. Эта песня была не совсем той, которую сейчас хотел бы услышать Саске. Она нагоняла на него тоску и заставляла испытывать сочувствие к тем самым воронам, о которых пел Наруто, не попадая ни в единую ноту. А, впрочем, какая разница. Главное, что прошла неделя, и все действительно немного наладилось. По крайней мере, Саске хотелось так думать. Изнурительная работа в храме Накано и то, что их с Наруто, его неожиданным товарищем по несчастью, постоянно шпыняли нравоучениями и трудом, как шелудивых псов, отрезвили и отвлекли его. Впрочем, если говорить начистоту, то убирать алтарь и подметать тропинки у храма было куда лучше, чем учить устав додзе и стихи о послушании и внутренней силе. — Вороны те кричали, что сорвутся ввысь, а их не понимали и не желали разойтись. В их доме тоже все было наконец-то хорошо: Итачи снова стало лучше, на кухне и в его комнате не так сильно пахло лекарственными травами, а Саске поверил, что все, что творилось с ним в его первый и второй дни наказания, оказалось сном. Тьмы в нем больше не было. Точнее, он ее не ощущал. Ни разу за эту неделю. Ее парализовало, как и самого Саске: он не чувствовал ни самого себя, ни чего-либо в себе. Совсем ничего — ни хорошего, ни плохого. В нем стоял штиль. Странное и глухое затишье. Возможно потому, что он вел себя как нормальный человек: на другое у него сейчас не было лишнего времени и сил. Или потому, что шок от поступка с пиалой оказался слишком сильным для него и перерубил корни его тьмы. Или потому, что ему вправили мозги на место постоянными пинками от жрецов Накано и старика Хирузена, который целыми днями курил трубку рядом с ними, ходил вокруг них кругами, опираясь на трость, и проедал им плешь, говоря о том, что они все еще сырые, как бесполезные бревна для костра. — Они все разошлись, как поднялась луна, вороны те лежали, их кровь была черна. Время давно перевалило за полдень. Наруто с песнями мел у калитки облетающие листья с деревьев: старик Хирузен обещал оставить его без еды и воды и заставить молиться всю ночь у алтаря, если на каменной кладке окажется хоть единственный лист. Саске же не один час ползал на содранных и сбитых коленях по деревянному настилу веранды храма с ножом в руках и тряпкой: он чистил пол, ненормально жаркое для конца октября солнце пекло ему голову, воздух был плотным и влажным из-за испарений от земли, ведь до этого всю неделю шли дожди. — Та ночь прошла безмолвно, и солнце поднялось, вороны всё лежали, но сердце их спаслось. Саске отскребал ножом очередную прилипшую к древесине грязь, когда около него остановились чьи-то босые ноги. Они были почти под самым его носом, но, к счастью, не принадлежали старику Хирузену. Саске, сжав в руке сырую тряпку, приподнял голову, находя взглядом край темно-синего чужого кимоно и кончик висевшей на поясе катаны. Окончательно задрав голову, он увидел учителя Какаши, державшего в руке круглый сверток. — Их крылья изломались, их лапы сбились в кровь, но все же поднимались они в конце концов, — где-то под сливами прокричал Наруто. Какаши улыбался, смотря на Саске. Это было видно даже сквозь его маску. — Какая картина, — не без усмешки сказал он, похлопав босой ступней по только что вымытому полу. — Будете перемывать сами, если господин Сарутоби оставит меня на ночь молиться из-за того, что вы наследили, — отрезал Саске. Он не был намерен шутить, сидя на карачках и вылизывая пол жрецам и старику Хирузену, наверняка где-то дремавшему сейчас в тени веранды. А улыбка Какаши, которая так и не исчезла, ужасно его раздражала. — Эй, остынь, я же шучу, — Какаши подобрал кимоно и по-свойски сел на веранду, спустив босые ноги вниз. — Садись, — похлопал он ладонью рядом. — Я принес тебе и Наруто онигири. Хорошо поет, да? Вам двоим стоит пообедать. Господин Сарутоби разрешил мне принести вам обед как вашему учителю. Нет, Наруто пел отвратительно. У него нет ни голоса, ни слуха. А песня была действительно очень красивой и почему-то жгла особенно сильно. Саске сложил тряпку и отложил ее в сторону, вытирая мокрые руки о свое уже грязное коричневое юката. За эту неделю он стал ощущать себя нищим или бездомным, побирающимся за кусок хлеба и ночлег у храма. Саске было крайне неприятно это ощущение, но избавиться от него он не мог: ни мытьем во дворе в бочке — в бани им было запрещено ходить во время наказания, ни чистой постелью, ни теплом очага на своей кухне. Но самое главное, ему почти до навязчивого и постыдного ощущения казалось, что он это заслужил. Он искупал грех перед Итачи. Свое грязное и низкое предательство. Свои давние мерзкие мысли о той катане. Свои паскудные поступки. Тот подлый поцелуй на пиале, на который он не имел права. — Ну как, работа в храме уравновесила тебя? — спросил Какаши, передавая аккуратный сверток с обедом. Саске положил его в тень и небрежно пожал плечами. — Как будто то, что я вымою им полы, сможет сделать меня другим человеком. — Мытье полов не сделает тебя другим человеком, само собой, — согласился Какаши. — Но зато оно даст тебе возможность подумать о том, что ты хочешь от своей жизни и самого себя, что ты делаешь, зачем и как с этим быть. Тебе дали целых три недели на то, чтобы ты думал о себе. Труд помогает мыслить лучше. Чище. Поверь мне. — Мне в этом помогает работа с оружием. — Работа с оружием пока только еще больше распаляет тебя, Саске, — возразил Какаши. — Поэтому ты должен забыть о той жизни, что вел раньше. Ты должен остаться наедине с настоящим собой, своим сердцем и своими мыслями. Подумать о том, что тебя беспокоит. — Это вас во мне что-то беспокоит, — холодно заметил Саске. Наруто на другом конце двора наконец-то замолчал, переводя дыхание. — Это вы всю мою жизнь говорите, что я переполнен злобой, потому что меня поцеловала Аматерасу. Какаши снова улыбнулся, разглядывая его с ног до головы, но уже с пониманием и участием. — Никто не говорит, что ты переполнен злобой или чем-то недостойным. И никогда не говорил. Не перевирай наши слова и не уходи в крайности. Ты достойный человек и достойный воин. Да, ты наполнен тьмой, но это иное. Тьма — это не нечто скверное или злое. Это переполненность. То, что застилает глаза и не дает мыслить разумно. — Ну, и чем же я переполнен, по-вашему, если не злобой? — сухо поинтересовался Саске. — Страстями, — просто ответил Какаши. Это слово обожгло Саске, как раскаленный метал. Пролилось ему в глотку и наполнило желудок. Саске, едва ли не отшатнувшись, прямо взглянул в глаза Какаши, отказываясь верить своим ушам. Он ожидал услышать все, что угодно, даже то, что им день за днем говорил старик Хирузен — ну, что еще нового мог сказать каждый из них помимо тех туманных умных слов, которыми они бросаются направо и налево. Но это — это в прямом смысле слова выбило почву из-под его ног и ужалило в самое уязвимое место. В груди что-то ухнуло и болезненно стукнуло — что-то, что, как ему казалось, было всего лишь стыдливым сном или срывом нервов. Что-то, что было парализовано все это время, и — о нет, о нет, — Саске ярко и очень четко вспомнил пиалу, которую поцеловал. Вспомнил тяжесть от веса Итачи на своих руках. Вспомнил катану на стене их главной комнаты. В груди стало еще горячее, вновь до ощущения плотного комка, царапающегося между лопатками. Знакомого комка, слишком знакомого. Как запах лекарств Итачи. Такого же ненавистного, но до боли и страха знакомого. Я вам объясню, что это. Вы видели, как прорывает свой кокон бабочка? Как кокон взбухает, гуляет, шевелится и вдруг не выдерживает и трескается, разрывается — и сквозь эту трещину выбирается новорожденная бабочка? Я ощущаю себя таким же коконом, в котором живет бабочка — темная и огромная бабочка. Она скребется внутри меня со сложенными крыльями и пытается прорвать кокон в моей груди и между лопаток. Вы представляете, что это такое — ощущать скрежет насекомого и треск разрывающейся ткани внутри себя? — Те камни не сломали их горькую судьбу, они их покусали, но приняли мольбу, — снова затянул Наруто и вновь принялся мести опавшие листья. Переполнен страстями? — Какими страстями? — оторопело спросил Саске, не узнавая своего же голоса и продолжая безотрывно смотреть в глаза Какаши. На секунду ему показалось, что тот каким-то образом узнал о том, что происходило с ним. О том наваждении. Ведь поцелуй на пиале не мог быть правдой. Не мог быть реальностью — только наваждением, срывом его нервов. Зудом от трепета вырывающейся из него темной бабочки. Однако Какаши пожал плечами, скрестив руки на груди. — Откуда же мне знать. Это должен знать ты. Об этом тебя и оставили тут думать, Саске. — А если я не хочу об этом думать? — вдруг хрипло спросил он. — Даже если это и правда, все, что вы говорите. Но вдруг то, что во мне есть, слишком постыдное, чтобы это понимать. Чтобы считать частью себя. Какаши вздохнул. Он отвернулся от Саске, смотря на Наруто. Тот как раз снова пытался подвернуть растянутые и засаленные рукава юката и привести в порядок растрепанные волосы. Но грязными руками он еще сильнее ухудшал их вид, делая свои волосы похожими на воронье гнездо, о котором так отвратительно пел. — Я не буду спрашивать, что ты имеешь в виду, — вдруг серьезно и без улыбки сказал Какаши, повернувшись к Саске и почти по-отечески смотря на него. — Но ты никогда не будешь счастлив и не обретешь покой, если не примешь и не поймешь себя. Это важно. Важно увидеть себя со всеми достоинствами и недостатками, принять их, понять их и жить с ними. Ты должен уважать и тьму, и свет в себе. Должен любить их, но и должен отстраняться от них обоих, наблюдать за ними со стороны. Как за водой или за ветром. Ты их хозяин, а не они. Ты создаешь мелодию из них в себе, а не они. Господин Сарутоби не просто так наказывает вас с Наруто из-за того, что вы деретесь. Драки — это не зло и не грех. Никто не говорит, что у людей не должно быть страстей или тьмы. Потому что без них нет и света, и отрицать себя же нельзя. Но если ты хочешь стать воином и мудрым человеком, то ты должен уметь быть пустым в нужное время. Уметь жить настоящим, а не только страстями. Светлыми ли, темными ли — перебор и того, и другого все равно плохо. Тьма мешает воину мыслить трезво во многих ситуациях, и это просто-напросто принесет ему гибель. Ты можешь погибнуть слишком рано, если не научишься очищать свой разум. Поэтому вас пытаются призвать к благоразумию — к гармонии. К равновесию. К пустоте. Воин — это тот, кто наблюдает и выжидает. В первую очередь за самим собой. — Значит, я отрежу от себя ненужное, — выдавил Саске. — Ты меня не понял или плохо слушал, — укоризненно улыбнулся Какаши, поправляя кончиками пальцев маску на лице. — Борьба с собой, насилие над собой или подавление себя сделают тебе лишь хуже и окончательно погрузят во тьму, которая способна будет стать злом. А ты, наоборот, должен освободиться. Опустеть. Ты должен превратить свои страсти — слабости — в силу. А как это сделать — об этом тебе дали думать три недели. Как и Наруто. У него это, похоже, пока тоже не получается. Будь взрослым, Саске. Ты же можешь. Ты можешь очень многое, но тебе надо немного постараться. Прекрати жить крайностями. Саске усмехнулся, но так и не ответил, продолжая разглядывать свои руки. Конечно, им легко говорить — легко говорить тем, кто не понимает, что то равновесие, которое наконец-то за эту неделю нашел — или только думал, что нашел — Саске, вот-вот полетит к чертям. Они не понимают, что это за страсти. Если бы они были из-за чего угодно, по какому угодно поводу — будто это было бы проблемой. Они не понимают, что на самом деле та тьма принадлежит Итачи. Что она становится больше с каждым его словом, с его проклятой болезнью, сонным дыханием на груди Саске — и разве это честно? Каким счастливым было то время, когда он всего лишь считал себя поцелованным Аматерасу и слишком горячим на голову и сердце мальчишкой, не способным не поддаваться на провокации Наруто. Если бы так и было. Если бы Итачи одним своим существованием не развязывал ему руки. Если бы Саске сам не позволял развязывать себе руки, но он еще и подло пользовался этим несколько раз, а Итачи не знал. Какой стыд. Итачи ведь не подозревает, какой на самом деле отвратительный у него брат. — Скорее бы эта деревня и додзе провалились ко всем чертям, — хмуро сказал Саске, а Какаши отчего-то рассмеялся. — Ну-ну, тебе осталось терпеть нас не так долго, как ты думаешь, — посмеявшись, сказал он. — Меньше чем через два месяца ты уедешь в город. Но до этого момента ты должен постараться. У тебя же есть рядом хороший пример — твой брат, — Какаши снова усмехнулся, поглаживая свои локти большими пальцами. Он смотрел на Наруто, тщательно подметавшего каждый упавший лист. — Я помню то время, когда Итачи уезжал в город, — странным тоном сказал Какаши, но его серые глаза были сожалеющими. — Он был таким юным, еще мальчиком. Нам всем не верилось, что он справится в городе, но он оказался настоящим молодцом. — Еще бы, — фыркнул Саске, задетый мыслью о том, что его брата могли недооценивать. — Но подумай только, ведь ему было четырнадцать. Почти ребенок. Он единственный, кто окончил военную академию так рано. Раньше эти лавры принадлежали мне: я уехал в город в пятнадцать, — с улыбкой сказал Какаши и ободряюще посмотрел на все еще мрачного и холодного Саске. — Но жизнь не стоит на месте и идет дальше. Теперь уедешь и ты. Итачи вырастил тебя, был рядом эти три года и исполнил свой долг, а теперь пришло твое время показать себя и оправдать надежды, возложенные на тебя. Ведь твоему брату будет важно жить здесь и знать, что за тебя не стоит беспокоиться. — Я знаю, ведь он… он со мной не поедет, — вдруг почти по слогам выдавил Саске и резко замолчал, как будто сам не понял, что сказал. Наруто в который раз остановился. Он с прищуром смотрел на них с Какаши и пытался перевести дыхание: от работы метлой у него болели руки, и горела натертая кожа на ладонях. Постояв так еще с минуту, он продолжил мести дорожку. — Не забудь про онигири и угости Наруто. Там вам обоим, — Какаши поднялся, оправил одежду и выпрямился на веранде. — Помни о том, что я тебе сказал. Попытайся встретиться с собой лицом к лицу. Это и есть благоразумие. Саске натянуто кивнул, но на самом деле он не слушал то, о чем ему сказал Какаши. Он и не слышал, как тот ушел, глухо стуча босыми ногами по чистому, только что вымытому полу. Саске сидел, замерев в оцепенении, его сердце стучало где-то внутри, глухо, громко, как барабан, а он сам раз за разом проворачивал в голове мысль, которую случайно озвучил. Вы знаете, что у бабочек очень колючие лапки? Мысль, которая ударила его обухом по голове. Простая, давно известная им всем мысль, совершавшая свой круг в реальности год за годом, которую они — точнее, один он, Саске, презирал и избегал как проклятья. А ведь она была известна ему всегда. Они с Итачи не проживут эту жизнь как настоящая семья. Они всегда будут раскиданы друг от друга. Они обречены на это с самого начала. Ведь все в их жизнях всегда рано или поздно летело к чертям. Не больше и не меньше. Не больше и не меньше, повторил Саске про себя с горьким комом слюны в горле. Но это — всего лишь обычная данность, истина, которая режет его по живому и самому уязвимому — режет давно, честно говоря, сколько он себя помнил. В последние годы она с острым оружием под кимоно спряталась среди других проблем, а сейчас напала, ударяя в спину. Истина, думать о которой никогда не хотелось, и которую не хотелось признавать ни сейчас, ни восемь лет назад, когда Итачи впервые их покинул, ни все то время до этого, когда брат был слишком далеким и как будто не из их семьи. Истина, которая, тем не менее, подразумевалась всеми и всегда, с самого их рождения, ведь постоянно было что-то, что не позволяло им быть рядом: старшинство, катана, додзе, город, деревня, хворь, смерть — в итоге это вылилось в ту самую истину с кинжалом под кимоно. Обсуждению она тоже не подлежала. Она была молчаливым, но голым фактом — таким же жестоким и непоправимым приговором, как и хворь Итачи. Как жизнь и смерть. Саске уедет так скоро, боже, так скоро, что он сейчас с изумлением не мог поверить в это — как быстро пролетели три года! — но Итачи не поедет с ним. Его брат навсегда останется один. В том пустом и омертвевшем, обветшалом доме, который год за годом будет темнеть и становиться все холоднее, превращаясь в живую гробницу, а Итачи будет угасать вместе с ним — один, оставленный всеми, выжатый до последней капли. Он будет раз за разом возвращаться в ту пустоту, жить с оружием, которое не возьмет больше в руки, пытаться сделать этот дом не таким печальным и умирающим, но у него не будет этого получаться, как не получается и сейчас, потому что из-под его таящих рук уже никогда не выйдет новая жизнь — это тоже голый факт. Итачи будет один. Один стареть, один умирать. Один. Брошенный тем неблагодарным паршивцем, кому отдал последние силы и тот остаток жизни, что у него есть. Саске не сможет существовать с этой мыслью. Она убьет его скорее, чем Итачи — хворь. — Вороны те взлетели, оставив позади… — пропел вдалеке Наруто. — … и камни, и потери, и горькие их дни, — вместе с ним шепотом закончил Саске. Он откинулся назад, ложась на высохший пол и прикрывая рукой ослепленные солнцем глаза. Но я ведь уезжаю не для того, чтобы вычеркнуть брата из своей жизни, будущего и прошлого, сказал себе Саске, опуская веки. Наоборот — я уезжаю, чтобы он был в моих прошлом, настоящем и будущем. Чтобы сделать его существование лучше. Дни — светлее и длиннее. Ночи — спокойнее. Сердце — теплее и безоблачнее, как то святое лето, когда он родился. Жизнь — наполненной смыслом и ощущением, что она прожита не зря, какой бы долгой или короткой она ни была. Я уезжаю, чтобы сделать наш дом крепче, чтобы найти хороших лекарей, чтобы дать брату вкусную пищу и занять его досуг делами, которые бы ему нравились. Ради этого я готов подавить в себе тьму — и убить в себе бабочку, что рвется из кокона. Готов ходить в Накано и слушать их всех, в том числе и Какаши, который переубеждает меня в обратном, но что он понимает — есть ли у него брат по имени Итачи? Такой брат есть только у меня одного. И я обязательно заберу его с собой. Я не оставлю его на растерзание этому дому и этой деревне. Я не оставлю его. Потому что теперь я должен быть рядом с ним, а не он — со мной. Хватит. Я вырос, и теперь я ответственен за нашу семью и за своего брата. Я не отдам его больше ни катане, ни жизни, ни смерти. Не разлучусь с ним. Я возьму все в свои руки. Это долг младшего брата. В какую-то секунду ему в лицо кинули вонючую и мокрую тряпку, грязную после мытья полов. Саске рывком откинул ее от себя, с раздражением открывая глаза и убирая с них руку: над ним стоял Наруто, державший в натертых руках сверток с онигири. — Прохлаждаешься, придурок? — фыркнул он. Лицо его было испачкано пылью, но на губах сияла улыбка. — Я хочу жрать. Я знаю, что учитель Какаши принес онигири тебе и мне. Давай пожрем. Старик-любитель-поглядеть-на-голых-девчонок Хирузен дал мне час. — Проваливай отсюда со своими грязными ногами, — прошипел Саске, выпрямляясь и протягивая руку для онигири: что поделать, ведь на самом деле ему тоже хотелось жрать. Не есть, а именно жрать, потому что в их трехнедельное наказание входили только вода и один прием пищи после полудня, через день — после заката. — Я слышал, что через неделю приедут люди феодала, чтобы посмотреть на нас. Будут показательные бои, как каждый год. Знаешь же про них? Если им кто-то понравится, то они возьмут его на хороший пост без экзаменов. Вот увидишь, это буду я, — сказал Наруто, игнорируя просьбу Саске и продолжая пачкать только что вымытый пол пыльными ногами и крошащимся онигири. Ах, да, показательные бои, с удивлением подумал Саске, искренне не понимая, когда их время успело подобраться настолько вплотную. Из-за всей этой истории они напрочь забыли о них. А ведь это было самым важным событием, которое вскоре должно было случиться в их жизни. Про показательные бои Саске знал не понаслышке: именно на них много лет назад люди феодала заметили Итачи и сразу же предложили ему неплохой пост, ради которого он и уехал, досрочно закончив военную академию. Саске еще в тот далекий день поклялся себе, что тоже выиграет на них. Сейчас он тем более не намеревался отступать от своего: он ждал этих боев почти восемь лет, тренировался и учился ради них, и наконец-то наступило время, когда он сможет проявить себя. Себя, настоящего. Бои считались священной обязанностью выпускников, поэтому никакое наказание в Накано не оградит их с Наруто от них. Ведь для Наруто это тоже очень важно. Саске прекрасно знал, что даже если у того есть шанс сдать экзамен в додзе, то сдать его в академии шансы нулевые. Для Наруто показательные бои были сродни надежды. Для Саске — тоже. Он должен был. Как брат Итачи, как сын своего отца, как член семьи Учиха и наследник фамильной катаны, подаренной императором, он должен был быть на них и победить. Это не обсуждалось. — Это буду я, а ты будешь сейчас вылизывать своим языком чертов пол, если немедленно не уберешься отсюда, — повторил Саске. — Дай пожрать, придурок, — невозмутимо ответил Наруто, прожевывая онигири. *** Вечером в свете лампы Итачи тоже мыл пол. Он убирался в прихожей, стоя на коленях и оттирая пыль и грязь с досок. Рукава его юката были завернуты выше локтей и подвязаны, волосы — убраны в тугой высокий хвост, который делал Итачи похожим на мальчика: такая прическа всегда молодила его, тогда как распущенные волосы словно прибавляли ему лет — почему-то именно так всегда казалось Саске. Ступни Итачи, видневшиеся из-под края одежды, были белыми и чистыми — вымытыми, чтобы не испортить работу. Рядом стояло деревянное ведро с водой, подле него лежала сухая тряпка, которой Итачи после мытья просушивал доски. Он умел убираться в доме, особенно хорошо это стало у него получаться в последний год. Разумеется, все еще с упавшим сердцем думал Саске, стоя позади и прислонившись спиной к стене. Ведь чем ему теперь еще заниматься. Он пришел полчаса назад и застал брата здесь, ползающего на коленях и убирающегося. Разулся Саске едва ли не на улице и на цыпочках прошел вдоль стены, чтобы не испортить работу Итачи: ведь он как никто теперь знал, каково это, драить деревянные полы, а потом видеть, как их беспощадно топчут. Теперь Саске наблюдал за Итачи, автоматически поглаживая рукой левый локоть. Он все еще думал о том, что сказал сегодня Какаши. Вернее, что Саске сам ему сказал, потому что Какаши никак не пролил свет на ситуацию, как и упрямый старик Хирузен. Хотя с того момента прошло много часов, и мысли не раз заняли иные заботы, но когда Саске пришел и увидел своего брата таким — одним в их темном, старом и обедневшем доме, моющим пол на коленях, драящим его руками, которые должны быть достаточно сильными для того, — эта картина с новой силой воскресила в нем все его переживания. Лапы бабочки без устали скребутся под кожей. Саске знал, что такое одиночество, и ему не надо ждать смерти Итачи, чтобы узнать это чувство. Он знал, каково это — когда какое-то место в жизни постоянно пустует. Твой брат занят. Твой брат уехал. Ты забыл, как он выглядит. У тебя его все равно, что нет. Саске знал, что это такое — иметь любимого брата, которого как будто и нет. Но больше он не будет в такой ситуации, потому что теперь он ответственен за их семью и жизнь Итачи. А тот — он-то узнает, что такое иметь брата, которого как будто и нет. От которого останутся только имя и редкие далекие вести. Лица которого не вспомнишь через пару лет, и который не приедет еще долгие годы, а если и придет, то, возможно, затем, чтобы зажечь в твою память огонь на алтаре. Итачи может думать и говорить все, что угодно, но Саске знал, каково это будет — проснуться однажды в их пустом доме, выйти на порог холодного зимнего крыльца и вдруг понять это. А главное — понять, что эта одинокая зима и есть твоя жизнь. Самая унизительная и жестокая смерть для такого любящего и отдавшего всего себя старшего брата, не так ли? Саске покусывал нижнюю губу, сильнее сжимая локоть. Итачи все еще убирался, стоя спиной к нему. Самая унизительная и жестокая смерть для такого любящего и отдавшего всего себя старшего брата. Да, да ведь, Саске? Да ведь? Ты, тот паршивец, которому твой брат просто так отдал все — катану, славу, несовершенные подвиги, — еще и обречешь его на такую неблагодарную смерть? Самую унизительную и жестокую смерть для такого любящего и отдавшего всего себя старшего брата, ты, завистливый и умеющий только все портить и проклинать неблагодарный мерзавец. — Я хочу, чтобы ты поехал со мной в город, — наконец, сказал Саске. Итачи выпрямился, сел на пятки, убрал влажной рукой волосы со лба и обернулся. — В город? — переспросил он так, словно ослышался. Саске кивнул. — Да. Итачи вытер об полы своей одежды руки и снова убрал волосы со лба: именно поэтому он не любил высокий хвост. Глаза, устремленные на младшего брата, были тусклыми и уставшими. — Это не слишком хорошая идея. Мне больше нечего там делать, — ответил Итачи. Его бледные, почти бескровные руки лежали на коленях. — Я приехал сюда, чтобы жить здесь. Я не собирался и не собираюсь возвращаться обратно. Саске грустно усмехнулся, опуская глаза к полу и сильнее сжимая руку. Конечно, он так и знал. Еще до того, как сказал это, он знал, что ответ будет именно таков. Саске не понимал, зачем предложил поехать с ним. Но это была не просьба или предложение, или вопрос, а просто-напросто его отчаянное желание — скреб насекомого внутри, — которое он не мог держать в себе. Саске знал, что в городе для Итачи слишком много важных и болезненных воспоминаний, вряд ли ему хочется снова окунуться в жизнь, которая больше не будет принадлежать ему. Но он будет не один. Саске поможет ему. Поможет сразу, не откладывая это до лучших времен. Неужели одиночество здесь лучше, чем боль от мозолей, которых нет? — Я знаю, что тебе не хочется видеть город, — терпеливо сказал Саске, не зная, зачем пытается настоять на своем, если и так ясно, что их разговор ни к чему не приведет. — Но ты будешь не один. Ты можешь приехать позже, если хочешь. Когда решишься. Через полгода или год, например, когда я устроюсь. Я не прошу тебя ехать именно сейчас. Это спонтанно для тебя, я понимаю. Но потом почему бы и нет? Однако Итачи покачал головой, не дослушав. — Нет, ты не понял. Город ни при чем. Я не имею ничего против города, — еще более устало возразил он. — Но поверь, у меня был выбор, и я решил, что мне будет лучше здесь. Там, где я родился и вырос. В нашей красивой и тихой деревне, которую я очень люблю. Мое место здесь. Город мне ничем не поможет. Что мне там делать? — Быть со мной, — прямо сказал Саске и посмотрел в глаза брата. — Всего лишь быть со мной — это не важная причина для тебя? Я хочу, чтобы ты наконец-то был со мной как моя семья. Эти три года — ничто после всего времени, что мы с тобой были как чужими. Я не хочу больше быть один. Тем более не хочу, чтобы ты был один. Один в этом склепе. Я не хочу оставлять тебя в этих стенах. В этой тюрьме. Это нечестно. Нечестно и грязно. Ты заслуживаешь лучшего. Я хочу и могу дать тебе это лучшее. Я взрослею и наконец-то могу сделать что-то. Для этого тебе не надо покидать деревню, да, но я… пойми, я просто хочу быть со своей семьей. Ведь кроме друг друга у нас больше никого нет. На всем свете у меня больше никого нет, кроме тебя. Я не желаю терять последнее, что у меня осталось, когда наконец-то все в наших руках. Мы — семья, Итачи. И мне нужна моя семья. Я хочу, — Саске усмехнулся, опустив голову, — не смейся, пожалуйста, но я хочу со временем заботиться о тебе так же, как ты сейчас — обо мне. Это не причина? Итачи подавил тяжелый вздох. Его руки слепо нащупали мокрую тряпку и взялись за нее. — Послушай, Саске, — серьезно сказал Итачи: его голос говорил, что это — конец их беседы. В глазах тоже не было ничего, кроме стали. Саске казалось, что она пригвождала его к полу. Да, его брат мог быть таким. Умел. А еще он мастерски умел убивать всякую надежду на что-либо. — Ты говоришь, не понимая, о чем. Все не так просто, как тебе кажется. Дело не в нашей семье или в том, что нам теперь надо быть вместе, раз на этом свете остались только мы с тобой. Наши желания могут быть какими угодно, но реальность иная. Надо жить реальностью. Посмотри правде в глаза. Я понимаю твои чувства и именно поэтому не хочу их обманывать. Ты кое-что забыл: я болен. Настолько серьезно, что я не могу позволять тебе жить самообманом, заставляя думать, что наша семья будет вечной. Мне нечего делать в городе. Тем более с тобой. Ничего, кроме лишних хлопот, я представлять не буду. Я уверяю: тебе будет не до меня и моих проблем. Я живу не в надежде на то, что ты меня пристроишь. Мне это не надо. Никакая благодарность мне не нужна. Все, что я делаю, я делаю не из корысти. Я каждый раз говорю: не надо стараться для меня или жить для меня. Надо жить для людей, которые сами способны жить и давать что-то в ответ. В твоей жизни вскоре появится множество людей, ради которых можно будет жить. На твоем пути не будет места прошлому. А обо мне уже нет смысла переживать. У тебя впереди своя жизнь, о которой ты должен думать. У меня нет никакой жизни впереди. Я отжил свое и теперь хочу, чтобы ты жил самостоятельно, а не приковывал себя к мертвецам. Я стану обузой, буду тянуть тебя вниз, и в итоге ты погубишь свое будущее. Зачем тебе это, Саске. Зачем тебе горечь и смерть, когда впереди свет и жизнь? Правда же. Итачи в последний раз взглянул на брата, чтобы удостовериться, что продолжения не будет, и отвернулся, снова принимаясь оттирать доски. Его белые предплечья медленно мелькали из-под подвернутых рукавов. Саске моргнул. Рука сама по себе, автоматически отпустила локоть и опустилась вниз, сжимаясь в кулак. Такой же кулак сжимался где-то в глубине его тела. — Что? — переспросил он. Итачи молчал. Он продолжал мыть пол и не отвечал. Для него разговор был исчерпан. Саске показалось, что внутри него все похолодело от… от чего? Он не знал — Ай! Ай, боже, что это? Господи, что же это?!.. Она грызет кокон зубами! Грызет изнутри! Сначала похолодело, потом потеплело, потом стало огненным и сжало его ребра. Боже, она выбирается, выбирается! Боже! Ну кто-нибудь что-нибудь сделайте с этим, ну что же вы смотрите! Он мог придраться и оспорить многие вещи, сказанные братом, но они все меркли перед одной, самой странной и возмущающей — обуза. Обуза? Итачи считает, что он для него обуза? Брат, который терпит всю его паршивую натуру и прощает раз за разом его промахи, брат, ради которого сам Саске терпит храм Накано, додзе и весь этот бред, — брат говорит, что он для него обуза? Ноша? Мусор, который будет мешаться под ногами? Нет, он ослышался. — Ты в своем уме? — спросил Саске и попытался улыбнуться, но его губы всего лишь криво дернулись. Итачи промывал тряпку в ведре, отжимал и снова продолжал мыть пол. — Как ты… как твой язык поворачивается говорить о том, что я считаю или буду считать тебя обузой? Я спрашиваю тебя — как твой язык повернулся это сказать? Другие люди? Какие еще другие люди? Какое будущее? Для чего мне устраивать свое будущее или к чему-то стремиться, если не для тебя? Какой тогда в этом смысл? Жить для себя я могу и без этих глупостей. Для себя мне не надо терпеть всю эту дрянь и к чему-то стремиться. Это полная бесцельность. И к черту мне не нужны другие люди, никакие другие люди не заменят тебя и мою семью. Никогда. Ты же должен понимать меня как никто. Тебе это знакомо лучше всех, так почему для тебя это не глупость, а для меня — да? Чем я отличаюсь от тебя? Да, я все делаю для тебя. Я живу с мыслью, что я делаю все для нашего с тобой будущего, и мне это нравится. Меня это заставляет стремиться к чему-то, ты же этого хотел, да? Ты же хотел быть тем, что заставляло бы меня расти — так ты это и есть. Меня не пугает то, что ты болен. Именно поэтому я так желаю успеть дать тебе хоть что-то. А ты говоришь… ты вытираешь об это ноги! — Я всего лишь говорю о реальном положении вещей, против которого нельзя идти, — уже более мягко ответил Итачи, все еще не поворачиваясь, но это только больше взвинтило Саске. — Мне приятно слышать, что у тебя такие благородные намерения, но это лишь навредит тебе. Ты должен вкладывать эти намерения не в меня, а в других людей и в себя самого. Я знаю, о чем говорю. Поверь мне, я знаю. А ты — нет. — А я нет? — выдохнул Саске. — Нет? Хочешь сказать, что лучше меня знаешь, что мне по-настоящему нужно или нет? Это хочешь мне сказать? Сказать, что я — все еще ребенок, который ничего не понимает и не знает, чего он хочет? Вот такие в твоих глазах все мои слова и все, что я тебе, черт побери, каждый раз выворачиваю наизнанку? Очень нравится слушать, как я тебя прошу о чем-то или рассказываю, а ты после того смеешься или отворачиваешься? Ну? Ну! Повернись ко мне. Повернись немедленно и ответь. Итачи! Но Итачи не поворачивался. Саске разъяренно цокнул языком, сжал кулаки и быстрым, размашистым шагом сам подошел к нему, становясь позади него на колени. — Повернись ко мне, — попросил он. — Повернись ко мне и послушай меня, прошу тебя. Послушай меня хоть раз в этой жизни, пожалуйста. Да брось ты уже эту чертову тряпку и повернись ко мне! — вспыхнул Саске, взял Итачи за руку, которой тот сжимал тряпку, но брат вдруг сам круто развернулся к нему, больно хлестанув его волосами по векам, и они едва ли не столкнулись нос к носу, лоб в лоб, замерев от неожиданности и смотря глаза в глаза. Она выбирается! Она разрывает меня и выбирается! Она рвет меня! Умоляю вас, ну остановите же это! Умоляю! «Вот так ты, значит? Хочешь унизить меня еще больше, как будто мне мало твоей жертвы, из-за которой я теперь не сплю днем и ночью, как проклятый; как будто мне мало твоей хвори, мало моей тьмы, мало той проклятой катаны, на которую ты смотришь, как побитая, издыхающая собака, а я ненавижу себя и весь мир в тот момент, и ты еще хочешь заставить меня всю жизнь мучиться от мысли, что я бросил тебя!» — хотел на одном дыхании выпалить Саске в лицо напротив, опрокинуть все это варево из слов прямо на голову брата, и он уже открыл рот, вдохнул полной грудью, чтобы прокричать каждое слово в его глаза, и и я вам объясню, что это. Вы видели, как разрывается кокон бабочки? Как он лопается, сдувается, ломается и вдруг от него остается только тонкая и пустая оболочка — и на ней расправляет влажные крылья и чистит лапки-убийцы новорожденная бабочка? Я ощущаю себя таким же пустым, неспасенным никем коконом, который разорвала бабочка — темная и огромная бабочка. Она съела меня изнутри, выцарапала меня колючими лапами и зубами и прорвала кокон в моей груди и между лопаток. Вы представляете, что это такое — быть съеденным изнутри и разодранным коконом? Саске не помнил, как это произошло. И не мог понять и вспомнить даже потом — на следующий день, спустя год, два и до конца своей жизни. Он так и не вспомнил того, что случилось после того, как он вобрал грудью воздух между ними с Итачи. Но тогда его открывшиеся губы так и не сказали ни слова. Хотели, но отчего-то не сказали. Они сами по себе, без воли Саске и разрешения, просто, естественно и легко накрыли чужие, а его левая рука сама по себе взяла чужую голову под теплый затылок — но он этого не понимал и не помнил. Саске поцеловал брата, прижимая его к себе за спину, но не знал об этом. Он не знал. Ничего не знал и не помнил. Он всего лишь думал о том, что так хотел бы, чтобы Итачи понял, как сильно он его любит. Так сильно, что готов на все — и это и есть его жизнь. Так сильно, что в нем живет подобная тьма. Так сильно, что словами он это выразить не сможет, своими поступками как воин и человек — тем более. «Как ты можешь, как ты можешь, как ты можешь», — говорил Саске, и он даже слышал свой собственный голос, но только не понимал, что все это время молчит, что его губы приоткрыты не от слов, а от иного, что руки обхватывают Итачи крепко, но при этом осторожно, с трепетом, задыхаясь от этого ощущения как и тогда, когда он нес его, прижав к груди в тот вечер неделю назад. Кто-то постучался в дверь, но ни Саске, ни Итачи не пошевелились. Возможно, не услышали. Саске все еще прижимал брата к себе и не отрывал своих губ от его — и до сих пор не понимал того, ясно слышал только свой голос, а напротив видел темные — ту самую темную бабочку! — глаза, в которые при этом смотрел. Он не знал и никогда не узнает, отвечал ли ему Итачи. Целовались ли они по-настоящему или их губы были всего лишь прижаты друг к другу. Неподвижно столкнулись они или же шевелились. Все звуки вокруг как будто замерли, все замерло и ввалилось — все, кроме удушающей нежности и восхищения, что давили изнутри Саске на грудь. Ему хотелось застонать или стиснуть до скрежета зубы, потому что это было невыносимо — но Саске только еще ближе прижался к Итачи, вжимая побелевшие пальцы в его тело, но так, чтобы на нем не осталось ни единого следа от них. В дверь снова кто-то постучал. Даже, кажется, не дважды и не трижды. Но они сидели прямо за ней на полу и как будто не слышали того. «Эй, что же ты не отвечаешь?» — попытался выдохнуть Саске, когда вдруг понял, что видит только темные глаза и не слышит ответа, но так и не смог озвучить свой вопрос, и это изумило его еще сильнее. Его губы были заняты иным, а не никчемными вопросами, это он, наконец, начал смутно ощущать — но до сих пор не понимал, что именно было не так. Он был не в себе. Он не помнил своего имени. Он только помнил, что ему до отчаяния хотелось снова взять Итачи к себе на руки или самому упасть в его объятья, влить в него всю свою силу, здоровье, годы жизни, кровь — что угодно, без остатка, только хоть как-то, хоть как-то излить это сильное, темное и невероятно болезненное чувство, от которого ему хотелось умереть! В дверь опять постучались, но Итачи в этот раз пошевелился. Его прохладная и влажная рука легла на грудь Саске и твердо отстранила его от себя. — Кто-то пришел, — сказал он. Саске крупно вздрогнул от голоса Итачи, будто кто-то резко разбудил его ото сна или со всей силы ударил по лицу. Он растерянно отстранился, постепенно проясняющимися глазами смотря на брата, и медленно отпустил его, вдруг — в одну секунду — ясно и ярко понимая, что только что сделал. Его щеки и губы в раз побледнели, и Саске встал с пола, рывком подобрав растрепанные концы коричневого юката — юката грешника. На нем не было лица, одни только огромные, округлившиеся в ужасе глаза. — Прости, — прохрипел он, слепо отступая назад и отказываясь верить в то, что сделал. — Прости меня, умоляю тебя, — еще более сломано прошептал Саске, невольно хватаясь рукой за стену и в ужасе от самого себя отступая все дальше, словно только что поцеловал не своего брата, а чумного. Итачи хотел что-то сказать ему — что, не знал даже он сам, — но тут в дверь в который раз постучались, а Саске круто развернулся и почти бегом преодолел два порога, после чего быстрым и грубым шагом скрылся во тьме сумеречного дома. Кулаки его были сжаты так сильно, что белели. Итачи вновь убрал волосы со лба — они так и лезли из его высокого хвоста, — встал с пола, отодвигая ведро с грязной водой, убирая в сторону тряпку и становясь босыми ногами на прохладные доски. Развязал пояс, придерживавший рукава старого юката, оправил его и наконец-то открыл дверь, за которой оказалась Изуми со свертком в руках. Она стояла и смотрела во двор, сжимая пальцы на своем свертке, но тут же повернулась, услышав шорох двери, с ее лица соскочило выражение напряжения, и губы украсила теплая и солнечная улыбка. Изуми поздоровалась, Итачи — тоже. Он посторонился, дал ей пройти и разуться — маленькие и узкие ноги Изуми тихо шлепали по чистому полу. Итачи ответил на ее замечание по поводу холода в доме и проводил в одну из общих комнат, где поочередно зажег лампы. Только тогда, когда они сели за чайный столик, а Изуми развернула данго, которое принесла, и что-то спросила с виноватой улыбкой, Итачи вдруг понял, что не помнит, что делал с момента, как Саске ушел. Не помнит, что говорил, и что ему говорила Изуми. Он слушал ее, отвечал и действовал на автомате. Потому что его губы отчего-то горели, а сердце стучало медленно, но с невероятной силой. Итачи ощущал только это. Он давно забыл, что его сердце способно так стучать, а руки горячие. Да, вообще-то, его руки всегда горячие, хоть и кажутся холодными на первый взгляд. Он сам по себе кажется холодным, но, наверное, это не совсем так. Итачи сам точно этого не знал, потому что никогда еще прежде не ощущал того, что его руки горячие, но это оказалось именно так. Пусть они и выглядят бледными, суровыми и сухими, но они очень горячие. Они подвижные и живые. В них еще течет кровь. Они способны ощущать, ведь им всего лишь…, а сколько? Сколько? Сколько же им лет? Двадцать два? Да. Да-да. Именно. Именно, ему всего лишь двадцать два. Этим летом мне исполнилось только двадцать два, вдруг неожиданно для себя вспомнил Итачи, с удивлением понимая, что он еще так… молод. Ему только двадцать два — двадцать два! Но с чего он вспомнил сейчас об этом? Что за абсурд? Что за абсурд — он думает о том, что его руки горячие, и о том, что ему двадцать два, когда напротив него сидит человек и говорит с ним? Но ведь и правда, на самом деле между ними с братом разница всего лишь в пять лет, а не в пропасть десятилетий, как иногда кажется. Они почти одного возраста, между ними нет той самой высокой стены, и чем дальше, тем она будет ниже. Саске семнадцать, а Итачи только двадцать два. Его кровь еще юная, как и кровь его младшего брата. Юная и на самом деле очень горячая, хотя и выглядит холодной. Итачи еще хорош собой, с невысокой, но статной фигурой, с еще не истаявшими мышцами на спине, плечах, животе и ногах, а его лицо гладкое, белое и чистое, несмотря на тень хвори, которая ест его изнутри. Даже вопреки тому он еще живой. В его года жизнь у многих только начинается. Пусть это не его случай, но Итачи молод и пока жив. Еще — чудом или нет — жив, черт бы его побрал. О чем он думает? О чем он думает и с чего бы? — Прости, я не расслышал, что ты сказала, — извинился Итачи, пытаясь вспомнить, о чем с ним говорила Изуми, и для чего она пришла. — Я говорю, что, наверное, пришла не вовремя, — снова улыбнулась Изуми. Она была сегодня особенно хороша, это заметил и Итачи: миниатюрная, нежная, в теплом бледно-голубом юката с белой подкладкой, с высоко убранными волосами и аккуратной заколкой-гребешком в них, с румянцем от вечерней прохлады и быстрой ходьбы. — Нет, я всего лишь немного занят работой по дому, — Итачи обвел рукой комнату, а Изуми проследила за ней пытливым взглядом. — Я не думал, что кто-то придет после заката, поэтому решил убраться. Даже одет в старую одежду. Грязную. Совсем не для гостей. — Вот-вот, не для таких прекрасных, как я, — засмеялась Изуми, и ее лицо стало еще более приятным — солнечным и красивым. А родинка под правым глазом делала его милее. — Но я не хотела задерживаться или отвлекать тебя, — добавила она, когда сложила руки на столе. — Я всего лишь хотела принести данго. Ты ведь любишь данго, правда, Итачи-кун? — Что правда, то правда, — не сдержал улыбку Итачи. Изуми убрала руки со стола и сложила их на коленях, автоматически перебирая пальцы. После этого она стала молча теребить край своего пояса: из шва торчала ниточка, указательный палец механически накручивал ее. А потом Изуми снова внимательно посмотрела на Итачи. — Все в порядке? — вдруг серьезно и без улыбки спросила она. — Ты странный. — Странный? — с удивлением переспросил Итачи. Но, впрочем, да. Ощущал он себя действительно странно. Застигнутым врасплох. Переполошенным. Взбаламученным. Выбитым из привычной колеи, и даже скорее внезапным приходом Изуми и своими непонятными размышлениями. Итачи никак не мог понять, нравится ему это ощущение или нет. Оно просто было. Было ощущение чего-то выбивающегося из ряда вон. Чего-то тревожного и одновременно волнующего. А его губы все горели. Между прочим, Итачи еще никогда и никто не целовал. Тем более в губы. Тем более Саске. Ах, да. Саске же его поцеловал. Саске его поцеловал. — Да, — тем временем кивнула Изуми. — Ничего не случилось? — Ничего не случилось, — ответил Итачи, с еще большим изумлением вдруг понимая, что действительно ничего не случилось. Саске его всего лишь поцеловал. Изуми кивнула, явно успокоившись, и поднялась, сказав, что ей пора. Итачи тоже встал, чтобы проводить ее. Она обувалась в вымытой прихожей и говорила что-то еще, но Итачи снова не помнил или не слышал — он так толком и не понял, где отсутствовал в этот момент. Все его внимание отвлекала простая, навязчивая и удивительная мысль о том, что ему всего лишь двадцать два, и он никак не мог понять, почему вдруг думает об этом. Почему именно об этом? Саске его поцеловал. Несомненно, Итачи всегда чувствовал себя старше своих лет — но он действительно вырос очень рано во всех отношениях — и вел себя так же. Более того: он был старшим братом. И в последний год он действительно казался себе абсолютно глубоким и умирающим стариком — это было из-за хвори и ощущения собственной бесполезности и неудачно прожитой жизни. Но сейчас — сейчас Итачи впервые за все время почувствовал, что его руки еще сильны, кровь горяча, а ноги твердо стоят на земле. Саске его поцеловал. — Итачи, — позвала Изуми, открыв дверь и встав на пороге. С улицы тут же пахнуло прохладой и абсолютно глухой ночью — запахом тихо облетавших красных кленов. Итачи стоял рядом с Изуми и терпеливо ждал. — Ты же знаешь о том, что через неделю в деревне праздник? Тот самый, который мы празднуем каждый год в конце октября? — Благодарность небу за прошедшее плодородное лето. — Да, — Изуми неловко убрала за ухо выбившуюся прядь и прямо взглянула на Итачи. Тот наконец-то понял, что Изуми пришла не только для того, чтобы принести ему данго. Он бы понял это и раньше, если был бы внимательнее и не отвлекался на самого себя. — Мы будем танцевать, как и обычно, помнишь? Я бы очень хотела, чтобы ты составил мне компанию. Ты так хорошо умеешь танцевать. Я тоже научилась за эти годы. Не против? — Хорошо, — согласился Итачи, не видя причин отказывать. Глаза Изуми просияли после его ответа, и она шагнула было уже за порог с молчаливым поклоном, как неуклюже повернулась обратно, привстала на носочки и быстро поцеловала в щеку застывшего от неожиданности Итачи. После этого Изуми смущенно улыбнулась и скользнула за дверь, закрывая ее с другой стороны. Где-то по дороге за калиткой быстро застучали ее сандалии, переходя на пылающий бег. Итачи задернул засов, устало привалился плечом к стене и автоматически коснулся пальцами влажного следа на щеке. Его поцеловали второй раз в жизни и за день, но на сей раз это была девушка. Девушка, от которой пахло ночными цветами, влажным осенним вечером, сладостями и травяным чаем. Девушка, которая была давно влюблена в него и хранила эту любовь с целомудрием и теплом. Девушка, которая с огромным счастьем готова была стать его верной женой и матерью его детей. Девушка, которая согласна быть с ним рядом всегда, что бы ни было. Девушка, к которой стоит сделать только один шаг, и их жизни будут неразрывны до могилы, но Саске его поцеловал. но только вот его жизнь уже неразрывна с другой. Его губы жжет иной поцелуй. Саске тебя поцеловал, Итачи! Поцеловал! Поцеловал! Поцеловал же, Итачи, черт бы тебя побрал! «Он ведь только что меня поцеловал», — наконец-то, полностью осознал Итачи, впиваясь ногтями в щеку. Вот оно что. Вот оно что. Конечно, теперь все ясно. Это все Саске, понял Итачи, вконец ощущая, что его руки — кипяток, как и губы, а лицо пылает. Это все Саске. Это все Саске. Это все его поцелуй. Это все он. Вот, что заставило Итачи вспомнить о том, что его гниющему телу всего лишь двадцать два. Его поцеловали. Его поцеловали. Поцеловали. В губы. Поцеловали. Саске. В губы. «Мы с ним целовались. Я и мой младший брат. Я и Саске», — с ошеломлением подумал Итачи, когда эта разрозненная картина из удивительных и несвязанных слов стала единым полотном. Надо же. Надо же, подумать только. Он меня поцеловал. Мой младший брат. Мой родной маленький брат. Мой дорогой и любимый брат. Поцеловал. Вот так просто. Так внезапно. Так крепко. По-настоящему. По-настоящему - в губы. В эти самые губы. И ты знаешь, что я думаю об этом, Саске? Это восхитительно. Это восхитительно — стоять вот так в прихожей, пытаясь с колотящимся в огненной тьме сердцем переварить и осознать этот поцелуй. Нет, ты понимаешь, каково это, Саске? Ты ведь не представляешь. Я сам не представлял. Ты меня поцеловал. А я — я восхищен тобой. Я восхищен и поражен тобой. Черт бы его побрал, но это — это восхитительно. До удовольствия. Тягучего, болезненного и темного удовольствия. Настолько тяжелого и черного, что оно скручивалось камнем и наливалось шаром под ребрами. Пальцы соскользнули со щеки на губы и остановились там. Итачи прикрыл глаза, ощущая, как дрожит его рот в горькой, но понимающей усмешке. Теперь он все понимал, хотя понимать было нечего, но все же что-то, что раньше объяснить было трудно, нашло свой ответ. Все встало на свои места, кусок — деталь, — который все никак не мог прибиться хоть куда-то, нашел себя наконец-то, и теперь Итачи было окончательно ясно, что за тьма живет в Саске и что за «не то» происходило с ним всю его — их — жизнь. Только это не тьма. Не злость, не ненависть, не трудный характер и неспокойный нрав — нрав настоящего океана. И его проклял далеко не поцелуй Аматерасу, а поцелуй их матери, которая подарила их друг другу и дала им одну кровь. Что за глупый, глупый брат, думал Итачи, все еще касаясь своих губ. Какой же глупый, глухой, слепой и непонимающий у меня брат. *** Саске тоже очень хотел бы считать себя просто глупым. Сейчас он так желал бы снова быть глупым младшим братом, каким был всю жизнь. Но теперь это слово казалось ему слишком мягким. Саске не переоделся — зачем, если коричневое юката так подходит такому, как он? Эта грязная, поношенная до него, растянутая тряпка цвета греха и низости — именно такой одежды он и достоин. Саске лежал в кромешной тьме на разобранном футоне, скомкав одеяло и обхватив его руками и ногами. Его тошнило. По-другому Саске не мог описать свое состояние — его скручивало, ему было тошно, горько, омерзительно и противно от себя. Ему хотелось задушить самого себя. Или вырваться над ведром. Он слышал, как Итачи несколько раз постучался, отодвинул дверь, так и не дождавшись ответа, и встал на пороге с лампой в руке — ее отблески тут же заплясали по темной комнате. Но Саске не пошевелился. Он мог пережить что угодно сейчас, но только не присутствие брата. — Уйди, — сказал Саске. Он лежал лицом к стене и изо всех сил, до боли сжимал в руках одеяло. Итачи молчал, но и не уходил. Наверное, он смотрел на Саске с жалостью и той самой усталостью, которая появлялась в его взгляде всякий раз, когда глупый младший брат доказывал, что его не просто так называют глупым. А Саске всегда ненавидел этот взгляд. Раньше потому, что тот унижал его. Сейчас потому, что тот был слишком большим и абсолютно недостойным его даром — прощением и пониманием. — Уйди, пожалуйста, — все еще тихо и терпеливо — никто не знает, чего это ему стоило — повторил Саске, наконец-то открывая глаза и встречаясь с желтыми бликами от лампы, которые освещали его письменный столик и в невероятном порядке разложенные на нем вещи. Наверное, все было бы лучше, если бы Итачи просто ушел. Но он совершил роковую ошибку, когда наконец сказал: — Послушай… — и да, да, да, в его голосе действительно была та самая усталость, и в этот момент в Саске что-то хрустнуло. — Я же сказал, уйди! — вдруг на весь дом крикнул он, резко перевернувшись на спину. Его грудь несколько раз нервно поднялась и опустилась, будто он не лежал, а бежал полчаса без остановки. Но Саске тут же громко выдохнул через рот, задержал дыхание, выровнял его и наконец-то успокоился. Его рука скользнула с одеяла на лицо, прикрывая ноющие от света лампы глаза. — Уйди, убирайся отсюда вон. Уйди же, я прошу тебя. Умоляю, Итачи. Пожалуйста, уйди, пожалуйста, пожалуйста, — уже на последнем издыхании шептал Саске, пока не поджал губы. Их трясло. Трясло так сильно и мелко, что он не мог говорить. Его губы не хотели выдыхать ни единого слова. Их трясло в желании… а, какая разница. — Я хочу, чтобы ты оставил меня одного, — снова попросил Саске. Он готов был умолять об этом, не стесняясь того, пусть даже голос и губы не слушались его и выдавали то ли бульканье, то ли хриплый скрип. — Забудь о том, что я сделал. Мне стыдно, и я очень сожалею. Я не знаю, зачем я это сделал. Я не помню. Поэтому забудь. Прости меня, пожалуйста, и забудь. Я не хотел пасть в твоих глазах. И не хочу падать и дальше. Поэтому оставь меня. Уйди. Ради всего святого, Итачи, уйди же. Было слышно, как Итачи подавил вздох. Лампа в его руках, словно свет далекого маяка, дрожала и мягко сияла в черной пасти комнаты. Итачи все еще не уходил и смотрел на брата, лежавшего на спине в грязном юката — юката греха — и руками закрывавшего глаза. Для Саске это было похоже на пытку. — Я не сержусь на тебя, — твердо сказал Итачи, пытаясь то ли успокоить, то ли расшевелить брата, то ли черт знает, что он еще пытался этим сделать, но для Саске эти слова прозвучали еще более ужасно, чем самое худшее и болезненное, что он мог ожидать сейчас. — Сержусь? — не сдержав усмешку, переспросил он. Его губы до сих пор дрожали, но теперь к этому они еще и кривились в больной улыбке. — Нет, конечно, нет. Ты и не должен сердиться. Ты должен убить меня. Возненавидеть. Врезать. Потому что только это со мной и можно сделать. Со мной только так всегда и следовало поступать. Давать мне по рукам каждый раз. — Сейчас же успокойся, — сказал Итачи так, как говорил только тогда, когда был по-настоящему чем-то утомлен, а терпение его начинало таять: с нажимом, прохладно и бесповоротно твердо. — Ты говоришь бред. Я здесь не для того, чтобы его выслушивать. Не поднимай бурю в стакане воды. — Бурю в стакане воды?.. — потрясенно выдохнул Саске, и его руки сами собой соскользнули с лица. Он повернулся к брату, смотря на него вконец обезумевшими, непонимающими глазами. — Что? Так это, по-твоему, нормально? Ты что, не видишь, что это ненормально? — Саске привстал на локте, до сих пор отказываясь верить своим ушам. Но, возможно, Итачи просто не совсем понимал, о чем говорил — господи, только так можно оправдать его слова! — Ты не понимаешь. Ты не понимаешь, Итачи. Они все были правы: я проклят Аматерасу. Я ужасен, я проклят, я омерзителен. Со мной все всегда не так. Я даже не умею любить так, как надо, о чем ты говоришь! Даже это я не могу, эту ничтожную вещь. Я все порчу, я все делаю не так, я все переворачиваю верх дном. И это буря в стакане воды? Я не способен ни на что нормальное! Я способен все только очернять, портить и извращать! И мне, по-твоему, надо это просто проглотить? Так вот знай: я ненавижу себя. И я не желаю больше никогда в этой жизни говорить об этом. Забудь обо всем. Хотя бы ты забудь об этом, ради бога же! Да забудь ты об этом и оставь меня, оставь! Саске снова лег на футон, почти упал на него без сил, вновь обхватил ногами и руками одеяло и зарылся пылающим лицом в его ворох. Кровь стучала в висках так сильно, что закладывало уши. — Хорошо, — полминуты спустя спокойно согласился Итачи, потому что он понимал, что смысла говорить о чем-либо не было. В их разговорах никогда не было никакого смысла, а уж тем более пользы. — Я пришел к тебе только затем, чтобы сказать, что не хотел обижать или задевать своими словами. Я всего лишь хочу, чтобы ты понял одну важную вещь: ты должен в первую очередь устраивать свою жизнь и заботиться о себе, а не обо мне. Если тебе так важно мое благополучие, так знай, что именно это и принесет мне радость. Я был с тобой эти три года и раньше не для того, чтобы вырастить себе сиделку или чтобы ты всегда был под моей рукой, как цепной пес. Ты — мой младший брат, а не зверь на цепи, и моя цель как старшего брата отправить тебя в эту жизнь сильным, независимым ни от кого и свободным. Тебе не за что благодарить меня. Твоя благодарность мне выглядит так же абсурдно, как если бы ты благодарил нашу мать, что она кормила нас грудью. Меня не волнует, что я останусь один. Меня волнует только твое благополучие. — Да-да, я понял, что в гробу ты видел меня и все мои попытки сделать для тебя хоть что-то, — раздраженно ответил Саске. — Это можно только тебе. Тебе можно все, и все обязаны делать то, что ты считаешь нужным. А мне не позволено ничего. Ничего, кроме унижения и втаптывания в грязь моих чувств. Это все, что ты мне разрешаешь. Вот эту гниль ты бросаешь мне, как псу. — Ты меня опять не так понял, — терпеливо возразил Итачи. — Я не отвергаю твою заботу. Это абсолютно нормальное желание, и я его уважаю. Я всего лишь прошу тебя думать в первую очередь о себе, жить своими проблемами и не считать себя обязанным мне в чем-то. Тебе не за что любить меня и благодарить. — Понял я все, сказал же, — резко выдохнул Саске, с тоской и бессильной злостью думая о том, что Итачи не понимает, что окончательно добивает его своими словами. — Все я понял. Я понял. Я делаю все только хуже, поэтому мне лучше ничего не говорить и не делать. Я всегда буду всего лишь уродливым вторым сыном, даже желания которого нельзя принять всерьез. Да и к счастью, наверное, все равно в итоге я бы все испортил, как порчу всегда, разве я могу сделать что-то нормальное. А теперь уйди. Забудь обо всем, прости меня и уйди. Сколько мне еще раз повторять это? Как мне тебя умолять? Или даже здесь ты поступишь по-своему и переступишь через меня? Ты прекратишь надо мной издеваться или нет? Пожалуйста. Брат, пожалуйста. Ну же! Уйди! Уйди-и! Убирайся! В этот раз Итачи действительно ничего не стал отвечать или возражать. Только приподнял стекло лампы и задул пламя в ней, наконец-то снова погружая комнату в вязкий и плотный мрак. А потом тихо прикрыл за собой седзи. За ними не было слышно его невесомых шагов или скрипа досок. — Умоляю, уйди, умоляю, уйди, уйди, уйди, умоляю, умоляю, уйди, — продолжал вне себя шептать Саске, морщась от саднящих ощущений в горле, хотя и слышал, и понимал, и знал, что Итачи ушел и уже давно в своей комнате готовится спать. Но ему казалось, что этот ад никогда не прекратится. Ни с Итачи, ни без него. Я — грешник, думал Саске, стискивая пальцами растрепанные волосы и сжимая зубами край одеяла, чтобы хоть как-то унять дрожь в губах, но она давно охватила все его тело. Я — грешник, способный все извращать и очернять своей тьмой. Даже самое чистое, что у меня есть. Я — паршивый и проклятый грешник. Его не исцелит ни эта ночь, ни следующие две недели в Накано, ни отъезд в город, ни прощение Итачи. Дальше будет только хуже — Саске это знал, бесслезно и беззвучно рыдая в скомканное одеяло.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.