значит, судьба мне — изверг. глупо бояться боли. значит, толкай на дно. ад ведь и есть ты сам. рядом ложись и снизу, будем сигналить сизым кем-то не зря намоленным насмешливым небесам.
Ну, давай, ты сможешь, говорит себе Хлоя, отрывая голову от постели; ты сможешь встать, собраться и пойти, куда-нибудь, лишь бы подальше от этой квартиры, в которой каждый сантиметр напоминает о Макс. Ну, давай, ты сможешь, Хлоя набирает телефон Колфилд, но все, что исковеркало ее и убило, молчит, затаившись в углах, и Прайс так и не нажимает на «вызов». Боль поселяется в ней, как живое существо, наделенное разумом — как сущность, не претендующая на жалость; и к рассвету — тому самому первому рассвету — от нее как от Хлои Прайс не остается ничего, кроме пары фотографий на телефоне, разбросанных бумаг по полу и полной пепельницы. Хлоя продолжает жизнь, не обращая внимания на черный кокон, на предметы, которые словно подмигивают ей, спрашивая «ты помнишь?», на девушек в кафе и парках, в чьих глазах она искала отголоски Макс — предчувствие боли, смешанной с диким желанием упасть перед ней и застыть мертвым телом от осознания собственной беспомощности. Это странное и теплое ощущение, когда ты чувствуешь какую-то связь, которую никак не можешь для себя объяснить. Никакой логики, никакого реализма; просто нить, за которую ты, кажется, можешь дернуть, а на том конце отзовется мелодичным звоном. Чуть больше, чем мысли. Чуть меньше, чем сердце. Хлоя боится, что она не выплывет. Но она упорно делает рывок руками, разводит ладони в стороны — и выныривает. Джастин учил ее, что если болит, то пора постареть, сдаться, понять, что все, нужно на пенсию, на перерыв, на перекур; а Макс говорила, что нужно просто повернуть голову — и посмотреть на сближение троп и морей, дать себе волю вдохнуть полной грудью, отдохнуть от суеты; Джастин — чертов радикал, Макс — чертов консерватор. А я тебе говорил, пишет ей Энджел, не трогай кабель голыми руками, хотя, с другой стороны, ты на себя посмотри, выглядишь так, будто тебя сожгли заживо на костре, а потом пустили плавать по ручьям и рекам, прямо как в том кино, на которое мы ходили в прошлом году, помнишь? И если Макс — оголенный провод, то Хлоя — его разрушенная оболочка.* * *
Макс всегда имела запасной план — жизнь научила, подушка безопасности, билет в один конец, забыть и отпустить, скрыться в объятиях снов, упасть лицом на кровать, снова окунуться в бездну, но Колфилд слишком жалкая, оборванная, выцветшая, чтобы думать об этом сейчас, поэтому она даже вещи свои у Хлои не забирает — только кидает в сумку полароид, кошелек, пару фото, дневник и какие-то еще нужные мелочи и уходит. Я убила твоих друзей, семью и твою жизнь, думает Макс, но я хотя бы за это хоть что-то заплатила, а ты убила во мне надежду, порвала ниточку и продолжаешь жить дальше. Она видит Хлою, потому что становится ее тенью; как смерть преследует свою жертву, так и Макс ходит за Прайс по пятам, стараясь не отставать ни на шаг. Растрепанная, взъерошенная, с дырами на подоле сарафана, в дождь и в солнце, Колфилд чего-то ждет вот уже семнадцать дней. Семнадцать смен солнца и луны, семнадцать рассветов, семнадцать закатов; Макс все ждет — и чувствует себя оторванной, ненужной конечностью, которую уже не пришить. Она вскидывает ладонь и опускает, нет, Хлоя забудет, а Макс — нет, тогда какой смысл во всем этом; так бывает, убеждает она себя, был человек — и нет, и следа не осталось. Но пока Хлоя спит, Макс придумывает им сны — разнокалиберные, цветные и объемные; где они просты и счастливы; и вскоре Макс думает, что, на самом-то деле, заснуть навечно не так уж и плохо. На восемнадцатый день она ловит машину до Аркадии — водитель долго упрямится, двести долларов, двести пятьдесят, ладно, давай за двести двадцать; задает много вопросов — мэм, ну зачем вам туда; фотографировать, отвечает Макс, а теперь давайте поедем без остановок, мне очень надо. На девятнадцатый Макс стучит в дверь погасшего маяка, и окна так и не ставшей пристанищем гостиницы становятся дырами в другие миры. Ласковым домашним котом время мечется у ее ног, тянется, чтобы его погладили, почесали за ушком, мурлычет; еще немного — и Макс поставит ему миску теплого парного молока. Скульд все знает; для нее нет тайн, как нет тайн и для Макс; они две такие — бракованные, клейменные, молчаливые. Макс играет со временем, как с огнем, — подзывает его к себе, вскидывая руку, а потом опускает, и чувствует, как оно разочарованно прячется под кровать, забивается в угол, раненой птицей вспархивает на шкаф. Скульд говорит однажды вечером, слепыми глазами глядя в пламя, бушующее в камине: — Мой сын был таков: светлые волосы до плеч, как кудри у девчонок, что бегают босиком по дворам летом; прямая спина, черный костюм, родинка на щеке, голубоглазый и молодой, жаль, что он уехал, что больше не вернулся, что больше не вернется. — Он умер? — Макс сидит рядом, и время тычется ей в ладонь. — Погиб, — отвечает Скульд. — Был — и не стало, больше его нет здесь, с нами, но мы скоро встретимся — знаю, что похоронят рядом; да ты не сиди, вон какое небо, сходи за дом, посмотри, я там, как могла, сделала крест, знаешь, палка и палка, а посередине цветы, вот отнеси другие, новые, приберись, не сиди без дела, ишь разлеглась, не лелей свою боль, Макс Колфилд, а то только кормишь ей время, а оно такое, жадное — все забирает и жрет. Макс вздыхает, поднимается и бредет за дом — ветер путает волосы, взвинчивает подол сарафана, норовит скинуть с обрыва; время следует за ней фиолетовой дымкой. Макс срезает пионы с куста, растущего неподалеку — и как только выжили, словно во временную дыру провалились, и тут, и там растут, белые, розовые, красные; срезает и несет к кресту — две дощечки, криво сбитые друг с другом, прежние пионы еще живы, но уже начинают увядать, Макс убирает их и кладет новые, а потом читает табличку: Энджел Линн, до встречи у небесных врат.* * *
Хлоя берет трубку с десятого гудка и, выдыхая пары алкоголя вперемешку с табачными, что-то сипит в трубку. — Мисс Прайс? — слышится на том конце. — Когда вы можете выйти на работу? Хлоя трясет головой: грязно-синие волосы лезут в глаза. — Отвалите, — хрипит она. — Я уволилась еще два месяца назад. Иди на хер, ясно? Шорох бумаг, звук степлера и хлопок печатью ударами колокола отзываются в похмельной голове Хлои. — Ваше заявление не было подписано, мисс Прайс. Мы не нашли вас на работе, но мистер Джонс сказал, что вы в отпуске. Из всех вопросов, интересующих ее, Хлоя задает самый важный: — Сколько я спала? — Судя по вашему голосу, не меньше суток. — Улыбка чувствуется сквозь динамик. — Ваш отзыв заканчивается завтра утром. Мы ждем вас, мисс Прайс. — Э! — стонет Хлоя. — Кто такой Джонс? — Ваш бригадир, — следует ответ, и вызов завершается. Прайс медленно перекатывается с кровати на пол, падая на пустые бутылки, чудом не разбившиеся, кое-как поднимается на четвереньки, затем на колени, и кое-как выпрямляется, держась за стенку. Голова идет кругом, словно она пила не неделю, а все эти два месяца. В зеркале отражается постаревшее лицо с темными кругами под глазами, и Хлоя поскорее скидывает одежду недельной свежести. Она еще не знает, что все позвонки на ее теле болезненно выпирают, грозясь порвать кожу; но, заходя под горячие струи воды, чувствует, что она вся изнутри — сплошной рубец на месте раны; место, где кожа стала чуть толще; и думает, что, может, теперь, когда она вся стала сплошной раной, то, наконец, залечившись, будет грубее и тверже? Но она все равно это делает — оборачивается, будто чувствуя, что Макс стоит за ее спиной, в своей джинсовке с потертыми рукавами, как неумолимо смотрит на нее, сжав губы и качая головой, мол, совсем расклеилась, Хлоя Прайс, стыдно за тебя; и в Хлое оживает память от этого дня до какого-то из начал — из всех тысяч, что у них были; но Хлоя запоминает Макс именно такой — маленькой, угрюмой, держащей груз вечности на своих худеньких плечах. И джинсовка, которая слегка велика, сидит свободно, совсем уже затерта до дыр, до брешей в памяти, до провалов во времени. Что с нами стало, шепчет Хлоя, набирая воды в ладони. Что с нами было?* * *
Макс раскрашивает мандалу в своей вечной раскраске, вырисовывая каждую деталь, напрягая память: где же она слышала это имя, столько всего прошло, стерлось, забылось. Память подводит — и Макс продолжает разрисовывать бумагу остатками карандашей. Скульд посоветовала ей зажечь свечи, но Колфилд, ежась от холода на пустых остатках кровати в самом углу третьего этажа, не хочет спугнуть время, только-только уснувшее в другом конце комнаты. А если?.. Макс вскидывает ладонь. Время сонно поднимает голову и скалится. Макс осторожно сосредотачивается — Энджел, Энджел, Энджел, — и время, скуля, подкидывает ей фотографию. — Давай я тебя познакомлю. — Хлоя чуть приобнимает ее за плечи. — За рулем Виктория, рядом с ней Стеф, а это Брук, Тревор, Зак и Энджел. — Чем мы можем тебе помочь? — Светлые волосы прячутся под черной банданой, и тусклый свет отражается в зеленых глазах. Макс вскрикивает и опускает ладонь; время, шипя, забирается в щели и скрывается, оставляя ее наедине с воспоминаниями. Щелкая и треская, вспыхивает маяк — его луч освещает комнату с деревянными перегородками и хламом по углам. Где-то наверху Скульд слепыми глазами смотрит сквозь. — Вот черт. — Макс бросает раскраску и бежит наверх по старой лестнице, готовой развалиться под ее ногами. — Скульд! Вы слышите меня? Фонарь бьет в лицо ярким светом; в комнате не остается времени — оно боится огня, и если бы Макс носила наручные часы, то стрелки бы замерли. — Скульд, я знаю, где ваш сын, — говорит она чуть громче, чем обычно. — И, кажется, он жив!* * *
Хлоя бросает взгляд на циферблат — ей показалось, что она провела в душе целую вечность, но на деле прошло меньше… минуты? Прайс берет маленький пластиковый аппарат в руки, трясет его, пожимает плечами; с мокрых волос капает вода, стекает по острым лопаткам, щекочет поясницу; Хлоя шлепает к столу, ищет батарейки и вставляет новые. Красными цифрами на экране загорается «16:15». Бурлит кофейник, стукает чашка о стол, доливается молоко; бросается щепотка специй; Хлоя забирается на подоконник — дневной город сер и скучен; и парамедик обводит пальцем криво накорябанные слова «Здесь была Макс». Удивительно, как они еще не стерлись. Макс говорила: облака — все, что угодно, но только не небо; сравнивала их с сахарной ватой, с подтаявшим мороженым, с молочной пенкой, с нежными сливками; и Хлоя всегда отвечала, что так думают дети; а Макс спорила — так думают творческие люди, фотографы, художники, поэты; и Прайс откликалась, мол, я не творческий человек, но я могу тебя забинтовать с ног до головы за минуту, хочешь? А потом Макс серьезно повернулась и нахмурилась. Небо, произнесла она на выдохе, это Бездна с другой стороны. Хлоя выдыхает плотное кольцо густого дыма. Время умеет стягивать раны безразличием. Хлоя курит одну за другой и вспоминает, как Джастин на одном из вызовов — они помогали людям, пострадавшим от огня, — сказал ей, закончив бинтовать очередного пациента: — Я вот смотрю на все это и думаю: а на самом-то деле все эти пожары создаем мы сами, только каждый горит по-разному. Кто-то предпочитает тлеть, кто-то — вариться, кто-то молится, кто-то погибает; а кто-то вообще как Бен — он будет греться даже в такой ситуации. Только, знаешь, Прайс, конец будет один — мы все вместе, дружно так, задохнемся. И херовее всего, что сами по себе. Так что лучше уж сгореть всем одинаково, по причине, скажем, чьего-то холода. — Погибнуть, чтобы согреть? — уточнила Хлоя, слегка опешив от таких рассуждений: пожар, разразившийся в жилом доме, ну никак не вязался со словами Уильямса. Джастин молча кивнул. Хлоя вообще любила все эти тирады Джастина: иногда он говорил такое, от чего волосы становились дыбом. Например, считал, что лучше не иметь имени; говорил, что ему легче жилось бы безымянным, не привязанным ни к чему, безликим, тенью, незаметной вибрацией воздуха; мол, уехал бы в горы, зажил бы как монах — медитации, гармония, душа и тело, потоки ветра, зеленый чай; а не понравилось бы — так я бы выбросил все это и сбежал, и кто бы меня там вспоминал? А вот так, смотри, у меня и имя есть, и паспорт, и место жительства, и я весь такой взрослый мужик, самостоятельный, ответственный, вечно кому-то что-то обязанный. Ну нахер, говорила Хлоя, ты мне голову забиваешь всякой ерундой, тень ты чертова, марш работать, вон надо заправиться. Ни черта ты не понимаешь, обижался Джастин, ты вся вот такая яркая и заметная, ограниченная рамками и пространством; и тут же ойкал: Хлоя тыкала его кулачком под ребра; замолчи, ограниченный, пока я тебя не послала мыть машину вручную. И они смеялись, хохотали и хлопали друг друга по плечу, и вокруг было так тепло, и близилось лето, и все, что происходило, можно было брать и складывать в конверт, носить с собой, потому что всю свою жизнь она мечтала, чтобы было вот так. Сегодня ее седьмая секунда приближается слишком быстро. Сухие волосы, чистая футболка, джинсы; Хлоя замазывает синяки под глазами, звонит в клининг — да, здравствуйте, мне нужно убрать квартиру, вычистить, вылизать дочиста, мне нужно, чтобы не было ни пылинки, потому что так любила Макс, убрать бутылки, вынести мусор, собрать вещи; я доплачу за срочность. Они говорят: ожидайте в течение часа. Хлоя смотрит на часы. 16:15.