никак не переспорить тишину и темноту не обыграть в гляделки. все то, что мы хотим для мира сделать, мир принимает, чтобы изогнуть, переиначить, вывернуть, сломать. его движения отточены веками. кто говорит «водица точит камень», тот прячется в отстроенных домах от капелек дождя, зубцом ключа царапая танцующих по лужам. не страшно, что никто не хочет слушать, а страшно от желания молчать.
Хлоя сжимает в руках банку колы из автомата, теплую и противную на вкус, заботливо сунутую ей в руки Стеф, и сидит, прислонившись затылком к стене, невидящими глазами смотря в потолок, машинально считая количество квадратов пластика на нем. Иногда она дышит — тогда, когда кто-то обращается к ней; но больше — винит себя. — Опасная работа, — слышит она в который раз от врача. — Тяжелый случай. Шестеро парамедиков и одна Макс Колфилд сидят в ожидании у отделения операционных. Все они, кроме Хлои, в обычной, повседневной одежде — джинсы да толстовки, разница лишь в цветах и фасонах, и Прайс поначалу даже разглядывала ярко-рыжую — Брук, или темно-синюю — Тревора; но потом ее мозг полностью сосредоточился на Джастине. Энджел говорит, что ей тоже надо переодеться, иначе не пустят в палату в таком виде, и Хлоя на автомате берет свою одежду в прозрачном полиэтиленовом пакете и идет в туалет; только дрожащие руки никак не могут обхватить молнию, влезть в футболку с рукавами или зашнуровать кеды; поэтому Хлоя проводит в туалете минут двадцать, а потом сдается — выходит, как может, криво-накриво, и Брук молча помогает ей перестегнуть пуговицы и шнурует обувь. Макс сливается со стеной, становится призраком, про нее даже не спрашивают, на нее не смотрят, ее не замечают; подумаешь, девчонка, может, знакомая, может, просто тут; но Макс достает из своей сумки темно-серую джинсовку с потертыми рукавами, накидывает ее под халат и кутается — ей словно очень холодно, хотя в коридоре достаточно тепло. Если бы Хлоя поехала, то, возможно, уберегла бы Уильямса; хотя все знают, что нет, и никто даже не думает ее винить, просто это чертовски тяжело, чертовски сложно и больно. Она даже не догадывается спросить, как это случилось, поэтому Зак объясняет ей сам: едва они приехали на вызов, началась стрельба, и все, что происходило дальше, имеет привкус дешевого фильма: пока они забирали раненых, Джастин поймал шальную пулю в живот в тот момент, когда перебирался из кабины в кузов. О том, что лежащего на асфальте Уильямса заметили не сразу, Хлоя старается не думать. Как и о том, сколько его уже оперируют. Стеф не выдерживает первой, встает и говорит, что им всем надо поесть и что если продолжать сидеть так, то они тоже все свалятся и станут пациентами; надо поесть, повторяет она, пытаясь поднять Хлою, но Хлоя не хочет никуда подниматься: ей нужно остаться здесь, потому что а если, а вдруг. В конце концов Прайс оставляют в покое, и коридор заполняется черной тишиной. И тогда Макс, словно в ней единственный источник света, достает какую-то тетрадь, разноцветные карандаши и протягивает все это Хлое. — Раскраска, — тихо говорит она. — Попробуйте. Это поможет. Хлоя не спорит, молча берет все это из рук Колфилд и открывает первую попавшуюся картинку. Маяк, небо и море. Синий, белый, голубой и красный. Нечетко, неуверенно ложатся первые линии, обводя по контуру, штрихуя каждый сантиметр под светом ледяных ламп, и Хлоя с головой погружается в это детское занятие. Макс наблюдает, затаив дыхание, а потом, будто убедившись, что чем-то заняла Прайс, достает недоеденный сэндвич и без спроса забирает у Хлои газировку. Хлоя рисует дом. Дом, в котором все живы.* * *
Когда Хлою наконец пускают к Джастину, день давно заканчивается и наступает ночь — глубокая и темная, забирающая надежду; и все, о чем молится Прайс — о скором наступлении утра, потому что с рассветом даже ей становится легче. Остальной мир перестает существовать, потому что на фразе «кто тут самый близкий?» все молча показывают на Прайс, и «у вас десять минут» заставляет ее влететь в палату, рассыпая по полу цветные карандаши. Джастин — догорающая лучина, несущая в себе остатки жизни; бледный, но не потухший, хотя и почти сгоревший. Цветом лица сравнимый с простыней, Джастин улыбается Хлое так, как улыбался лет шесть назад, впервые увидев ее в колледже. — Хлоя, — шепчет он. Губы покрыты коркой, глаза болезненно блестят, и он кажется таким беззащитным без своих очков; Хлоя садится на стул около постели и осторожно берет его руку в свою. — Меня пустили на несколько минут, — зачем-то говорит она. — Как же ты так, Джастин? Он пытается пожать плечами, но ничего не выходит. — Будто мы все однажды не умирали, — говорит он. — Видишь, мой черед настал. Скоро перерожусь. — Ты же не феникс, — вымученно улыбается Хлоя и треплет его светлые волосы. — Выглядишь хреново. — Да, это то, что я хотел от тебя услышать, — кривится парамедик. — Спасибо, шеф, за поддержку. — Для умирающего ты произносишь слишком много слов. — Я же всегда был парацетамоловым параноиком, — с гордостью произносит Уильямс, а потом заходится кашлем, и что-то неприятно хлопает, будто рвется, и Прайс видит тонкую нить слюны, вытекающую у него изо рта. — А теперь сам оказался на койке. — Джастин вытирает рот и смотрит на Прайс безумно уставшим взглядом. — Я так устал, Хлоя. — О чем ты? — Она сжимает его руку. — Слепая уверенность, — тихо говорит Джастин, — что все не зря. Ты знаешь, о чем я, Хлоя. Потому что кроме тебя этого никто пока не знает. — Эй! — Хлоя хлопает его по руке. — Даже не думай сдохнуть и бросить меня тут одну! — Да, — вдруг кивает он, — ты права, чего я раскис-то? Прорвемся, Прайс. — Он сжимает ее руку. — Через все горы и преграды — прорвемся. Ты же лучший шеф на земле. И что-то в этих словах царапает Прайс, словно вспарывая внутренний мешок со слезами, и она начинает плакать, реветь, как девчонка, а Джастин — как только дотянулся через все эти повязки? — гладит ее по голове и говорит, что все будет хорошо, что она сильная и все выдержит, переживет, справится, что рано думать о плохом, все-будет-хорошо-я-с-тобой. — Я же крепкий у тебя, ну ты чего, Хлоя? — говорит он, а Хлоя все никак не может справиться с душащими ее слезами. — Эй. Посмотри на меня. Их взгляды встречаются — одинаково воспаленные глаза, одинаковые оттенки, одинаковая вековая усталость и глубина, — и Джастин просит ее улыбнуться, потому что, говорит он, я так редко видел твою улыбку, ты всегда такая серьезная теперь, совсем не так, как в колледже — посмеяться да выпить, помнишь; а помнишь еще, декану дверь разрисовали, а потом три недели отрабатывали в саду, получили кличку «садовники», познакомились с Майклом, что подложил дядьке Сэму в каморку неприличные журналы; а помнишь, как танцевали на вечеринке, били татухи, пили виски, а потом снова танцевали — до упаду, до гудящих ног, а помнишь, помнишь, я хотел жениться, а ты говорила, что я только в дети гожусь, а не в мужья, хорошо, что не женился, господи прости, а ведь столько всего есть, что вспомнить, фоток-то тысяча, да я же на телефоне все их храню, пароль ты знаешь, ты посмотри, там даже папка есть, ты, я, все наши, даже те, кого нет уже; посчитай, сколько жизней мы спасли, мне же обязательно воздастся, вот, я уверен, посчитай, просто так, на досуге, да там больше тысячи будет; а я все храню эти фотки, чертовы фотки — и иногда смотрю и думаю, как бы они отреагировали, если бы были здесь, и, знаешь, в глазах так предательски мокро становится… И добавляет, серьезно так: — Я тебя никогда не оставлю. Но Хлоя ему не верит.* * *
Джастин борется еще несколько томительно долгих часов, а потом сдается, усталость берет свое, и он умирает — врачи разводят руками: внутреннее кровотечение, измученный организм, опасная работа, тяжелый случай; и Хлоя в один момент заканчивается, скукоживается, нервно улыбается и все равно благодарит хирурга за помощь, а потом опускается на пол, закрывает голову руками — и сидит, не понимая, что это за мир такой вокруг нее, где она всех спасает, а ее близкие — гибнут. Кроме нее больше никто не плачет — Хлоя прекрасно осознает, что Джастин для тех пятерых чужой, не успевший раскрыться, но Хлоя-то, Хлоя знает его восемь чертовых лет и еще десять минут, что видела перед смертью. — Мне не нужно время, — говорит Прайс начальнику, — я готова выйти на работу завтра. Ее шеф лишь пожимает плечами — завтра так завтра, а сейчас идите спать, Прайс, вы неважно выглядите. Хлою тошнит — от голода, нервов и холода, но больше всего — от сочувствующих взглядов ее команды, ее шестерки — ее шестерок; и все они липнут к ней, как мухи, пытаясь сказать что-то сочувствующее. Лишь Макс в своей светло-серой джинсовке, растрепанная донельзя, тоже не спавшая всю ночь, безмолвной тенью неотрывно следует за Хлоей. И когда Прайс выходит на улицу и пытается дышать (пока еще не разучилась, пока боль не накрыла с головой, пока еще есть возможность мыслить), Макс встает на носочки и обнимает ее, вдыхая больничный запах. Хлоя кладет руку ей на макушку, отрешенно взъерошивает волосы, перебирает пальцами мягкие прядки. — Побыть с вами? — тихо спрашивает Макс. — Я отлично умею притворяться мебелью. — Не сомневаюсь, — натянуто улыбается Прайс, отстраняясь. — Не нужно, Макс, я справлюсь. — Хорошо. — Колфилд прижимает к груди сумку. — Только обещайте мне, что если станет невыносимо больно — Вы пришлете мне точку по СМС. Хорошо? — Точку в СМС-ке? — переспрашивает Хлоя. — Хорошо, Колфилд. Договорились. Точка в СМС-ке, повторяет про себя Прайс, кто вообще такое может придумать?* * *
У нее на подоконнике мертвые насекомые, на полу — слои пыли, и вся ее квартира похожа на иллюстрацию неблагоприятных условий жизни; потому что у Прайс, кажется, даже свет отключили — она забывает платить по счетам уже второй месяц; поэтому моется она в кромешной тьме, а потом долго разглядывает фотографии на телефоне, поднеся его к окну, чтобы не тратить батарею на яркость. Ее телефон служит ей верой и правдой чуть меньше года — кусочек пластика с фирменным яблоком, — но все-все-все фотографии, что были сделаны когда-то на ее старенькую, обклеенную наклейками раскладушку, сохранены в нем в отдельной папке. Папке, которая с легкостью расскажет всю ее жизнь по нескольким фотографиям. Она хранит в ней даже фото надгробий матери и отца; даже отчима; даже осколки и обломки их отношений с Рейчел. Но сейчас ей интересно не это. Хлоя кутается в огромное махровое полотенце, потому что переодеваться во что-то другое у нее нет сил, упирается в стекло лбом и листает, листает, листает… Вот оно, в самом низу, прячется в углу экрана. Ее первый день в колледже спасателей: Джастин в огромных зеленых пластиковых очках с дешевыми линзами, что бликуют и мешают правильно рассматривать мир; у них одинаковые рубашки — темно-синие в клетку, и это становится первым поводом познакомиться и сделать первое селфи. Еще нет этой печали и усталости, только надежды и стремления, только солнце в волосах и прищур от его лучей; Джастин такой теплый, помнит Хлоя, вечно веселый и улыбающийся. Она смотрит на эту фотографию, пока та не начинает размываться и плыть от слез, подступившим к глазам; пока Прайс не накрывает истерика, припадок, лютый невроз; пока она не начинает трястись и плакать, кричать на невидимого Бога и проклинать его за каждую секунду боли. — Да что же тебе надо от меня, господи? Хлоя крушит остатки стульев, стола, обламывает пластиковую окантовку подоконника, царапает руки, больно ударяется коленями и пытается справиться с этим ульем пчел у себя внутри, жужжащих и жалящих до распухания внутренних органов. Когда теряешь постоянно, смерть перестает быть эфемерной, обретает окраску и форму; вот ее, например, имеет тысячу личин — и сейчас приходит в виде огромных пчел с острыми жалами; не трогай — и, может быть, повезет и не укусят, а если только посмеешь подумать, подуть на чувство жалости к себе — так все, пиши пропало, выводи кровью на стене, потому что через несколько секунд ты будешь умирать от боли на полу. Хлоя ломается не сразу — не с годами или смертями, что хранит за спиной, не с потертостью кед или катастрофами; нет; она до сих пор не считает себя поломанной, потому что есть чувство, которое куда страшнее, чем разлетевшийся в клочья стальной скелет. Потерянность. Хлоя не знает, что делать; не может представить, как можно взять и забыть, попрощаться, забить на все эти чертовы восемь лет. Боль не идет на убыль ни через полчаса, ни через час. К вечеру внутри Прайс что-то бесповоротно сдыхает, стирая все следы и теряя карты; от недосыпа и нервов ее выворачивает желчью, и горький вкус надолго поселяется во рту. К полуночи боль становится пульсирующей точкой под ключицей, и Хлоя — скрючившись на диване, поджав под себя ноги, — находит в себе силы дотянуться до телефона. Точка в СМС-ке, думает Прайс, как такое вообще можно было придумать…