ID работы: 6763890

Сосуд и океан

Слэш
NC-17
Завершён
334
автор
Размер:
155 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
334 Нравится 90 Отзывы 121 В сборник Скачать

Глава 5. Они кидали камни.

Настройки текста
Примечания:
На самом деле Итачи не хотел идти на праздник. Фестивали в городе и столице нравились ему, но он не слишком любил традиционные праздники в родной деревне. Хотя бы потому, что они с родителями и Саске были обязаны ходить туда: они были уважаемой семьей — одной из родов семей-основателей деревни, обладающей даром самого императора. А похвастаться таким, кроме Учиха, в их деревне мог лишь род Сенджу, единственная живая наследница которого давно покинула их землю. На местных праздниках не получалось просто присутствовать — ты должен был участвовать в бурной жизни и веселье множества соседей и знакомых, а Итачи не столько не хотел этого, сколько его быстро утомляли шум, песни и танцы. Но если в детстве и юношестве ему было легче переносить подобное, то сейчас после последнего приступа он чувствовал себя не слишком хорошо. Итачи не хотел сегодня танцевать, хотя знал наизусть их традиционный танец, который они исполняли в парах у разожженных костров и фонарей в почти ноябрьские холодные ночи. У него даже было особенное парадное кимоно из тяжелого шелка — бледно-голубое, расшитое темно-синими узорами, похожими на след инея на стекле; теплое, с толстой хлопковой подкладкой. Это кимоно было куплено специально для их последнего октябрьского праздника. Фиолетовый пояс к нему, тоже парадный, был весь расшит серебряными нитями — дыханием снега. Итачи любил свое зимнее кимоно. Но идти на праздник все же не хотел. Больше из-за Изуми. Для нее этот танец и присутствие Итачи значили бы слишком многое, для него — ровным счетом ничего. Итачи был полностью собран: он убрал волосы в обычный низкий хвост, украсил его красной льняной лентой; оделся в парадное кимоно и крепко подвязался фиолетовым поясом. Надел плотные белые носки и поставил у двери новые гэта (1) — красные и высокие, с нарисованными золотыми драконами на них и колокольчиками под подошвой. На улицах давно было темно, солнце зашло еще три часа назад. Стоял глубокий вечер, но деревня вопреки ему ярко светилась кострами, бумажными фонарями и факелами у храма Накано. Саске было запрещено приходить на праздник из-за наказания, но его это не расстроило. Ему тоже не нравились праздники, даже больше, чем Итачи, потому что он был на них абсолютно нелюдим и все время мрачно стоял в стороне, а люди кидали на него любопытные взгляды — разумеется, ведь среди них был ребенок, поцелованный самой Аматерасу и всем видом показывавший то. Поэтому Саске несомненно был счастлив пропустить праздник. Особенно в этот раз — это было написано у него на лбу. Саске сидел на кухне на татами без подушки и во все том же коричневом юката, безразлично ужиная одним голым рисом без соли — большее ему было запрещено: никакого мяса или рыбы, никаких овощей или фруктов, ничего острого или маринованного, соленого или кислого, спиртного или сладкого. Он молчал весь вечер и почти не поднимал головы. Итачи же, отпивая лекарственный отвар, не отрывал глаз от брата, больше похожего на случайного бродягу с улицы, чем на хозяина этого дома и будущего владельца императорской катаны. С Саске они так и не говорили о том, что произошло неделю назад, хотя Итачи все помнил: не подавал виду, но он каждый день и каждый раз при виде брата помнил о его поцелуе — и с каждым днем тот его все больше забавлял и… даже умилял своей спонтанностью, возможно. Но говорить тут было не о чем: есть вещи, которые обсуждать не надо. Они понятны и без того, они не для того, чтобы облачать их в слова. Итачи считал, что не случилось ничего, что не могло бы уложиться в его голове — это звучало абсолютно странно, он понимал, но это было так. Его удивил тот поцелуй, но только неожиданностью и тем растрепанным живым чувством, что он оставил. Он не чувствовал, что это было не тем, чем должно быть. Это был всего лишь поцелуй. Такой же, как и тот, что сам Итачи оставил на виске брата, только теперь на губах — они ничем не отличаются друг от друга. Поцелуй, который ему подарили от отчаянной и не способной контролировать себя любви. Он сам спровоцировал этот поцелуй. Не намеренно, но сам подтолкнул Саске к нему. Более того — Итачи навязчиво казалось, что на самом деле он всегда знал, что океан брата рано или поздно окатит его своей волной. Он не знал, как именно, но знал, что окатит, и был готов к тому: был готов принять и поглотить любую его волну, которую сам же, специально или нечаянно, и вызвал бы — а может быть, он не знал, а всего лишь терпеливо ждал того всю жизнь? Сам был причиной того? Ведь Саске всегда любил его слишком сильно, это всегда было опасно для него же — и, разумеется, в глубине души тебе это так нравилось, Итачи, так тешило тебя, и ты так грелся этим, — и пусть Итачи не понимал причины его любви, но ему стоило признать, что если бы он не судил брата по себе и не забывал о том, что они в разном положении и разные люди, то помог бы Саске мирно сосуществовать с его ненормально сильной любовью — взял бы ее в свои руки. Но он, прекрасно зная то, намеренно пустил ее на самотек. Поранил ее и задел. Сам вырастил ее такой, воспитывая в брате тягу к силе и превосходстве над собой. Сам как будто именно этого и ждал всю жизнь. Сам слепил из чувств брата этот комок, что жрет теперь того изнутри. И хотя ничего ужасного все равно не случилось — это было так только для Итачи. Потому что маленький брат так не считал. Он вел себя как обычно на первый взгляд, но Итачи видел и чувствовал, что с ним окончательно все «не так». Шторм его стихии так и не окончился. Океан набирал силы в нем и кипел где-то глубоко внутри, под толщей черной воды, настолько у дна, что на поверхности ничто не тревожило зеркальную ледяную гладь. Аматерасу жестока с Саске. С ним жестока даже его собственная семья. Даже он сам. — Шисуи разве не приехал? — вдруг спросил Саске, прерывая молчание. Он сидел, подперев рукой белую щеку, и без удовольствия жевал сухой рис. Рядом с ним стоял кувшин с холодной водой. — Нет, вчера пришло письмо о том, что он задержится в городе и не успеет к празднику. Наверное, он не сможет приехать сюда еще долгое время, — ответил Итачи. Он очень давно не видел Шисуи, вот уже год или полтора: тот пытался время от времени навещать Итачи, все-таки они были близкими друзьями с детства и дальними родственниками, многое прошли вдвоем, но Шисуи продолжал служить в городе у феодала и постоянно разъезжал по стране, как когда-то сам Итачи, поэтому не мог приехать, когда ему хотелось. В этот раз Шисуи обещался посетить праздник в родной деревне, но у него так это и не получилось. Не получится еще очень долго. Возможно, что никогда: у самого Итачи за пять лет ни разу не получалось навещать свою семью. Если бы не его хворь и гибель родителей, то неизвестно, когда бы он увидел этот дом. — А, — безо всякого интереса протянул Саске и опять замолчал. Было непонятно, зачем он спрашивал о Шисуи, этот человек не интересовал его ровным счетом никогда, а тем более его приезды или отъезды. — Что ты будешь делать здесь один? — в свою очередь спросил Итачи: он все еще держал в пальцах остывавшую пиалу с лекарством. Саске поднял на него глаза и снова опустил их к столу, все еще вяло ковыряясь в рисе. Раньше Итачи критиковал его за это, потому что подобное было некрасиво и выглядело невоспитанно, но сейчас он промолчал. — Поем и пойду спать, — пожав плечами, ответил Саске. — Чем еще мне заниматься. А что будешь делать ты? Собираешься танцевать? — Изуми попросила составить ей компанию. Ей нужна пара для танцев. Саске не сдержался и фыркнул. — Не понимаю, как можно быть такой глупой. — Глупой? — переспросил Итачи. — Почему? Она вовсе не глупая девушка. — Достаточно для того, чтобы не понимать, что ты не будешь ухаживать за ней. — Это не твое дело и уж тем более не повод оскорблять других, — заметил Итачи. Саске приподнял бровь и ничего не ответил, снова принимаясь ковыряться приборами в ужине, который, судя по всему, не лез ему в глотку с самого начала. Коричневое юката на нем стало совсем пыльным и грязным, кое-где разошлись швы. Видеть одежду подобного состояния на Саске было очень странно: он всегда отличался особой чистоплотностью и брезгливостью. Но сейчас это юката словно зеркало отражало все, что происходило в Саске. Коричневое юката было таким же изуродованным и вымученным, как он. Это горькое сходство почему-то задевало и раздражало Итачи. Он автоматически заглянул в пиалу: та была пуста. Сжав ее сильнее, Итачи взглянул на брата. Тот ел с совершенно отсутствующим видом, опустив лицо. — Саске, — позвал Итачи. — Да? — кивнул тот, не поднимая головы. — Смотри на людей, когда к тебе обращаются. Саске подавил раздраженный вздох и исподлобья, нехотя посмотрел на брата. Тот молчал, стоя в парадном кимоно и с пиалой в руках около стола, только на другом его конце. Он все стоял и молчал, прямо и пристально смотря в глаза младшего брата. Только вот говорить что-либо Итачи не собирался. Никто не знал, сколько это еще продолжалось бы, пока Саске не выдержал: — Ну и? Что ты хотел сказать? — сквозь зубы выдавил он. — Ничего, — просто ответил Итачи. — Я хотел, чтобы ты посмотрел на меня. Пальцы Саске сильнее сжали столовые приборы, но он так ничего и не ответил, глаз тоже не отвел. Только хмурился. Саске хмурился с того самого детства, когда дети еще редко делают подобное. Впрочем, ведь он поцелован богиней черного пламени, поэтому удивляться не стоит. Саске постоянно хмурился из-за каждой ерунды, которая его расстраивала, злила или задевала, и молча сверкал темными и холодными глазами из-под растрепанной челки. Он всегда был раздосадован и раздражен, когда хмурился, и выглядел именно таким — убийственно серьезным, мрачным, тяжелым, замкнутым и неприступным. Но Итачи это всегда забавляло. Его не могло до пронзительного умиления и смеха не забавлять то, как по-взрослому хмурился его трехлетний брат, смотревший на него снизу вверх и уже тогда пытавшийся соперничать с ним на равных. И хмурившийся семнадцатилетний брат тоже его забавлял. Потому что он все еще хмурится из-за сплошной ерунды. Но сейчас Итачи это не нравилось. Теперь, хмурясь, Саске выглядел не забавно, а болезненно. Его нахмуренные брови больше не нравились Итачи. — Мне не нравится, как ты выглядишь, — вслух сказал он, нагнулся и с громким стуком поставил на стол пиалу: стук только подтвердил то, что Итачи произнес. Саске взглядом проследил за его рукой, остановился им на пиале, а потом снова снизу вверх посмотрел на брата, все еще глядя исподлобья. — И как себя ведешь, мне тоже не нравится. Саске, послушай. Ты должен решать свои проблемы, а не зарывать голову в песок. — Все мои проблемы давно решены, — упрямо возразил Саске. Он почти со злостью буравил взглядом брата. — Не решены, — в том же тоне возразил ему Итачи. — У тебя огромное множество проблем. Одна из них — я. Мне не нравится это. Я устал бороться с тобой. — А я устал бороться с тобой, — вдруг на одном дыхании выпалил Саске и отвернулся, с досадой прикусив губу. Его пальцы, сжимавшие палочки, побелели. — Я понял тебя, — уступил Итачи. — Я больше не собираюсь давить на тебя. Но, кажется, ты хотел, чтобы я был категоричен. Так вот: я категоричен. Я желаю, чтобы ты разобрался со своими проблемами. Это ясно? Я не испытываю удовольствие, видя тебя в подобном состоянии. Я так и не услышал твой ответ: ясно тебе или нет? — Все мне ясно. Изуми заждалась тебя, — отрезал Саске. Он снова смотрел в стол, прямо в свою миску, где перед ним был недоеденный пресный рис, давно холодный и слипшийся в комок. Итачи промолчал. Большего пока он все равно сделать не мог. Он попытался. Но говорить им с Саске все еще было не о чем, поэтому Итачи молча, в последний раз не без тревоги взглянув на брата, ушел, оставив его одного в темном, пустом и холодном доме, где сегодня освещалась лишь кухня, по ночам скрипели полы, а ветер выл под крышей. Оставшись наедине с собой, Саске наконец-то окончательно отложил палочки. Он с безразличием подумал о том, что должен будет выбросить рис и вымыть посуду в ведре у очага, но не сейчас, а потом, когда перестанет бесцельно смотреть в свою миску, не пытаясь даже убрать волосы с глаз. Только он и сам не знал, когда наступит это потом. Где-то в глубине дома прошуршала дверь, и воцарилась мертвая тишина: Итачи ушел, а Саске сквозь растрепанную челку все смотрел в миску, обессиленно опустив руки на колени. Он прислушивался к тому, как рядом горит и потрескивает с привычным теплым гудением их очаг. Тихо, мягко, согревающе. Летом из-за нараспашку открытых седзи еще было бы слышно, как поют сверчки, как гудит далекий лес и пахнет соснами, полями, горькими дикими цветами; как тонко и одиноко звенит на веранде чистым голосом фурин, чей звук всегда заставлял ощущать Саске острую тоску и ноющую тяжесть в груди; как хлопают крыльями ночные птицы — и нет, не только они: еще было бы слышно, как по вечерам кричат в диких рисовых полях далекие белые журавли, высокие, гордые, статные, танцующие свой прекрасный танец друг с другом. Саске почему-то ощутил пронзительную ностальгию от этих воспоминаний, и ему внезапно захотелось теплого лета, пусть даже с режущим грустью звуком фурина. Захотелось тех открытых седзи, ветра, гулявшего бы по его ногам, теплого полупрозрачного вечера. Воздуха, пения цикад. Трелей соловьев по ночам. Запаха душистого табака. Тепла и вкуса жизни. Но впереди была холодная и темная зима с плотно закрытыми седзи. Были сошедшие мозоли с ладоней. Катана на стене пустой и пыльной главной комнаты. Пустые вазы в ней. Лекарственные травы. Скрипящие полы. Безмолвие. Смерть. Саске с усилием оторвал взгляд от миски и посмотрел на пиалу, которую на другом конце стола оставил его брат. От нее до сих пор пахло лекарствами. Сейчас ими пахло во всей кухне, скорее всего, в каждой комнате их дома; этот запах был на волосах, на коже, одежде, вещах — и это душило еще сильнее, до отчаянного желания распахнуть седзи и впустить в едва прогретый дом ледяной воздух. В запахе лекарств Итачи не было ничего особенного: травяной, сильный, горьковатый запах, похожий на аромат скошенной травы, но Саске он казался болезненным, неподъемным, а главное — ненавистным. Роковым. Угрожающим. Путаясь в полах юката, Саске переполз по татами к другому концу стола и взял обеими руками пиалу, на дне которой еще остался влажный след от отвара. Это была любимая пиала Итачи. Темно-зеленая, с нарисованной веткой цветущей вишни и синицей в ней. Он привез эту пиалу из города. И она всегда, сколько Саске помнил, пахла болезнью, роком и глубокой зимой. Но она принадлежала Итачи, а потому Саске бережно сжал ее пальцами и поцеловал, обхватывая губами ее гладкий край. После этого поцеловал еще раз. Потом еще раз — с другой стороны. И еще раз. Еще, еще, еще. Он не одну минуту и не две расцеловывал пиалу Итачи, держа ее пальцами и сидя на холодном полу. А очаг горел и трещал рядом с ним, заботливо и мягко освещая кухню, недоеденный ужин и Саске, сидящего на пятках с закрытыми глазами. Саске больше не удивлялся тому, что делает. Не ненавидел себя. Не чувствовал омерзения. Не впадал в отчаяние. Саске было все равно. Он был настолько опустошенным, что у него не было сил чувствовать хоть что-то. Ему хотелось всего лишь забыться. В последнее время это было его единственное желание. И от этой мысли ему было почему-то невероятно смешно. Ложась на спину и растягиваясь на холодном полу, Саске почему-то вспомнил о песне, которую Наруто пел тогда во дворе храма Накано. Ту самую песню о воронах, которых закидывали камнями. И почему именно она вдруг вспомнилась мне, вяло думал Саске, мутно смотря на пиалу, которая была прямо перед его глазами, в вытянутых и поднятых над лицом руках. Ее надо помыть потом. Отдраить щеткой и песком. Смыть с нее этот позор. Так же, как те люди хотели смыть позор с ворон. Конечно, он прекрасно знал, почему именно эта песня вспомнилась ему. Эта, а не о танцующих в полях на снегу благородных белых журавлях. Красивая и тоскливая песня, которая каждый раз резала по живому. Ведь Саске всегда ощущал себя одной из них — из этих ворон. Одной вороной, в которую кидают камнями, только не кто-нибудь, а он сам. А самое забавное, что камни подает ему Итачи. Они кидали камни и поднимали крик, вороны умоляли закончить этот цирк. Саске болезненно поморщился и снова ощутил тошноту, поворачиваясь на бок и сжимаясь в комок. Пиалу он прижимал к груди, изо всех сил обхватывая ее пальцами и не желая, ни за что не желая отпускать ее от своего бьющегося сердца. Где-то там, далеко, весело горели праздничные костры. А он лежал один, как сирота или бродяга, в обнимку с пиалой своего брата. *** Костры горели действительно очень ярко: их оградили крупными круглыми камнями, а монахи время от времени подбрасывали в них ветки. Барабаны с флейтами, расставленные по всей площади у храма Накано, гремели и играли так громко, что их свист и стук разносились по всей округе до самых лесов, темной стеной возвышавшихся вокруг деревни. Главный осенний праздник любили все и отмечали его с таким размахом, как будто он был последним в их жизни. Даже Сарутоби вышел из Накано и сидел на подушке у одного из костров, дымя трубку, грея ноги у пламени и с одобрением глядя на всех них, одетых в праздничные кимоно или юката, поющих, играющих, едящих, танцующих. Итачи тоже танцевал в тот праздничный вечер, выпив полпиалы саке — такую порцию ему было можно. Изуми танцевала вместе с ним. Она была одета в кремово-желтое кимоно с ярко-красным поясом — таким же сияющим, как костры вокруг них. Ее длинные темные волосы, отливавшие серебром в свете огня и фонарей, были убраны в пучок и украшены последними осенними цветами, алыми кленовыми листьями и гребешком в камнях. Изуми действительно была очень утонченной в этот осенний вечер, танцуя среди гула множества голосов, поющих песни, и шума костров и барабанов с флейтами и лютнями (2). С розовыми живыми щеками, с подкрашенными губами, сияющими глазами и по-детски открытой улыбкой она была как живой призрак ушедшего лета, который не сломит подступающая зима. И ее рука, которую держал Итачи, наоборот, так походивший на воздушный и полупрозрачный зимний дух в голубом кимоно с узором инея и колокольчиками на гэта, — ее рука была хрупкой, но горячей. Они вместе танцевали не один танец и только вдвоем, а Сарутоби улыбался, с радостью глядя на них издалека. Они были красивой парой, и в тот вечер в шуме праздничного гулянья под чистым ночным небом среди костров и лютней ими любовались многие. Итачи знал это. Но, держа в руке ладонь Изуми, он все еще думал о Саске. В этот вечер Итачи думал о нем особенно много. Наверное, больше, чем в какой-нибудь еще отрезок своей жизни. Он с горькими волнением и беспокойством пытался угадать, что его брат делает сейчас, как проводит этот одинокий вечер в их старом и скрипящем доме. Доел ли он рис? Заварил ли себе чай или подогрел воду? Или же взял молоко? А нашел ли он молоко? Может быть, ничего не стал пить? Вымыл ноги и шею? Не ледяной ли водой? Потушил ли очаг перед сном? Лег ли спать вообще? Что он может делать в таких растрепанных чувствах? Разумеется, ничего полезного. Глупый брат, невольно улыбнулся Итачи, постукивая звенящими гэта по земле и щурясь от яркого костра. Все-таки у него очень глупый и смешной брат, даже несмотря на то, что очень скоро тот станет совсем взрослым и уже по-взрослому выражает свои чувства — все равно он еще смешной; от того — от этого трогательного своей неловкостью взрослого поцелуя — он еще более забавный и трогательный, и ему надо проделать долгий путь настоящей жизни, чтобы перестать быть таким. Глупый брат, который пока еще так неловок и неопытен в проявлении зрелой заботы или ласки, что не знает, как ему выразить свои чувства. Глупый брат, который любил и любит Итачи больше, чем надо, и сам до ужаса обжигается тем, потому что пока не научился обращаться со своими взрослыми чувствами и понимать их — но как этот молодой и трепещущий жар от костра его сердца грел, восхищал и нравился Итачи. Он даже не предполагал, что однажды поймет, как ему нравится и как его восхищает этот жар. Он готов отказаться от него, не видеть и не ощущать, если будет необходимо, но ему это нравится — правда, нравится, до ощущения крепкого удовлетворения — удовлетворения своей работой, правда же? ведь кто разжигает этот костер все сильнее, Итачи? Как любовь Саске, какой бы она ни была, может ему не нравится? Как он может отшвырнуть ее — творение своих же рук — от себя и не принять, какой бы неправильной и преувеличенной она ни была? Как он может ненавидеть свою родную кровь, свою часть, свою жизнь? Разве Саске не глупый, серьезно считая так? Конечно, глупый. Потому что не-глупый-брат знал бы, что Итачи никогда не отречется от него, каким бы он ни был, и какой бы ни была его чудовищно сильная и преувеличенная любовь. «А это правда, что твоего брата в день его рождения поцеловала богиня Аматерасу?», — вспомнились Итачи слова Изуми, и он подавил в себе сухую усмешку, отчего-то готовый грустно рассмеяться прямо во время танца. Нет, неправда. Конечно, это неправда и никогда не было правдой. Его младшего брата не целовал никто из богов ни при рождении, ни при жизни — никогда. Саске родился сам по себе таким — как огромный гобелен сотканным из множества тонких достоинств и острых недостатков, которые обязательно вызреют и сгладятся с возрастом и опытом — и вычертят из него невероятного человека, — и переполненным огромной стихией, почти океанской бездной — это все был лишь сам Саске. Настоящий, живой, подвижный, незастывший, похожий иногда на далекий раскат грома, мягкое пламя, поднимающийся ветер, безмолвный мороз или яростный шторм — именно таким его любил Итачи. Никаким иным, что бы он сам и остальные вокруг ни говорили о Саске — Итачи всегда восхищался и любовался его стихией, всегда считал ее прекрасной, сильной, полной потенциала и по-настоящему завораживающей. Считал ее лучше себя, красивее себя, полноценнее себя, сильнее себя и хотел увидеть ее во всей красе. Вырастить из маленького залива по-настоящему огромный и сильный океан, который обдавал бы его прибоем, — свое лучшее творение, в которое Итачи готов был вложить все и вкладывал, пусть даже это творение смогло бы когда-то уничтожить его и память о нем. И сейчас он понимал, что всегда так сильно боялся того, что эта невероятная стихия исчезнет или разрушится, что не раскроется до конца или будет опасаться шуметь своими волнами, а потому изо всех сил тайно от себя и других подпитывал ее, раскачивал, терзал, вливал в нее темные и болезненные воды и не давал ей покоя, чтобы его творение никто и ничто не сумело сломить, в том числе и он сам. Ведь он любил этот океан, эту бездонную глубину, медленно переходящую из прозрачных — почти сияющих! — лазурных красок в абсолютную тьму. Любил опускать туда руки, любоваться ей, погружать в эти то спокойные, то кипящие воды свое сердце и прислушиваться к каждому плеску или глухому безмолвию в них. Именно эта стихия была способна пробудить в нем чувство жизни и ощущение, что он еще молод и жив, силы для борьбы и смысл при абсолютно бессмысленной жизни; взволновать его, рассердить по-настоящему, растревожить, сделать счастливым, расстроить, успокоить — заполнить его до самых краев всем, чем можно, как вода наполняет Мимо них прошла женщина с сосудом в руках, и глаза Итачи вдруг сами собой выцепили его в этом мельтешении и гомоне. как вода наполняет сосуд. «Сосуд?» — невольно повторил Итачи, удивляясь слову, что пришло ему на ум. Что он вдруг увидел в свете костров в ночи октября. В сиянии среди тьмы. Сосуд. Да. Да. Сосуд. Именно. Именно это слово все это время вертелось на его языке. Как вода наполняет сосуд. Да. Да, все именно так. Так оно и есть, и удивляться нечему. Итачи всегда был пустым сосудом для своего брата. С тех самых пор, как тот родился — Итачи никогда не забудет, как шумно хлынули в него воды неизвестного ему еще океана в тот день; как он взглянул на них и понял, что должен сделать все, чтобы они стали воплощением самой силы. С того дня он был сосудом для его страхов, горечи, ненависти, ярости, любви, силы, и поэтому в этом сосуде так болезненно отражается эхо его боли. Ничто и никогда больше не было способно по-настоящему заполнить этот сосуд: ни рука или поцелуй Изуми, ни фамильная катана, ни родительское тепло, ни уважение и дружеские чувства других людей, ни собственная боль. Этот сосуд был для боли Саске. Для его стихии. Для его океана. Только Итачи мог выдержать его, принять его, взять в руки и впитать в себя. Он об этом знал. Всегда знал. Знал, что был его сосудом — таким же бездонным, как и океан Саске. И именно для того, чтобы заполнить свою страшную пустоту и оттенить ее истинной природой и жизнью, он раздувал рев его стихии. Вы представить не можете, что это такое — ощущать любовь океана, который ты сам же и создал. Вы представить не можете, что это такое — ведь это истинная тьма. Конечно. В нем не меньшая тьма, в этом сосуде. Она есть — есть, и она безумно черная, беспросветная, давящая, потому что только такая тьма может не удивляться поцелую в губы от родного брата, а породить его и принять его — и не только его, а все, что тот поцелуй был еще способен дать, любовь или ненависть, жизнь или смерть, — наполниться жизнью от него и понять, что всегда желала ощущать эту любовь в той силе, на которую она только способна, и потому невольно взращивала и подпитывала ее в тайне ото всех — а любовь младшего брата — выросшего брата! — способна на многое, несмотря на гвозди, которые в нее забивают. У Итачи тоже есть тайная и не до конца изведенная им тьма. Она такая же бездонная, как и тьма Саске, но только пустая. Она еще страшнее и опаснее из-за того, что пустая, потому что ее не видно, и она обманывает всех своей прозрачной личиной. И она тоже болит. Болит всегда, с того дня, как Саске родился и кричал, а его плач был невыносим для Итачи, и с тех пор каждый его крик — это страдание. Это гуляющий воздух, бессмысленно бьющийся о глухие стенки сосуда и сотрясающий его. Моя тьма тоже болит, горько улыбнулся Итачи, как и твоя, Саске, когда ты страдаешь. Она заставляет меня испытывать чувства вины и презрения к себе, когда твоя боль эхом отражается в моей пустоте. Она заставляет меня ненавидеть себя за то, что я больше не держу оружие и не способен больше дать тебе что-то, что не будет очередными раскаленными гвоздями для тебя — а под твоими ногтями их достаточно. Ты раз за разом наполняешь мой сосуд не тем, чем нужно. Ведь ты даже не понимаешь, что самое страшное для меня - видеть тебя несчастным, и виню я в этом только себя — это я каждый раз переворачиваю все вверх дном в твоей жизни. Я забиваю под твои ногти раскаленное железо и смотрю, как ты стискиваешь зубы от того. Я взрастил в тебе ту страшную любовь ко мне. Я не позволял твоей стихии угаснуть, раздувая ее сильнее. Я желал увидеть в тебе силу бушующего океана, которая сломила бы меня и затмила всех вокруг. Я очернил тебя. Я был твоей тьмой. Я. Я — тот поцелуй Аматерасу, что проклял тебя. Но самое грустное, что ты взрастил такую же тьму и во мне. Одним своим рождением очернил все во мне и перевернул все вверх дном в моей жизни. Ты тоже и есть моя бесценная тьма: сражаться и управлять тобой всю жизнь только ради одного — поднять тебя выше себя, утонуть в твоем шторме и увидеть, что ты наконец-то зрел, силен, самостоятелен и счастлив. Большего мне не нужно. Моей тьме большего не нужно. Мне нужно только лишь то, чтобы ты заполнил мой сосуд не своей болью, а своим счастьем. Поэтому я сжимаю до хруста костей и боли твое плечо. Поэтому я забиваю в тебя гвозди. Для этого я все еще живу, и для этого я когда-то умру. И, конечно же, я тоже грешник. Потому что только грешник может убивать своего брата, чтобы тот вырос и вдребезги разбил его волной об скалы. Прости, Саске, но со мной тоже все всегда было не так. Изуми остановилась, переводя дыхание. Ее небольшая грудь быстро ходила верх-вниз под желтым кимоно. — Ты не устал? — сквозь стук барабанов и шум песен и музыки прокричала Изуми. — Мы могли бы немного отдохнуть. — Да, пожалуй, — так же прокричал Итачи. Изуми кивнула и мягко взяла его под руку, отводя от пылающих костров, где среди веселых криков, запахов еды, спиртного и музыки продолжали плясать, отбивая деревянной обувью такт, их соседи и знакомые. Они шли молча по каменной дорожке, которую всю неделю мел Наруто, почти до самой тьмы деревьев у обратной стороны храма Накано: здесь фонари были почти погашены, шум веселого праздника доносился отдаленным морским прибоем, а свет костров почти не доставал ни земли, ни неба. Изуми все это время смотрела вниз, себе под ноги, чему-то улыбаясь и прислушиваясь к тонкому звону колокольчиков на обуви Итачи. Ее теплая рука мягко сжимала рукав его голубого кимоно, и она отпустила его только тогда, когда они остановились под багряным кленом, теряющим последние листья. Через неделю наступит ноябрь, и красные листья совсем облетят. А потом наступит долгая и безмолвная зима, за которую они почти ни разу не увидят солнце, не ощутят тепла, не услышат пения птиц, не соберутся на улицах на праздниках, не выйдут из домов из-за холодов и отсутствия дел. Вокруг них несколько месяцев будут только далекие пустые поля с инеем и изредка танцующими журавлями и очаги в домах, согревающие их и наполняющие светом и призрачной надеждой на будущую весну. — Тебе понравилось? Весело, правда? — спросила Изуми, убрав горячими пальцами за ухо локон темных волос. — Да, неплохо, — согласился Итачи. Ему действительно понравилось, хоть он и устал. Изуми с улыбкой осмотрела его с ног до головы, а потом заложила руки за спину, наклонив голову вбок. — Я думала, ты наденешь тот пояс, который я тебе когда-то подарила. Он очень подошел бы к твоему зимнему кимоно. Ты его помнишь? Тот пояс? — Помню, — ответил Итачи. Конечно, он его отлично помнил. Это первый в его жизни подарок от чужого человека и тем более от девушки, хотя впоследствии в городе и столице он не раз получал подарки от них. Только вот Итачи не помнил, где он был, этот пояс. Был ли он вообще в их доме? Если да, то где? Кажется, с того дня, как Изуми еще в детстве подарила его, Итачи не видел тот пояс. Ни разу не надевал точно. — Так почему не надел? — снова спросила Изуми и коснулась пальцами фиолетового пояса Итачи. — Он был таким красивым. Я выбирала его специально для тебя. — Не нашел. Прости, — Итачи изо всех сил подавил желание отступить на шаг назад. Он посмотрел на ладонь, мягко сжимавшую его пояс: этот жест был слишком личным, даже несмотря на то, что они с Изуми были друзьями. Чужая рука еще никогда не была так близко к этой части тела и еще никогда не касалась его так. Рука Саске не считалась. Она не была чужой. Она была его — принадлежала Итачи. В ней была его собственная кровь и его океан. — Ничего, — совершенно спокойно ответила Изуми и подняла лицо. — Я подарю тебе новый. Еще красивее и дороже. Вот увидишь, что он будет лучше того. Но Итачи вдруг покачал головой. Положил пальцы на чужую ладонь и отвел ее от себя. — Не надо, — сказал он. Изуми удивленно моргнула. — Почему? — Потому что ты должна делать подарки человеку, который может подарить тебе что-то в ответ. Я же не могу, — прямо ответил Итачи и взглянул в глаза Изуми. Та на секунду застыла в замешательстве и вопросительно посмотрела на Итачи. Но почти тут же — как и всегда — непонимание в ее глазах сменилось на ясное осознание. Слишком ясное, почти режущее. Изуми моргнула, а потом снова прислонилась к стволу клена и попыталась улыбнуться, но улыбка у нее вышла слишком грустной и понимающей. Она снова зачем-то потянулась, чтобы убрать за ухо выпавший локон волос, но он уже был убран. Ее пальцы скользнули по пустоте. — Я понимаю, — сказала Изуми, смотря под ноги, где в ворохе листьев белели гэта. Ее губы больше не могли сложиться в улыбку, и Итачи было искренне жаль Изуми. — Не надо ничего говорить, потому что я понимаю все. Ты, наверное, считаешь меня глупой или слепой, но я все прекрасно понимаю, и нет смысла говорить о том. Я всегда знала, — продолжила Изуми, — что не интересна тебе как девушка. Поэтому я не пробовала и не собиралась пробовать пытаться стать тебе больше, чем другом. Мне хотелось бы, но я понимаю тебя и не хочу лезть в твое сердце насильно. Мне достаточно просто быть твоим другом. И все мои подарки и прочее — дружеское. Я ни на что не намекала и не намекаю. Я ценю нашу дружбу, потому что она мне очень дорога. И я рада, что она есть. Большего от тебя мне не надо, поверь. Изуми замолчала, вздохнула и все-таки улыбнулась, запрокинув голову и смотря в сплетенные над ее головой полуголые ветки деревьев. — Я помню то время, когда ты был мальчиком, — Изуми прикрыла глаза, вслушиваясь в далекий стук барабанов. — Ты тогда был таким далеким от нас из-за своего таланта. Ты был всегда далек от нас. Я была так расстроена, когда ты уехал. Тебе было почти четырнадцать. Мне казалось это несправедливым, потому что ты был лишен нормальных радостей жизни и беззаботности. Лишен нашей жизни. Лишен простого человеческого счастья. Ты как будто с пренебрежением откинул его от себя ради чего-то, что нам понять было невозможно. Я ненавидела катану, которой ты принадлежал. Ты, наверное, тоже возненавидишь меня после этих слов, — Изуми усмехнулась и мягко взглянула на Итачи, — но я была так счастлива, когда ты приехал. Когда оставил все позади, и я думала, что наконец-то ты готов жить как обычный человек. Жить глупыми мелочами и скучными проблемами. Ты заслужил того. Со мной или нет — неважно. Мне неважно, с кем ты был бы счастлив, я была бы рада всему, потому что ты мне дорог, и мне дорого твое счастье. А когда оказалось, что ты больше никогда не сможешь в полной мере радоваться жизни, мне показалось это еще более несправедливым. Ты отдал всего себя той катане и не получил взамен ничего, только зло. Она лишила тебя всего. Даже жизни. Я знаю, что для тебя значило оружие, но именно поэтому я была так счастлива, что больше оно не владеет тобой и не отнимает твою жизнь. Что хотя бы это небольшое время она не будет отдалять тебя от нас. Итачи грустно и с пониманием улыбнулся. — Я все это знаю и не обижаюсь. Наверное, в глубине души мой брат думает так же, — сказал Итачи, а Изуми с удивлением посмотрела на него. — Ты достойная девушка. Я ценю тебя. Ценю нашу дружбу. И я действительно больше не принадлежу оружию. Но дело в том, что по-настоящему я никогда ему не принадлежал. Это не оружие. Это человек. Изуми снова моргнула. — Ты влюблен в кого-то? — с абсолютным недоумением спросила она, округляя блестящие глаза, и в ее голосе не было ничего, кроме невероятного удивления и бескрайнего любопытства — ни одного оттенка злости, ревности или боли. — Хуже, — невесело усмехнулся Итачи. — Я принадлежу этому человеку. — Принадлежишь? Как это? — все еще не понимала Изуми, а ее чистому и почти детскому изумлению и непониманию не было конца. — Я и сам не знаю, — признался Итачи. — Только знаю, что мои жизнь и смерть принадлежат этому человеку. Всегда принадлежали. Что бы это ни значило. Это не изменить никогда. Изуми, помедлив, все же кивнула. Она молча посмотрела в сторону, над чем-то раздумывая. Итачи тоже стоял безмолвно и задумчиво. Где-то позади них гремели и цвели жизнь, огонь, веселье и будущее лето. А они стояли во мраке, холоде, зиме и молчали. — Пошли станцуем последний раз, — вдруг сказала Изуми. Итачи, опомнившись, поднял глаза и посмотрел на нее: на ее лице была добрая улыбка. — Потом поедим данго, зайдем в храм, чтобы поблагодарить небеса за плодородное лето, а потом можно и домой. Давай? — Если только после этого домой, — согласился Итачи. *** Домой вернулся он действительно меньше, чем через полчаса. Дом был безмолвным и темным, именно таким и думал его обнаружить Итачи, когда входил в калитку: Саске должен был давно лечь спать. Шум праздника и гул костров тоже почти смолкли, поэтому в тишине ночи был только слышен звон колокольчиков на гэта, который чистым переливом разносился по округе. Он был похож на пение соловья летней ночью: такой же далекий, высокий и кристальный звук. Итачи хотел снять гэта еще у самого порога, чтобы не переполошить спящий дом их звоном, но повременил и зашел в прихожую в них. Саске действительно спал. Но не там, где можно было ожидать. Итачи заметил брата только тогда, когда закрыл дверь и тихо разулся. На секунду он застыл от неожиданности, когда увидел Саске: тот сидел в прихожей на пороге с пиалой в руке и крепко спал, прислонившись упавшей головой и левым плечом к стене. Его лицо было по-настоящему взрослым, спокойным и серьезным, хмурая складка между бровей распрямилась. Но босые ноги, вытянутые вперед, легкомысленно мерзли на холодном полу. — Эй, — позвал Итачи, потормошив брата за плечо. Тот тут же вздрогнул и открыл глаза, с непониманием щурясь. Пытаясь понять, что происходит, Саске с усилием моргал и снова хмурился, а потом наконец-то обнаружил себя в прихожей, сидящим на пороге, как нищий, и старшего брата, нагнувшегося над ним. Саске сонно и с непониманием уставился на него. — Почему ты здесь? — спросил Итачи, а потом наконец-то заметил, что пиала, которую сжимает Саске, его собственная. — Я был на кухне, и мне показалось, что ты пришел, я решил тебя встретить, — невнятно пробормотал Саске все еще хриплым голосом, заторможено наблюдая за тем, как брат берет из его ватных рук пиалу. — Потом я сел и… заснул, наверное. Я не помню, если честно. — Вставай, здесь не место для сна, — Итачи снова взглянул на босые ноги Саске. Его собственные ноги были в носках, и все равно он ощущал холод, идущий сквозь пол, поэтому ему не надо было касаться ступней брата, чтобы понять, что они ледяные. — Ты можешь заболеть. Ночи холодные, а в полу щели. — Помой ее, — вдруг сказал Саске. Он уже стоял на ногах и выглядел еще более разбито, чем до ухода Итачи. Возможно, в этом было виновато его внезапное пробуждение. — Помой, — снова попросил Саске, когда увидел, что брат не слышит его и ставит пиалу на столик в прихожей. — Я ее целовал. — Цело…? — Итачи с изумлением обернулся, так и не выговорив это неожиданное слово. Саске стоял, небрежно прислонившись спиной к стене, и обессиленно глядел из-под растрепанной челки. — Да, — твердо повторил он. — Ты не ослышался. Целовал. Помой ее немедленно. А еще лучше выкинь ее. — Я займусь этим завтра. — Сейчас. — Я сказал, что помою ее завтра, — отрезал Итачи. Саске опустил глаза и промолчал. Он все еще выглядел больным или сонным и как будто был не в себе. Иначе его чистосердечное признание не объяснишь ничем. Если только не муками совести, ненависти и стыда, которые он испытывает из-за того. — Глупый, — с досадой вырвалось у Итачи, и он устало поднялся по порогам мимо брата, направляясь к себе. Саске проследил за ним косым взглядом исподлобья, постоял еще с минуту так, у деревянной опоры, как тень, а потом пошел за Итачи, медленно и неровно скользя вдоль стены. Его ноги двигались так, словно были набиты рыхлой соломой. Да, возможно, он всего лишь еще не до конца проснулся. Итачи зашел к себе, зажег старую лампу, начал раскладывать футон, а Саске остановился на пороге его комнаты, все еще прислоняясь к седзи, как будто бы ему было трудно стоять. Его глаза безотрывно следили за старшим братом. — Как все прошло? — спросил Саске. Итачи разобрал постель и распрямился. — Как всегда. — А как дела у Изуми? Хорошо провели время? Итачи повернулся спиной к брату, начиная развязывать фиолетовый пояс кимоно. — Я сказал ей, что не могу ответить на ее чувства. — Серьезно? — с изумлением выдохнул Саске, окончательно просыпаясь от услышанного. — Серьезно. Итачи обернулся через плечо, продолжая делать попытки развязать запутавшийся пояс. Саске смотрел на него, и в его глазах была все та же, знакомая им всем тьма — глубокая и беспросветная тьма. — Я не специально ждал тебя, честно, — наконец, хрипло сказал Саске и отодвинулся от стены. Итачи снова отвернулся: его пальцы почему-то никак не могли прощупать узел пояса и найти его конец. — Я хотел лечь спать, но потом увидел твою пиалу и взял ее. Я ее поцеловал. Не со зла. Я не хотел говорить тебе об этом. Тебе об этом знать нельзя. Не спрашивай, зачем я взял твои вещи. Я и сам не знаю. Мне очень стыдно перед тобой. Прости меня. — Все в порядке, — поспешно отозвался Итачи. Слушать еще одни извинения в свой адрес и то личное, что брат действительно не должен был рассказывать, ему крайне не хотелось. Он казался самому себе жестоким, надменным и безжалостным, когда раз за разом выслушивал от Саске подобные слова и проглатывал все его исповеди, даже не меняясь в лице. Это было отвратительно. Грязно. — Что с твоим поясом? — прищурившись, спросил Саске и шагнул вперед, подходя ближе и вглядываясь сквозь свет от лампы. — Не развязывается? Потому что твои руки замерзли. Они тебя не слушаются. Ты переживал из-за моих ног, но совсем не позаботился о своих руках. Я помогу. Подожди. Итачи — чьи пальцы, как оказалось к его внезапному изумлению, и правда не согрелись с улицы — не успел ни разрешить, ни запретить помочь себе, как руки Саске скользнули вокруг него под локтями и легли на фиолетовый пояс, перебирая его шелк и пытаясь расплести крепкий узел. Дыхание Саске касалось воротника кимоно и немного — шеи: Итачи ощущал его тепло и знал, что ему стоит только чуть откинуть голову назад, как он коснется затылком брата. Саске стоял рядом с ним, но ненавязчиво. Он был очень близко, окружив Итачи кольцом из рук, но в то же время это не было объятьем или чем-то похожим на него: вопреки близости между ними была дистанция, какая была и всегда. Пальцы младшего брата аккуратно, терпеливо и бережно обращались с поясом, а Итачи не мог оторвать от их работы глаз: видеть это и принимать было почти так же странно и одновременно очаровательно и умиротворяюще, как проснуться и обнаружить у своего футона заваренный отвар и слишком теплое одеяло. — Почему ты не носишь высокий хвост? Тебе он очень идет, — вдруг сказал Саске. — Я думал, тебе нравится, когда у меня распущены волосы, — усмехнулся Итачи. — Разве нет? — Не совсем. Мне очень нравятся твои волосы. Они красивые, не то что мои огрызки. Но когда у тебя высокий хвост, у тебя открыта шея, и ты выглядишь моложе. Одного возраста со мной, — приглушенно добавил Саске. Итачи промолчал. Он все еще смотрел на пальцы брата, не понимая, что чувствует после его слов. — Ты будешь пить из той пиалы потом? — снова тихо спросил Саске — скорее, это был громкий шепот. Он говорил почти в волосы Итачи, и тот подумал, что, скорее всего, брат невольно касается их губами. Он касается своими губами его волос — это самое интимное и пронзительное, что было когда-то между ними двумя. Даже не тот поцелуй, а именно это. — Конечно, — ответил Итачи. — Почему нет. Пальцы Саске замерли на поясе. — Что я делаю? — вдруг прошептал он. Его руки почти лежали на поясе старшего брата, а грудь касалась его прямой спины. — Боже, что я делаю, скажи мне? Я не понимаю, что и зачем делаю. Я больше ничего не понимаю. Почему ты позволяешь мне это делать? Ты же видишь, что со мной что-то не так. Почему ты позволяешь мне скатываться все дальше? — в настоящем отчаянии выдохнул Саске. Итачи прикрыл глаза: эта странная нота в голосе его брата была такой острой и невесомой, что у него сжалось сердце, и он действительно ощутил себя жестоким. Таким же жестоким и безжалостным, как и тогда, когда он молча смотрел на боль и рыдания Саске и только усиливал страдание в нем тем, что был рядом. Пальцы Саске все лежали на поясе, и они были так терпеливы с ним, так нежны и ласковы. Но как он может быть с такой разрушительной, пока еще необузданной и мощной стихией настолько бережным и аккуратным? Сколько сил он прикладывает к тому? Особенно сейчас, в этом абсолютно растрепанном состоянии? — Дай мне по рукам немедленно, — попросил Саске, зажмурившись. Он прижался к Итачи вплотную и уже обнимал его по-настоящему, не забывая при этом развязывать пояс. — Ударь меня. Разбей мне нос. Я прошу тебя. Умоляю. Убей меня. Ударь меня по рукам за ту пиалу, за тот поцелуй и за это объятие. Ты же можешь. Я знаю, что ты можешь ударить меня так, что я проломлю седзи. Я не понимаю, что делаю. Я не могу сам привести себя в чувство. Больше не могу. Ударь меня. Врежь мне по этим проклятым рукам. Сломай их. Разбей мои губы. Помоги мне, ну помоги же мне. — Хватит. Я не собираюсь тебя бить. Мне надоело слушать об этом из раза в раз. Прекрати нести эту чушь, — не выдержал Итачи. — Если бы я хотел, я бы не дал тебе подойти и на шаг ко мне. Саске помолчал, а потом глубже зарылся носом в воротник чужого кимоно. — Как она тебе призналась? — вдруг спросил он, настолько резко меняя тему разговора, что Итачи невольно приподнял бровь, но все же никак не прокомментировал это: наоборот, для них обоих было к лучшему, что Саске отвлекся. — Она не признавалась мне. Но так получилось, что это оказался момент, когда я должен был наконец-то все объяснить. Слишком жестоко давать человеку пустую надежду, даже если этот человек говорит, что у него не было никаких надежд. — В любом случае это было жестоко. Ты поступил с ней жестоко даже так, — отчего-то странно усмехнулся Саске. — Ты иногда бываешь слишком жестоким. А самое забавное, что чем лучше для кого-то ты пытаешься сделать, тем более жестоким становишься. — Саске… — Она сильно расстроилась? — не дал договорить брату тот, быстро перебив его. Итачи подавил вздох. — Она всегда знала, что я не смогу ответить ей взаимностью. В эту секунду Саске отодвинулся, и развязанный пояс скользнул в его протянутой руке. Итачи, все еще не оборачиваясь, с благодарностью кивнул и снял тяжелое кимоно, бережно складывая его, скручивая пояс и кладя их обоих на подушку для сидения. Он почувствовал необыкновенное облегчение, когда разделся, и ему стало легче дышать: ткань кимоно была настолько плотной и толстой, что давила своим весом. Итачи широко повернулся на пятках, стоя в одной белоснежной нательной рубашке, спускающейся до самых щиколоток — рубашка под его парадную одежду была тоже очень плотной. Он нагнулся и стянул с себя по очереди носки, вдруг ощущая, что руки все еще холодные, как лед. Итачи выпрямился и дыхнул на них, потирая, но Саске остановил его быстрым прикосновением. — Садись, — кратко сказал он. — Ты замерз. Я разотру. Я умею, поверь. Итачи молчал, пристально вглядываясь в глаза Саске. В первую секунду он хотел отказать, потому что не желал, чтобы брат делал что-либо с очередной абсурдной мыслью о том, что он кому-то что-то должен, но в последний момент Итачи передумал и все же опустился на футон, протягивая руки вперед, а Саске тут же сел в его ноги, наклоняясь и обхватывая своими раскаленными пальцами чужие. Они смяли их, растирая и разогревая каждую фалангу и саму ладонь. Но тут, когда кровь в пальцах наконец-то начала двигаться и течь, Саске остановился и посмотрел на Итачи окончательно почерневшими глазами. — Что я делаю? — снова сломано прошептал он. — Что я творю? — Саске порывисто сжал пальцы Итачи, опустив голову. А потом так же резко он отпустил их, и ладони старшего брата упали на колени того, застыв там неподвижно. — Ты же понимаешь, что я делаю то, что делать нельзя? Тебе, возможно, и можно, а мне — нельзя. Почему ты поощряешь меня? Скажи мне, что так нельзя. Почему ты молчишь? Я уже ничего не понимаю. Я боюсь себя. Боюсь смотреть даже на свое отражение, оставаться наедине с собой. Я не знаю, что от себя ожидать. Убери с себя мои руки. Хоть ты это сделай, если я не могу. Умоляю, мне так страшно от самого себя. Мне так страшно от того, что во мне. — Но я же не боюсь, — не сдержав улыбки, сказал Итачи. — Потому что ты просто ничего не знаешь. И я так не хочу, чтобы ты знал, какой паршивый и низкий у тебя младший брат, — Саске слепо нащупал ноги Итачи, обхватил его ступни, прижал их к своему животу, прямо к коричневому юката, обнимая руками и грея в своих ладонях. — Я не хочу разочаровывать тебя, ведь ты впервые настолько поверил в меня, и дал мне шанс стать сильным в твоих глазах. Я не хочу терять этот шанс. Не хочу подводить твои ожидания, даже если они мне не слишком нравятся, но каждый раз я опускаюсь в твоих глазах. И в своих. Почему Аматерасу поцеловала именно меня? Почему именно у меня есть старший брат? — Так все-таки ты не хотел бы, чтобы у тебя был старший брат? — все с той же улыбкой спросил Итачи. Саске плотнее обхватил руками его ступни. — Хватит издеваться, — прошептал он и замолчал. Его живот был теплым и мягким, Итачи ощущал его под пальцами ног и постепенно согревался. Он очень хорошо помнил то время, когда это он растирал замерзшие руки Саске. Теперь младший брат держит на себе его ноги. Теперь он способен их удержать. Способен удержать их фамильную катану. Мой брат вырос, с болезненным облегчением подумал Итачи, не в силах понять, что на самом деле чувствует от этой мысли. Но все же как хорошо, что он вырос и скоро совсем твердо будет стоять на своих ногах. Наверное, это называют чувством выполненного долга, догадался Итачи. Очень странное чувство: пустое ощущение конца, собственного тупика и одновременное тепло надежды. Сплетение конца жизни и ее начала. Смерти и рождения. Это так странно, думал Итачи, что именно благодаря моей смерти у моего брата появилось достойное будущее. Это так странно, что мой долг умереть, чтобы дать ему жизнь. Так странно, что одному из нас надо уйти в никуда, чтобы дать дорогу другому. И это так ужасно, когда это обесценивают благодарностью. — Как ты ей отказал? — спросил Саске. — Никак особенно. Всего лишь сказал, что не могу принадлежать ей. — Но почему? — никак не мог понять Саске, а Итачи никак не мог понять, с чего бы это они говорят об этом: брата никогда не интересовали их отношения с Изуми или тем более она сама. Но Саске слишком подозрительно сидел, опустив голову вниз, — его глаз совсем не было видно, и это не нравилось Итачи. — Мне она не нравится как девушка или твоя будущая жена, хотя она лучшее из того, что можно здесь найти, и она тебя действительно любит, — продолжал Саске, — но почему ты не хотел бы разделить с ней жизнь? Ты хорошо относишься к ней, вы умеете проводить время вместе. Она влюблена в тебя очень давно, и в ее порядочности сомнений нет даже у меня. Она стала бы твоей женой, у вас были бы дети. Вы бы ладили и прожили вместе хорошую жизнь. У вас были бы приятные заботы, дела, простые мелочи. Этот дом был бы снова теплым и светлым. И ты не остался бы один после моего отъезда. Я не хочу, чтобы ты оставался один и медленно умирал здесь в этом одиночестве. Я не смогу жить с этой мыслью. А Изуми могла бы дать тебе хоть что-то. — Я же сказал, что не могу принадлежать ей или кому-то еще, — повторил Итачи, с усилием глотая комок, вставший в его горле после слов Саске. — Но почему? — продолжал тот. — Я не понимаю. Честно, не понимаю. Чем еще тебе заниматься теперь, как не своей жизнью, особенно когда я уеду и больше не буду изводить тебя своими идиотскими выходками и проблемами? Она… — Потому что я принадлежу другому человеку, — не выдержал Итачи. Саске резко вскинул голову, его пальцы застыли, обхватив чужую ногу. Итачи показалось, что глаза напротив сегодня и правда отблескивали алым. Или источали темный свет, который не мог озарить даже желтый блик от лампы. Было неясно. Но они были слишком необычными. И еще ужасно, непоправимо болезненно раскрытыми. Настолько, что что-то в животе Итачи ввалилось. Похоже, сейчас у них обоих будет приступ. И неясно, у кого он окажется сильнее. — Зачем ты мне это говоришь? — Саске опустил голову, нервно покусал зубами нижнюю губу и снова поднял глаза на брата. — Зачем ты делаешь так, чтобы я знал эти вещи? Не делай этого. Не вороши во мне то, что я так боюсь. Тебе нельзя никогда говорить или показывать мне свои чувства. Никогда. Ни за что. Если бы ты их никогда не показывал, я бы не распустил настолько в себе эту тьму. Может быть, с другим младшим братом так можно, но с таким проклятым Аматерасу грешником, как я, нельзя. Чем больше ты говоришь мне подобное, тем сильнее я себя ненавижу. Я недостоин твоей любви. Человек, который не может поберечь нервы, силы и жизнь родного брата, который не мог порадоваться за него, желая, чтобы у него никогда не было всех тех успехов, и не понимая, что может косвенно накликать тем смерть, не может быть достоин чего-либо, кроме своей собственной ненависти. Итачи едва сдержался от того, чтобы не сглотнуть с болью комок слюны в горле — сомнений нет, его грудь снова протяжно болит, но это не приступ. — Саске, — позвал он, вытянув вперед руку: он больше не мог и не смел надеяться на то, что Саске сам все поймет и найдет в себе силы все пережить и встать на ноги — ведь именно так он всегда думал, правда? Ведь так он думал, когда жестоко пригвоздил его своим приездом и той страшной ответственностью, впившись ногтями в его плечо? Он думал, что Саске должен и может понять все сам, потому что Итачи так мог, но его брат не смог. И сейчас он едва дышит под грузом еще и своих собственных переживаний, причина у которых все та же. — Ну же, — снова позвал Итачи, сделав рукой призывной жест. — Ну же, Саске. Саске медленно подался вперед, крепко взявшись за предплечье брата, и Итачи сам не понял, как его рука потянулась обратно — но как бы то ни было, младший брат со странным надломленным стоном почти рухнул на его грудь и судорожно, в немой мольбе обхватил его за спину, стиснул зубами его нательную рубашку и зажмурился. Итачи прикрыл глаза и положил ладони на его голову, прижимаясь к чужому виску. Саске сжался в комок — комок боли, перекрутив рубашку брата и почти сидя на его коленях. Одна его рука скользнула выше, к шее, и схватилась за нее из последних сил — это была рука утопающего. — Обними меня, — из последних сил, захлебываясь, попросил — взвыл в мольбе — Саске, не понимая, что его и так обнимают и крепко прижимают к чужой груди. — Обними меня, обними меня, пожалуйста, обними меня, — продолжал не в себе говорить он. — Не делай мне больнее и хуже, чем есть. Пощади меня, умоляю, пощади меня. Пожалуйста, брат, помоги мне, умоляю, сделай что-нибудь, помоги мне, помоги, мне так страшно. Обними же меня и вырви из меня этот уродливый черный комок! Пожалуйста-а! — крикнул Саске, и его голос, сорвавшись, судорожно оборвался. Итачи широко гладил брата по голове, перебирал волосы, дышал в них и поглаживал его сильные плечи, все еще крепко прижимаясь щекой к его виску. Он так сильно впивался пальцами в тело Саске, так сильно прижимал его к себе, почти впечатывал в себя, вжимал, как будто хотел впитать — да, наверное, да. Этого он хотел. Итачи так хотел бы в эту минуту ощутить его всего — дыхание, сердце, руки, кровь, силу, которую сам же и вырастил, — в себе. Частью себя. Собой. Чтобы он заполнил его. Чтобы Итачи захлебнулся в нем. Чтобы замер в восхищении перед ним и его силой. Это ли не тьма? Это ли не его тайная, личная, бездонная, вязкая и безграничная тьма, которую он не отдаст никому? — Я каждый день живу с чувством ответственности за свою и твою жизни, — спустя минуту хрипло и бессильно прошептал Саске, хватаясь руками все крепче и отчаяннее: у его голоса больше не осталось сил, а у рук — пока да. — Я горд тем, что ты доверил мне многое, и я так хочу оправдать твои ожидания. Я хочу, чтобы ты гордился мной. Чтобы наши родители в другом мире тоже были горды мной. Я хочу быть достойным нашей катаны и фамилии. И мне так плохо, когда у меня это не получается. Я знаю, что ты вернулся сюда не только из-за меня. Я хочу отблагодарить тебя не за это, ты ведь не думаешь, что я буду благодарить тебя за хворь? Я хочу только отблагодарить тебя за твое доверие. Я хочу быть хорошим младшим братом. Достойным такого воина, как ты. Заботиться о тебе. Ведь это тебе нужно, и чем дальше, тем сильнее будет нужно. Ведь ты болен. Я знаю, как сильно ты болен, и что ты не проживешь так долго, как мы все. А я никогда не смирюсь с этой мыслью. Никогда, поверь. Я всегда хотел ту катану и всегда хотел быть частью истории нашей семьи, но не такой ценой. Такой ценой мне это не нужно. Мое счастье будет построено на твоем несчастье, я займу то, что не должно принадлежать мне, и это ценой твоих здоровья и жизни. Ты каждый раз так легко об этом говоришь, но ты ведь не понимаешь, что я чувствую при этом. Как я ненавижу себя за это. И когда я вижу, что после всего ты меня продолжаешь любить и терпеть, меня, паршивца, — Саске прижался еще сильнее, — я всего лишь желаю вернуть тебе… я не знаю, как назвать это. Я хочу вернуть тебе сполна все, что ты давал и даешь мне. Искренне хочу. С самыми благими намерениями, с самыми глубокими чувствами, на которые я только способен. Но когда я пытаюсь это сделать, то у меня не выходит. Что-то выплескивается за рамки. Я не знаю, почему. Не могу понять - ты даже не представляешь, как это страшно, когда не понимаешь себя же. Вместо того чтобы сделать тебе лекарство, я целую твою пиалу. Вместо того чтобы поговорить с тобой и убедить поехать со мной, я целую тебя. Я никогда не могу проявить свои чувства нормально. Как другие люди, как ты. Я, вероятно, болен. Я просто болен. У меня никак не выходит быть «хорошим братом». И каждый раз все будет хуже. Я ненавижу, ненавижу себя за то, что не могу быть, черт побери, обычным младшим братом! — Тсс, — выдохнул Итачи. Он все гладил и гладил Саске по теплым взъерошенным волосам, едва ощутимо касался их губами и обнимал его за голову и плечи, а тот зарывался лицом в его ключицы и глубоко дышал. — Тихо, Саске, тихо, я знаю, я все знаю, — прошептал Итачи, совсем закрывая глаза и мягко укачивая брата в своих руках. Саске почти сидел на нем и его коленях, прильнув к груди, и это было настолько теплое и успокаивающее ощущение, что не хотелось, чтобы оно прерывалось даже на миг. — Но и ты же знаешь, что я считаю тебя хорошим младшим братом. Ты невнимательно слушаешь меня. Никогда не слушаешь и не понимаешь, что я тебе говорю. Я уже говорил, что всегда буду любить тебя, каким бы ты ни был. Я приму тебя и твои чувства любыми. Ты ведь знаешь это. — Конечно, знаю, — невесело согласился Саске и кратко усмехнулся. — Ты всегда принимал меня, даже таким мерзавцем. Поэтому мне тем более мерзко и жутко от того, что я извращаю и пачкаю то чистое, что ты мне даешь. Я не могу быть таким же чистым. Я предаю тебя. Вымазываю тебя своей тьмой. Вешаю на тебя эту ношу, когда должен окружить теплом и светом, окружить им те десятки лет, что тебе еще отмерены хворью. Ну, что же со мной не так? — Тихо. Тихо, Саске. Не говори больше ничего. Успокойся. Ложись, давай, ложись ко мне, иди сюда, — твердо и спокойно приказал Итачи и осторожно отодвинул от себя брата. После того он мягко похлопал себя по коленям, а Саске послушно сполз и положил на них голову, утыкаясь лицом в живот Итачи и обхватывая его за пояс. — Вот так, — грустно улыбнулся Итачи, продолжая гладить Саске по волосам. Тот поджал ноги и дышал прямо в его рубашку, плотно закрыв глаза: переживания подкашивали его и клонили в сон. Саске был сонным и теплым, и каждое прикосновение убаюкивало его, как ребенка. Как моего любимого и бесценного ребенка, с улыбкой подумал Итачи. Старательного, сильного и мужественного мальчика. — Ты помнишь песню про ворон? — вдруг спросил Саске, не открывая глаз. — Ту самую, где их закидывали камнями? — Они собрали камни и поднялись на холм, и начали все вместе кидать их в тех ворон, — тихо пропел Итачи, все еще улыбаясь. — Они кидали камни и поднимали крик… — … вороны умоляли закончить этот цирк, — угасающим шепотом подхватил Саске. Итачи глубоко вздохнул, набрал воздуха и продолжил. — Их перья разлетались, а крик не умолкал, вороны поднимались, но город хохотал, — пели они вместе, вдвоем, нота в ноту, и их голоса сливались в один мягкий плеск воды. — Вороны те кричали, что сорвутся ввысь, а их не понимали и не желали разойтись. Они все разошлись, как поднялась луна, вороны те лежали, их кровь была черна, — Саске улыбнулся: они с Итачи так красиво пели. — Та ночь прошла безмолвно, и солнце поднялось, вороны все лежали, но сердце их спаслось. Их крылья изломались, их лапы сбились в кровь, но все же поднимались они в конце концов. Те камни не сломали их горькую судьбу, они их покусали, но приняли мольбу. Вороны те взлетели, оставив позади и камни, и потери, и горькие их дни, — закончили они и замолчали. Итачи продолжал гладить брата по волосам. Саске, истощенный переживаниями, действительно засыпал: его веки поднимались все реже, дыхание выравнивалось, и он наконец-то затихал. И только когда Итачи осторожно погладил его по лицу, Саске пошевелился и взял брата за запястье. Его открывшиеся глаза неподвижно смотрели на чужую белую руку, большой палец медленно поглаживал выпирающую связку на ней. Вдруг Саске приблизил к губам запястье брата, чтобы поцеловать его, но вместо этого в последний момент отвел его руку и поцеловал белую нательную рубашку. — Я обещаю тебе, — внезапно ясно и твердо сказал он, бережно и уверенно держа ладонь Итачи, — что никогда не предам эту руку. Я обещаю, что сделаю все, чтобы быть достойным тебя и нашей семьи. И начну я это с показательных боев через неделю. Но Итачи только устало поморщился и нахмурился, вытягивая запястье из чужих пальцев. — Ты так ничего и не понял из того, что я тебе говорил, глупый брат. Тебя поцеловал бог глупости. Аматерасу слишком хороша для тебя. — Да, наверное, — вяло согласился Саске, снова закрывая глаза и крепче обнимая Итачи за пояс. — Я должен быть благоразумным и делать то, что должен. Наконец-то я понял это. — Ты ничего не понял и продолжаешь убивать себя и заставлять меня видеть это, — возразил Итачи. — Какими словами мне еще объяснять тебе? Ты способен понять хоть что-то, кроме кулаков? Но Саске не ответил. Даже не услышал: он спал, убаюканный теплом брата, его руками и песней, которую они спели голос в голос. Итачи так и оставил Саске спать у себя, на прощание поцеловав в веки, а сам ушел в его комнату. *** — Сегодня на нас будут смотреть люди феодала, — выпалил Наруто сразу же, как увидел Саске. Но он говорил об этом вчера и говорил весь день, причем не только Саске, но и всем вокруг, в том числе и монахам Накано, которые молчали в ответ и смотрели крайне неодобрительно. Старик Хирузен и вовсе запретил отвлекать себя мыслями о показательных боях и приказал сосредоточиться на работе. Но Наруто это не расстроило и с толку не сбило тем более. Сегодня он был особенно бодр и весел. Он дожил до того дня, на который надеялся столько лет, и в Накано ему наконец-то поручили не такую убийственно скучную работу: вытряхивать футоны монахов. Наруто вешал их один за другим на низкий сук дерева и изо всех сил колотил по ним длинной палкой. Иногда он останавливался и начинал размахивать ей, как катаной. Вероятно, представлял себя на показательном бою в додзе. Услышав слова Наруто, Саске остановился и поставил на землю корзину с одеждой, которую ему поручили постирать. Рукава его коричневого юката были подвязаны, чтобы вода не достала их. Голову Саске прикрывала белая льняная косынка, завязанная под затылком: на небе снова не было ни облачка, солнце пекло и слепило глаза, не обращая внимания на то, что стоял ноябрь. — Мы давно не занимались, наши показатели не будут такими высокими, как могли бы, — холодно сказал Саске. Наруто только громко фыркнул, продолжая бессмысленно колотить палкой по футону, и не повернулся. — Достаточно взять катану в руки, и ты готов. А если для тебя это проблема, то ты просто слабак. — И когда же они будут, эти бои? — сухо поинтересовался Саске, пропустив слова Наруто мимо ушей. На самом деле храм Накано принес ему хоть только и одну, но довольно весомую пользу: за эти дни он научился игнорировать слова Наруто. Более того: за эти три недели они почти ни разу не ссорились, и их диалоги не походили на взаимные оскорбления. Они были в одной лодке, и никто из них двоих не собирался топить ее. И это небольшое перемирие действительно заставляло ощущать себя спокойнее. — До полудня, — Наруто прекратил выбивать футон, стащил его на разложенную по земле ткань и оттер пот со лба. — Надо подождать этого грязного-старика-бывшего-извращенца. Саске уныло покосился на храм Накано, который мечтал не видеть до конца своих дней — и это желание тоже объединяло их двоих, товарищей по несчастью. — Нам осталось еще три дня, — продолжал тем временем Наруто, вешая новый футон. — Три дня, и это дерьмо, и дерьмовый храм Накано, и дерьмовые жрецы, и старик Хирузен пойдут к чертям. Здорово, да, Саске? — Да, неплохо, — нехотя согласился тот, все еще не сводя глаз с ворот Накано. — А потом я уеду в город и прославлюсь на службе у феодала. А там и у императора в столице. Вот увидишь, жители нашей деревни признают, что были несправедливы со мной. Они будут… — Хирузен идет, — перебил Саске. Наруто опустил палку и круто повернулся, улыбаясь во все тридцать два. Но Саске не выглядел настолько оптимистично, как ему хотелось бы. Он ощущал в себе подъем радости и странного возбуждения от мысли о показательных боях всю последнюю неделю. Он тоже, как и Наруто, ждал этого дня слишком долго: много лет, в течение которых без устали, через боль, неудачи, нежелание, усталость, отчаяние тренировался без отдыха и промедления. Он ждал этого дня с того далекого утра, когда Итачи выиграл бои и пришел домой со словами о том, что люди феодала забирают его в город. Теперь с этими словами к нему должен прийти Саске. Не должен — обязан. Он обещал Итачи это, держа его за руку. Он клялся, что придет к нему однажды с этими словами. Но вчера этот подъем радости погас. Погас он после того, как Наруто болтал направо и налево о том, что завтра они идут на бои вопреки наказанию, а Сарутоби и монахи в ответ либо сами молчали, либо просили его замолчать, либо многозначительно переглядывались между собой. Саске не надо было объяснять их поведение: что-то было не так. Ведь им бы не дали работу, если бы знали, что они ее все равно не выполнят из-за поединков в додзе? Но, с другой стороны, не может же быть такого, что их отстранят? От показательных боев еще никого и никогда не отстраняли. Даже тех, кто отбывал наказание. Этот поединок был как священный обряд — все, даже те, кто не мог его пройти, должны были участвовать в нем. Не-участие в показательных боях было почти оскорблением для додзе и позором для самого студента. Клеймом и тяжелейшим унижением. Это говорил сам Какаши — Наруто болтал об этом вчера, чавкая обедом. Итачи проходил показательный бой несколько раз против выпускников, старших его на четыре-пять лет, но его не брали в город только из-за того, что он был слишком юн: военная академия не позволяла ему выпуститься в двенадцать и в тринадцать. Поэтому его только переводили на пару курсов выше из года в год. Но в четырнадцать лет его все же отпустили в город. Саске тоже должен пройти поединок. Обязан. Обязан выиграть на нем. И он не простит им никогда, если этого поединка не будет в его жизни. Он жил столько лет и ради него тоже. Помнил о нем. Трудился ради него. Стремился повторить победы своего брата. Обещал Итачи. Клялся ему. Если он подведет его и здесь, то… черт бы их побрал. Но такого быть не может. Не может. Сарутоби был одет в парадное белое кимоно с красным поясом и красной нательной рубашкой под основным костюмом: красный цвет являлся символом их деревни и додзе — символом огня и жизни. В его руках была круглая чаша с водой с выбитым на ней изображением листа — еще одним символом их деревни: символом дерева и рождения. Сарутоби шел в додзе не один: другие жрецы, которым он передал чашу с водой, и члены совета деревни тоже собирались на порогах Накано, разодетые в белые одежды с красными поясами. Сарутоби вышел раньше них, возглавляя процессию в додзе и академию, и уже проходил по каменной дорожке мимо Саске с Наруто, засунув кисти рук в рукава кимоно, как Наруто его окликнул: — Эй, старик Хирузен! — Прекрати называть меня так, наглый мальчишка, — тут же прохрипел Сарутоби, остановившись у дерева, на котором висел полувыбитый футон. Он каждый раз запрещал Наруто называть его так, но никогда не злился по-настоящему. Саске, натянув косынку на затылок, внимательно оглядел Сарутоби. Тот подровнял бороду. Трубку вычистил и повесил на пояс. Разумеется, сегодняшнее событие очень важное. Особенно для них с Наруто: для них это событие все равно что вопрос жизни и смерти, вопрос их будущего и чести. Ведь они это понимают, правда? Правда? Они же ради этого проходили наказание, да? Ради этого унижались, позволили шпынять себя, как нищих или псов, драили полы, стирали чужое грязное тряпье, не ели и не пили все три недели? Они почти искупили свой грех, не так ли? Ну же! Ну! «Ну же!» — едва ли не выкрикнул Саске, отказываясь думать о том, что его нехорошее предчувствие верно. — Сегодня показательные бои в додзе, да? — продолжал Наруто, не обращая внимания на проходящих мимо жрецов и членов совета деревни. — Мы готовы. Мы доделаем работу в храме позже. Ну! Но вместо ответа, необходимого им, как глоток воздуха, Сарутоби только внимательно посмотрел на них обоих. Наруто стоял, все еще улыбаясь, но Саске хватило этого взгляда, чтобы его сердце похолодело, ввалилось и упало. — Вы не пойдете, — наконец, сказал Сарутоби. Лицо Наруто медленно и странно вытянулось, но не сразу, а постепенно: так же медленно, как доходили до него слова, сказанные стариком Хирузеном. Саске же не пошевелился. — В смысле? — опомнился Наруто после затянувшегося молчания. — Но ведь…, но ведь еще ни разу не было такого, чтобы кто-то не пошел на показательные бои, — растерянно и неуверенно добавил он, сам не веря в то, что говорит. — Да, — кивнул Сарутоби и серьезно, но в то же время как будто с искренней жалостью и извинением посмотрел на них обоих. Наверное, это должно было успокоить их или вызвать у них понимание и смирение — черт знает на самом деле, так как Саске только ощутил, что нечто в нем громко и оглушительно щелкнуло, когда он прочел в глазах напротив эту жалость. — Еще ни разу за историю деревни не случалось, чтобы кого-то не допускали до боев, даже отстраненных от занятий в додзе. Но совет решил не пускать вас. Вы должны смириться и продолжать работу в храме. — Но как так? — все еще не понимал Наруто. Его лицо было бледным и настолько страшно растерянным, что смотреть на него без жалости и сочувствия действительно было нельзя. Наруто тяжело сглотнул и упрямо покачал головой, жмурясь и отказываясь верить в то, что происходило. — Как так! — крикнул он, едва ли не срываясь на хрип. — Как же так, старик Хирузен! У вас нет никаких причин для того! Мы же старались, все это время так старались! Мы ждали этого дня. А теперь вы… вы… вы… Мы тоже ученики академии и додзе, и тоже имеем право попытать свое счастье в боях, датте байо! Мы не звери и не изгои, чтобы запрещать нам жить нормальной жизнью! Почему вы всегда так поступаете с нами? Да, Саске? — Наруто повернулся к тому, в горечи и отчаянии стискивая свои кулаки. — Скажи же, Саске, ведь мы тоже имеем право! Мы тоже жители этой деревни! Мы тоже существуем, и никто не должен лишать нас права жизни! Какими бы мы ни были, но мы имеем право на счастье! Сас… Саске? — с непониманием позвал Наруто, вдруг замолкая. Во время его пылкой тирады Саске молча снял с себя косынку и развязал пояс, поддерживавший рукава юката. После этого он небрежно бросил их в корзину с одеждой. — Что это значит, Саске? — не меняясь в лице, спросил Сарутоби. Саске тряхнул головой и посмотрел прямо в его глаза. — Это значит, что вы будете сами стирать свое грязное шмотье и драить полы, — холодно отрезал он. Наруто в изумлении моргнул, внезапно забывая, что только что едва ли не задыхался от обиды, боли и гнева. Сарутоби же нахмурился: теперь он выглядел по-настоящему грозно. — Вернись к своей работе, Саске, — строго сказал он. — К работе? — переспросил тот, ощущая, как тот гнев, который он сдерживал ради этого дня столько недель, вдруг начал просыпаться в нем. — Вернись к своим обязанностям. Немедленно, без возражений, — продолжал настаивать Сарутоби. Его голос звучал все строже, выше и холоднее. — А то что? — вдруг фыркнул Саске: настойчивость Сарутоби не смутила его, а только еще больше взвинтила, и, честно говоря, Саске и сам не узнавал себя. — Опять накажете? В который раз? Какой толк во всех наших наказаниях? Они должны искуплять наши грехи и проступки, мы должны заслуживать ими снисхождение, но за все те недели, что мы вылизывали этот храм и ваши старые ноги, вы выкинули нас на помойку. Поэтому я спрашиваю: какой смысл в том? — Раз ты не понял смысл своего наказания, то ты тем более не имеешь права держать оружие сейчас, — грозно прогремел Сарутоби. — Ты работаешь в храме не для нас, а для себя. Только ты один наказываешь и унижаешь сам себя. Поэтому не делай себе хуже. Вернись к работе и немедленно остуди голову, мальчишка. Но Саске не сдвинулся с места. Даже если бы вдруг раскаялся и одумался, не сдвинулся бы. Он оглянулся назад, осматривая крышу Накано, а в его темные глаза било ноябрьское солнце. Потом оглядел весь их пожухший двор, голые сливы и вишни, что росли кругом, свою круглую корзину и сваленные в кучу футоны Наруто, смотревшего на него с открытым ртом. А потом снова взглянул на похожего на непоколебимую скалу Сарутоби. — Чушь собачья, — тихо, но твердо проронил Саске. — Что ты сказал? — переспросил Сарутоби. — Я сказал, что все это — чушь собачья, — повторил Саске громче. Его грудь сжималась и разжималась. Прямо как в тот дурацкий день, когда он твердил себе, как молитву, что должен быть благоразумным, а сам пошел сражаться с Наруто на шинаях в заброшенном храме у рынка. Наверное, только сейчас Саске вдруг понял, что на самом деле никогда не был благоразумен. Никогда, ни разу в жизни, возможно. Он говорил себе пустые слова каждый раз, слушал всех вокруг, винил себя, ненавидел стихию в себе, обещал себе сдерживать ее, но сейчас вдруг осознал — а зачем? Зачем. — Чушь собачья, — повторил Саске, сжав кулаки и ощущая, как нечто внутри него наполняется горячей, неудержимой силой — пусть потом он пожалеет о том, что сделает и скажет, пусть, но сейчас ему было плевать. — Вам всем не нравится, что я другой, что у меня есть гордость и честь, и у меня получается все, хотя я другой. Вы пытаетесь переиначить меня, вы, те, кто так ничего и не добился и вернулся обратно в эту вшивую деревню, чтобы нести этот бред всем нам и топтать наши мечты и уверенность в себе. Вы все — всего лишь сборище жалких неудачников. Я не собираюсь становиться таким же неудачником. Не собираюсь проживать по десятому кругу вашу никчемную жизнь. У меня есть своя. Я не собираюсь больше терпеть всю эту чушь. Я добьюсь успеха таким, какой я есть. Я — Учиха Саске, а не еще один жалкий неудачник из богом забытой деревни. — Немедленно замолчи, мальчишка, и возвращайся к своей работе! — крикнул Сарутоби, и его голос, как раскат оглушительного грома, прогремел на все Накано так, что жрецы и члены совета обернулись даже на другом конце дорожки. — Нет, — зло отрезал Саске. — Я не собираюсь больше тратить ни минуты своего времени на эту никчемную дрянь, чтобы вы после этого продолжали унижать нас как воинов. Давно пора было это сказать, и я жалею, что не сказал сразу. Но я скажу это сейчас: я всегда хотел, чтобы Аматерасу по-настоящему обрушила на вас весь свой чертов черный огонь! — Остановись! — топнул Сарутоби, но Саске порывисто обошел его, размашистым шагом прямо по вялой траве проходя через весь двор к воротам, где в ожидании стояли жрецы и члены совета. Он прошел мимо них — тех, кто всегда держал камни в руках и забрасывал ими его! — даже не взглянув в их сторону, и вышел с территории храма, как вихрь вырываясь на главную дорогу и не замечая Изуми, стоявшую у красных ворот Накано. Их крылья изломались, их лапы сбились в кровь, но все же поднимались они в конце концов. Зачем! Зачем! Зачем! Те камни не сломали их горькую судьбу, они их покусали, но приняли мольбу. «Зачем!» — повторял про себя Саске, идя по улице и сам не зная, куда. Ему было плевать. Ему хотелось идти и идти весь день, хоть до вечера, пока весь этот гнев — стихийная ярость, сила Аматерасу, хлопанье черных вороньих крыльев в сердце, боже, черт! — не выплеснется из него. Но это было так хорошо. Да, как же это было хорошо — быть собой. Вороны те взлетели, оставив позади и камни, и потери, и горькие их дни! Боже мой, почти сдерживая в себе приступ больного, нервного смеха, думал Саске, ведь это никогда не было проблемой. Итачи был неправ, он всегда был неправ и всегда был заодно с ними, хотя я не желал думать об этом и признавать: дело не во мне, а в них. В них — только в них! Это никогда не было моей проблемой или поцелуем Аматерасу, как мне навязывали день ото дня, добивали меня, топтали мою волю, прививали чувство вины и неполноценности, скручивали и связывали меня, не давая взлететь и подняться выше самостоятельно, — нет, проблема в них, а не во мне. Проблема в том, что они хотят сдавить меня, контролировать и сделать из меня куклу — очередное никчемное подобие себя. Проблема в том, что они видят зло в моих гордости и гневе, потому что это делает меня сильнее, а силу, которая желает своей жизни и своего пути, никто не любит, да, Наруто? Ведь все могут так легко проживать за нас наши же жизни, выбрасывая наш путь и заменяя своим — своими несбывшимися мечтами и потерями, да, Итачи, да, мой брат? — могут так легко менять все в нашей судьбе и коверкать ее, да, Наруто? Нет, ты прав. И я прав. Проблема не в нас. Проблема в том, что мы всего лишь не хотели разрешать им делать того. Проблема в том, что я хочу быть таким, какой я есть, с моими страстями, тьмой, силой, с собственным видением моих пути, выбора и мира — потому что это и есть я, потому что таким меня и любит мой брат, все равно любит, хоть и заодно с ними. Вся проблема, которая у меня есть, — мой брат и моя любовь к нему, из-за которой я всегда все терпел, а не мой характер, мой брат, которого я опять подвел, черт побери, но пусть он знает, пусть он знает, что я в гробу видел все их бредни, потому что никто и никогда не переубедит меня в том, что воин — это тот, кто умеет держать катану, а не старый сумасшедший в дерьмовом храме! Как же он зол, как же он зол, как же он зол, зол, зол! — Саске! — вдруг окликнули его позади. Судя по всему, не один раз и даже не два, потому что после этого его схватили за плечо, наконец-то остановив — и да, оказалось, они были почти у самого рынка, где толпились люди со всей деревни, ожидая увидеть приезд людей феодала. Саске обернулся, раздраженным рывком скидывая с себя чужую руку. Это была Изуми. Ее чертов голос он узнал бы везде. — Что тебе на этот раз? — без церемоний спросил он, не намереваясь быть хотя бы притворно вежливым. Изуми выбрала невероятно плохое время для разговоров. К черту это скрывать! К черту вообще что-то скрывать! — Я была у храма и случайно увидела, что там произошло, — начала было Изуми, как Саске перебил ее: — Я спросил, что тебе? — все так же холодно повторил он. — Успокойся, — сдержанно попросила Изуми. — Я не собираюсь говорить с тобой в таком тоне. Саске изо всех подавил в себе — что? Раздраженный вздох? Желание цокнуть языком? Брань? Он не знал, но все же взял Изуми за ее хрупкое плечо и почти насильно отвел с дороги, где толпились люди. — Не будь таким грубым! И не трогай меня! — возмутилась она, выдергивая свою руку и автоматически хватаясь за нее, когда они оказались в тени деревянной стены мясной лавки. Изуми глубоко дышала, пытаясь взять себя в руки и поправить шерстяной платок на плечах, который сполз от прикосновения Саске. — Что ты хотела? Я не в настроении, если ты не заметила, — процедил сквозь зубы тот. — Ты всегда не в настроении, — все еще хмурилась Изуми, изгибая тонкие брови. — Я ничего не хотела, просто когда я случайно увидела тебя в храме и услышала все, что ты наговорил господину Сарутоби… это так низко. Ты ведешь себя отвратительно. Ты не понимаешь, насколько отвратительно. Тебе плевать на всех, это и так всегда было ясно, но ты мог бы, прежде чем делать очередную глупость только потому, что тебе так заблагорассудилось, подумать хотя бы о своем брате. Он столько делает для тебя, старается устроить твою жизнь и исправить все, что ты портишь, а ты… ты только досаждаешь ему лишний раз. Саске показалось, что у него на секунду потемнело в глазах. Он тупо оглядел Изуми с ног до головы. — Он ведь тебя отверг пару дней назад, да? — вдруг хрипло поинтересовался Саске. Глаза Изуми невольно застыли, и она поджала губы. — Это не твое дело, — тем не менее спокойно ответила она. — Это касается только меня и твоего брата. — Все, что касается моего брата, касается и меня, — возразил Саске. Изуми пристально смотрела в его глаза, все еще держась за свою руку и стоя в паре шагов от него миниатюрной, хрупкой тенью, а потом устало и с улыбкой покачала головой. Волосы, убранные в высокий хвост, мазнули по ее шее. — Ну и что? — вдруг просто и открыто ответила Изуми. — Ты хочешь меня этим задеть? Зря. Я всегда жила с мыслью, что твой брат не ответит мне взаимностью. Я это знала. Но я уважаю его чувства и не лезу в них. Поэтому мне достаточно того, что твой брат хорошо относится ко мне. Даже если мы не будем одной семьей никогда. Мне достаточно говорить с ним и видеть его. Не причинять ему проблем и боли. Поддерживать дружбой. Он сказал, что принадлежит другому человеку, а имя не сказал. Но его и не надо говорить. Я знаю, что это ты, — Изуми отпустила свою руку и с внезапной горечью взглянула в глаза Саске. — Всегда знала, что ты ему важнее меня, ваших родителей и кого-либо еще. Твой брат выбрал жизнь для твоего блага в ущерб себе. Выбрал ту катану из-за тебя. Ту проклятую жизнь, которая принесла ему только смерть. Это тоже было для тебя. Я не имею права осуждать его выбор, потому что бескрайне уважаю Итачи, но ведь ты того не понимаешь. Твой брат не живет своей жизнью и своими проблемами, хотя мог бы, а только и делает, что убирает за тобой, как за младенцем. Даже в таком состоянии, когда он должен сделать счастливым то немногое время, что ему осталось. Ты даже этого не оставляешь ему. Ты — мелочный и злой эгоист… — Да как… — потеряв терпение от ярости, начал было Саске, но Изуми повысила голос, перебивая его: — Да-да, ты — эгоист! Эгоист, который думает только о себе! Иначе бы ты не устраивал раз за разом эти скандалы в Накано, в додзе, в городе с Узумаки Наруто. Тебе интересны только ты и твои проблемы. Ты считаешь только их самыми главными и думаешь, что вокруг тебя все думают так же. Поэтому ты считаешь, что тебе позволено все, ведь брат простит тебя и будет оправдывать перед остальными, правда? А ты будешь пользоваться этим и продолжать делать глупости и дальше. Ты думал, я побоюсь тебе это сказать? — Изуми улыбнулась еще более открыто и смело. — Я тебя не боюсь. Кто будет бояться смешного мальчишку? Никто тебя не боится, потому что ты смешон. Ты смешон, для всех смешон, даже для своего брата. Только вот если он выбрал жизнь для тебя, если ему нужен только один ты, глупый и избалованный мальчишка, из-за которого он не живет нормальной жизнью, потому что надеется вырастить из тебя человека, а не шута и посмешище всей деревни, то имей хотя бы совесть уважать это. Прекрати быть ребенком. Губы Саске приоткрылись и так же медленно сомкнулись. Он посмотрел за плечо Изуми, на рынок, где собиралось все больше народу. Потом — на рынок. Потом — в небо. А потом — снова на Изуми. — Ты хотела быть его женой, так? — удивительно спокойно спросил Саске. Изуми выглядела серьезной и готовой выслушать его. — Ты хотела бы жить в нашем доме, носить нашу фамилию. Ты хотела бы детей и внуков от моего брата, да ведь? Хотела бы спать с ним в одной комнате, есть за одним столом, растить сад и копаться в полях. Хотела бы стирать его одежду, причесывать его волосы, гулять с ним под руку, танцевать. Многое, правда? А что ты дала бы ему взамен? — Саске усмехнулся, и вместо глубокого вдоха у него получился судорожный тройной вздох. — Что ты могла бы ему предложить? Как могла бы улучшить его жизнь? Ты, которая ничего из себя не представляет? Обычная полуграмотная деревенская девчонка, не уродливая и не красивая, не нищая и не богатая, не глупая и не умная — обычная, бегающая за людьми, которым она не нужна, деревенская девчонка, которых сотни. Слабая, хрупкая, у которой в жизни есть только абсолютное добро и зло и никаких иных красок. Которая считает грубостью, когда к ней прикасаются, чтобы она, как торговка, не орала посреди улицы. Итачи не нужен такой человек, — Саске странно, жестоко улыбнулся. — Ему нужен сильный человек рядом. Не добренький, не лицемерный, не опускающий глаза к полу, а настоящий, живой, живее, чем он сам. Несгибаемый. Способный быть сильнее него. Способный отнести его на руках, когда он заснет на веранде. Способный дать ему ощущение жизни, собственной важности и необходимости и абсолютную заботу. Способный сделать его жизнь лучше. Ярче. Насыщеннее. Дать смесь красок. Дать ему новый дом, хорошую пищу, лечение, преданность. Исполнить его желания и волю. Ты можешь это? Конечно, нет. Ну, что ты ему можешь дать? Что? Изуми вздохнула, укоризненно и с сочувствием посмотрев на Саске, как на несмышленого ребенка. — То, что ты ему никогда не дашь, — спокойно ответила она. — Счастье простой жизни, которое ты отнимаешь у него и заменяешь смертью. С этими словами грудь Саске дрогнула. Еще раз. Снова. Снова. Снова. Снова. — Ты можешь говорить, что хочешь, но мой брат выбрал меня! Меня, меня, меня! — вдруг во весь голос крикнул Саске. — И только я способен сделать его несчастным и способен сделать его счастливым, я! Я! Я, я, я! Только я могу это, только один лишь я из тысяч людей! Он сам выбрал меня! Сам выбрал того, кто станет сильнее него и превзойдет его! Я могу сделать это, лишь один я! — кричал Саске не в себе, не понимая, что его голос слышен на всю улицу, и люди оборачиваются на них. Изуми невольно отступила на шаг назад и, кажется, попросила его успокоиться, но он не слышал. Нет. Нет, он не будет больше успокаиваться. Хватит с него спокойствия! Хватит! Они его достали, достали, достали! Они все его достали! Он больше не позволит им забрасывать его камнями и ломать ему крылья! — Я! — с хрипом кричал Саске: его голос сорвался. — Только я могу сделать его счастливым и сделаю это, слышишь! Моей любви он хочет, моей, только моей! Прекрати лезть ко мне, прекрати совать свой нос в мои дела, прекратите вы все! Прекратите это! — Хватит! — пыталась перекричать его Изуми, но Саске прошел мимо нее, даже не слушая, что она говорит ему вдогонку. Прекратите уже, кричал он про себя, не видя, куда идет, и не понимая, зачем. Прекратите, прекратите, прекратите! Прекратите забивать меня камнями! Только уже где-то в одном из переулков Саске остановился, почти рухнул на стену, хватаясь за нее в изнеможении и едва ли не сползая по ней на землю. Его колотило. Ему было плохо. Его бросало в жар и холод одновременно. Он кусал свои губы и хрипло дышал ртом. И все еще как в бреду шептал: «Прекратите, прекратите, прекратите». Прекратите, умоляю вас!
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.