ID работы: 6796816

Вуаль для зверя

Гет
R
В процессе
61
автор
Размер:
планируется Макси, написано 78 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 22 Отзывы 12 В сборник Скачать

...не отпустить мою живую ярость в небо...

Настройки текста
Остаётся немного времени до рассвета, немного слов на прощание и немного магии. Бездна на этот раз насмешливо-милостива: ссыпает в руки Императрицы все потраченные на неё минуты, возвращает в то же мгновение, когда она веки смежила. Свечи потрескивают, и на мгновение кажется, что струйки воска снизу-вверх текут. Эмили гасит их и дымок взмахом руки развеивает, будто запотевшее стекло оттирает. У неё гарь на внутренней стороне лёгких оседает, и кровь кажется медленно сгорающей ворванью. Эмили думает, что в ней топливо скоро закончится, и она застынет, сломанной машиной, брошенной фабрикой на окраине Дануолла. Но до тех пор она должна успеть что-то изменить в раскладе, заслужить улыбку Чужого и его очередную подсказку. Её божество любит загадки и свои странные игры, что старше самих Остров. Ничего удивительного, что юной наследнице престола так полюбился загадочный юноша, посещающий её сны — играть ей нравилось всегда. Разве что в детстве она полагала себя равноправным участником, на деле оказавшись костяной куклой в чьих-то холодных руках. Куклой, у которой магия струится под тонкой оболочкой, а значит — хоть что-то может быть в её власти. Эмили оглядывает покои, от вида которых у Смотрителей случилась бы истерика. Впрочем, как и у её бывших гувернанток. Их подопечная научилась колдовать и нестись по скользким крышам, как кошка, но так и не научилась держать свой гардероб в порядке. Что ж, может она и не вспомнит, где лежит платье для приёма послов из Морли, зато бумагу и перо найдёт без труда — последние несколько дней только и делала, что переписывала магические дневники Делайлы. Что-то некомфортное есть в хранении вещей ведьмы здесь, в сердце Башни, так близко к сердцу самой Эмили. Словно часть Делайлы все ещё здесь, насмехается бледными губами из теней. Как только в её записях не окажется нужды — они полетят в камин, а может, огонь и в груди самой Императрицы подкормят. Чернила пачкают пальцы и торопливые слова бегут по листку, в завитках неудавшейся каллиграфии путаются. И дерганый почерк спорит, перекрикивает содержание — холодно-официальное, в формулировках, что годами оттачивались. Эмили пишет не то, что стоило б Корво сказать — то, что можно печатью скрепить, чем можно успокоить советников и аристократов, но не отца. Она могла бы аудиографом воспользоваться, но не делает этого. Боится, что голос дрогнет, как рука с пером, боится, что сожаление просочится в запись — сожаление, на которое прав нет. Страна вырвана из пальцев ведьмы, пускай те и успевает напоследок в сердце Императрицы впиться. Она лжет о «делах государственной важности», впрочем, раз речь идет о душевном спокойствии правительницы того самого государства — едва ли лжет. Правда, конечно, имела бы иной привкус, в ней стоило б сказать об акульих глазах и китовьих песнях, о морской воде, что в легкие заливается и лишает возможности говорить. Она оставляет Корво холодные смазанные слова и гудящий теплый амулет, настолько чистый, насколько может быть ее колдовство. У Лорда-Защитника трепещут веки, но сон глубок, не выпускает и, хочется верить, его тесные объятия ласковей реальности вокруг. Эмили смотрит на него долго, представляет себя в камне, камнем, по другую сторону заклятия Делайлы оказавшейся, чтобы роль спасительницы /убийцы/ не ей доставалась. Онемевшая рука дергается, тянется к спутанным, сединой тронутым волосам Аттано, чтобы так и остаться в воздухе. Непрошеная нежность под кожей жжется, будто новая метка из костей готова проступить. Эмили давит ее и отступает в тень Корво уже приходилось исполнять обязанности регента, но королевским палачом она его не сделает. Даже если для этого сбежать сейчас придется, лишив их обоих возможности попрощаться. — Приходит ли он все еще в твои сны, отец? — шепчет Эмили и трет левую руку с какой-то отчаянной злостью, от которой лиловые кровоподтеки поверх сапфировой метки должны расползаться. Если бы только внимание скучающего бога могло сберечь, она просила бы Чужого взгляд не отводить от Корво… Но пусть Лорда-Защитника хранит сталь и плоть, пусть Бездна остается для него теперь лишь шепотом во снах, воспоминанием. Эмили выскальзывает из покоев, из замка, снова из образа Императрицы выскальзывает, и глаза у нее горят от ветра, бьющего в лицо, и тело горит от чего-то, бьющегося внутри. *** Дануолл тянется скрюченными пальцами к облакам, как больной тянется к свету из окна, в тумане занавесок путаясь. Насупленный, откашливающийся дымом, ворванью отплевывающийся, крыс из рукавов выпускающий. Эмили не ежится, позволяет холоду под капюшон влезать, смиряясь с ним, как с заслуженным чем-то. Неужели её город всегда был таким, оскалившимся, будто в угол загнанным — и от того опасным? Неужели раньше она просто пряталась от его настоящего лица в зелёных садах, роскошных залах, в благородной (благородной ли?) ярости, глаза застящей? Что ж, сейчас она видит чётко, будто нет ни тумана, ни предрассветного сумрака. Видит, как они подходят друг другу — город и его правительница, и связь между ними крепка, как узы родства. Каждый получает заслуженное, и в какой-то другой реальности её руки были бы чисты, а её империя не пропахла бы кровью. Но здесь Бездна смотрит из зрачков очередной Колдуин, и Острова по кусочкам крошатся, летят в эту Бездну. Эмили смотрит на Даннуол с высоты крыш и хочет сказать ему, что сама такая же, рассыпающаяся. Город её не утешит, конечно, только проводит блеклыми глазами старика, наблюдая за очередным побегом своей Императрицы. Впрочем, ей вряд ли требуются утешения. — Некоторые пути требуется пройти не один раз, — бормочет Эмили, спрыгивая на пристань. Она уже сбегала из Башни той же дорогой, но на этот раз стражники не пытаются ее остановить, рыская по закоулкам, а спину не сверлит каменный взгляд отца. На этот раз она не изгнана, но все равно бежит, от самой себя, от того, чем становится. «Падший дом» выглядит еще более потрепанным, чем Эмили его помнит. Он колеблется на волнах, а будто бы слабо дышит, как старое животное. Его борт под пальцами горячим кажется, лихорадочным, и девушка слизывает с губ вкус соли и ржавчины. Холода от спонтанного купания она не ощущает, только руки дрожат и челюсти сводит. — Я уже думала было, что он соврал, и вы не явитесь. Им обеим не нужно объяснять, кто такой «он». Разве, что Эмили уверена: Чужой не врет. Путает, испытывает, загадки подбрасывает, но ложь — нет, ее он людям оставляет, еще одним сомнительным даром вручает. — А я не думала, что вы не задержитесь в Гристоле… Меган? Или лучше Билли? Единственный глаз смотрит с настороженностью, ищет подвоха в тоне Императрицы. А та не прячет в словах ничего, кроме усталости. Первый ребус Чужого оказывается на удивление легким, но облегчение это не приносит, только тревожное предвкушение растравляет. — Билли. По крайней мере, я бы предпочла, чтоб это имя написали на моем надгробии. — Я учту, — кивает Эмили. Она помнит слова Делайлы, в которых засахаренная в меду злоба звучала, и о шестерых, чьи руки оттаскивали осиротевшую девочку от трупа Джессамины, и о том, что двое из них еще живы. Чужой связывает людей, нитями шрамов переплетает живых с мертвыми, аристократов с убийцами, ведьм с императрицами. Закрой глаза — увидишь багровые росчерки, в темноте тонущие. Пропусти их сквозь пальцы, кожу сдирая, пройди по цепочке боли до точки, где все это началось. Капля крови падает в море, и на глубине пробуждаются чудовища. Кто-то делает (не)верный выбор, и видит чудовище в мутном отражении. — Зачем вы пришли? — и, не дав ответить, Билли добавляет: — Я пойму, если за отмщением. Но не думайте, что «пойму» значит «сдамся на заклание». — Думаете, я хочу вас убить? — Думаю, что заслуживаю этого больше, чем многие из тех, у кого вы отняли жизни в Карнаке. И неясно, винится или Эмили винит. В любом случае, спорить с этим не получится, только молчание повисшее вдруг на перепонки давит, океанскими метрами череп стискивает. — Вы сбежали и… — А вы украли ключ от моей каюты, — и на усталом обветренном лице на мгновение вспыхивает улыбка. — И все-таки — почему вы здесь? Потому что Чужой коснулся ее сердца, оставив в нем осколок Бездны, и тот взывает теперь к другим осколкам. Потому что ей хочется с глаз алую пелену стереть, и в то же время — не хочется вовсе. Потому что записи тетки-ведьмы полны ненависти и воспоминаний о ранах, что оставил убийца в красном макинтоше, а в снах Эмили его руки бережно держат клинок, кровью императрицы обагренный, и тело Императрицы держат, как клинок, одетый в черный бархат. Потому что Корво Аттано когда-то пощадил Дауда, и его дочь теперь желает понять, почему. — Хочу найти кое-кого. Вы тоже его ищете… или будете искать, — она во временах путается, Бездна на зубах скрипит песком из разбитых часов. Билли напрягается, хмурится и смотрит на воду, не в лицо Эмили ни в коем случае. В хриплом голосе — тоска по тому, что уже ушло на дно, рассыпалось прахом, что вернуть нельзя. Нельзя, но они все равно попытаются, потому что по некоторым дорогам недостаточно один раз пройти, потому что не все долги выплачены, не все нити в одну сплелись. — Не думаю, что он хочет быть найденным. — Мы все оказываемся там, где быть не хотели, — говорит и видит колонны беседки, обращающиеся тюремной решеткой, мазки краски на холсте, превращающиеся в клетку. Билли вздыхает и, кажется, в трещины ее мира тоже сочится что-то… — Спускайтесь в каюту, ваше высочество. Надеюсь, этот старик дотянет до Карнаки. *** Она ищет в строках, написанных Делайлой, ищет между них. Сквозь описания толченой кости и засушеной на солнце, как яблоки по осени, плоти вчитывается, пытается отыскать нечто другое. Нечто большее. «В некоторые ночи мир кажется мне неправильным, лишь тенью, отброшенной образами из Бездны, бликом на клинке, за мгновение до того, как тот погружается в тело, как кисть в краску. В такие ночи не помогает ни вино, смешанное с маковой настойкой, ни Брианна в моей постели… Однажды Дауд уляжется гнить в безымянной могиле, и я смогу спать спокойно». Эмили вздрагивает, слова звучат слишком живо в её голове, и сердце трепещет черным воробьём, у которого перья слиплись, отяжелели — не взлететь. Голос Делайлы проникает сквозь слои реальности, сквозь одиночество, в котором собственные мысли глохнут, не рождая даже эха. Билли далеко, за перегородками из металла и дерева, за годами жизни и счетами, что никогда сведены не будут, Билли не придёт к гостье своей посудины. Тем более не придет мать — даже тенью самой себя, шёпотом, запертым между плоти и шестеренок. Она ловит себя на мысли, что согласилась бы на компанию ведьминой души, пойманной в ту же ловушку, выпотрошенную, как пойманная рыба, но все ещё способной говорить — тем грубым тягучим тоном, в котором королевское коварство сочеталось с повадками безродной девки. Если бы был другой способ победить, стоило попросить Чужого о даре, последнем даре, возможно. И последний кусочек её семьи со стороны Колдуинов сжимать в руке до побелевших костяшек. Пустить яд Делайлы по венам, позволить ему творить метамарфозы, сроднить их, двух императриц, двух избранниц бога, двух ведьм. Запертая в каюте, за стенами которой волны пульсируют, Эмили и себя ощущает душой в консервной банке, бесприютной и уставшей. Может, это предчувствие будущего, одной из развилок, где Чужой со змеиной улыбкой вручает новое сердце новому носителю метки, чтобы то шептало о тенях своих воспоминаний, о горячих объятиях отвергнувшего аристократа и холодных касаниях бездны, о крови на мраморе и шелковых занавесах, разорванных мечом, о плакальщиках, трупных осах и влюблённых, держащихся за руки. Может, однажды Чужой тронет её, поседевшую и морщинистую, за плечо во сне, но не разбудит — уведет во тьму и синь, в начало и конец всего. Может, её волосы все ещё будут цвета вороньих перьев, и Чужой ототрет кровь из уголков губ молодой ещё Императрицы, и она не почувствует боли от ран — никогда больше не почувствует. Но сейчас он приходит поговорить, всего лишь ещё раз напомнить, кому принадлежит её душа. И сквозь трепет Бездны Эмили чувствует жёсткий переплет тетради, уперщийся в щеку, качку корабля чувствует, и собственное тело, в которое сегодня (хотя бы сегодня) вернётся. Чужой глядит, не мигая, сотни оттенков эмоций на бледное лицо примеривая за секунды, и у Эмили колени дрожат от этого маскарада. — Дауд, клинок Дануолла, Старый нож и убийца твоей матери. Человек, что дышит лишь потому, что твой отец однажды выбрал милосердие. Забавно, столь многие в твоём окружении, дорогая Императрица, могли бы рассказать о том, что вкладывают в это понятие. И найдутся те, кто скажут, что милосердие измеряется лишь остротой лезвия. Согласишься ли ты с ними? Ты так старалась быть справедливой… убийцей. Так есть ли кто-то, заслуживающий смерти от твоей руки больше Дауда — отнявшего столько жизней, что сам уже не вспомнит? Он не требует ответа, не касается ее ничем, кроме взгляда, но Эмили чувствует ошейник ледяных пальцев, стиснувших горло. В невесомости Бездны злые слезы, в уголках глаз застывшие, кажутся тяжелыми, из хрусталя выточеными. В невесомости Бездны ярость приковывает к зыбкой поверхности, кандалами на все конечности ложится. (Эмили — черный воробей, силящийся взлететь). — Ты хочешь, чтобы я убила Дауда? — спрашивает, с отчаянием необъяснимым, как потерянный ребенок, не знающий обратного пути. Чужой скрещивает руки на груди, будто отказывается быть тем, кто выведет её к нужной тропу. — Ты задаешь неверные вопросы, Императрица. Корво в таких случаях предпочитал молчание. Эмили, сцепив зубы, глотает колкость, просящуюся на язык. Раздражение — не то чувство, которое положено испытывать к божеству, но вряд ли её ждёт отлучение даже за неприкрытую грубость. Не ждет, пока Чужому не наскучит наблюдать. — Я не знаю, чего хочу. Чего должна хотеть, — признается она, чувствуя кратковременное облегчение, словно отравленную кровь выпускает из вен. — Ты всегда можешь вернуться в Башню. Мягкие подушки вместо корабельной койки, написанные на бумаге приказы вместо необходимости марать руки. У тебя останутся эти колдовские игрушки и, может, ты даже найдешь новые. — Но потеряю твоё расположение? — Эмили нащупывает в его словах то ли издевку, то ли проверку, но это скорее блуждание вслепую. Кто может быть уверен в том, что прячется в застенках черепа у бога? Чужой улыбается ей, и Бездна на долю секунды закипает вспенившейся ворванью из китовьей артерии. — С чего ты взяла, что не потеряешь его в конце этого пути? *** Плавание до Карнаки в этот раз длится восемнадцать дней вместо двух недель, и чудо, что «Падший дом» не разваливается на полпути. Эмили думает, что Чужой будет долго смеяться, если они потонут, даже не начав ничего толком. Самой Императрице не до веселья: несколько дней ее тошнит за борт остатками дешёвых консервов, а в перерывах мучают кошмары, от которых тесная каюта превращается в клетку. Эмили снится Корво, повесившийся за соседней дверью, из глотки которого вырываются булькающие обвинения. Эмили снится Делайла, гладящая племянницу по голове, от прикосновений которой внутренности разрывают стебли роз, унизанные шипамии. Делайла смеётся, счастливая, помолодевшая, а солнечное сплетение Эмили пробивает распустившийся карминовый бутон. Эмили не снится Дауд, хотя она ждёт этого, вцепляясь пальцами в тонкое одеяло, пытается себя подготовить к пытке собственной памятью — вернее, ее осколками, искаженными за годы. Кошмары остаются всего лишь кошмарами, не поют в унисон с Бездной, не нашептывают откровения голосом Чужого. Они прекращаются через неделю на воде, и в снах Эмили звучит только мерный шум океана. В этой изоляции, повторении одних и тех же действий изо дня в день, в море, которое смеется над земной властью, обретается подобие спокойствия. От вычерпывания воды с нижней палубы и соленого ветра вновь грубеют руки; от солнца, преломляющегося в брызгах, лицо чуть заметно бронзовеет, и дорогая мягкая ткань королевских одежд становится жесткой, как акулья шкура. И кажется на эти дни, вырванные у времени, столь неумолимого на суше, что можно саму себя оставить на берегу, без себя взойти на борт и выторговать немного свободы. За восемнадцать дней она отвыкает от звука собственного имени, потому что Билли его не использует, а левиафаны, проплывающие под килем, зовут не Императрицу, не Эмили Колдуин — а девушку, в которой гудит магия китовьего бога, на своем плачуще-певучем языке зовут. И о Дауде никто разговора не начинает, пока не наступает девятнадцатый день, и «Падший дом» не причаливает к берегу. *** Эмили поднимает воротник выше, чтоб лицо скрыть, чтоб меньше пыли глотать, которой вокруг больше, чем соли в море. Шелковый платок себя изжил, да и примелькаться мог — а им ни к чему ассоциации с неуловимым убийцей, несколько месяцев назад по Карнаке прошедшемуся. И с Императрицей Островов тоже, конечно. Но кто действительно способен узнать ее по профилю с монеты, сейчас и здесь, в простой одежде, с другой прической и с однорукой и одноглазой хмурой женщиной вместо свиты и Лорда-Защитника? Даже сама Эмили едва ли может найти знакомые черты в рябящем отражении; портреты в коридорах воспоминаний чернеют и в тенях тонут. — Не отставайте, — бросает Билли и в молчание после этой фразы умудряется насмешку вложить вместо положенного «ваше величество». А раздраженный взгляд, в спину упершийся, сбрасывает, поводя плечами. — Вы знаете, где он, — Эмили утверждает, не спрашивает. — Не поверю, что мы вслепую ищем. Билли молчит, только шаг ускоряет, равнодушная, всей собой словно говорящая: «можете во что угодно верить/не верить». Узкие улочки сжимаются вокруг них обеих, подгоняют, и белые, вопящие с камней надписи о Чужом, что ходит среди людей, пачкают одежду костяной пылью. Серконес — это фруктовые деревья, корни которых питаются из каналов с гниющими трупами на дне; это богатые квартиры с запертыми внутри гнездами трупных ос; это его Императрица, что идет по своим владениям, и из-под ее ног разбегаются крысы. Их стайки несутся от мягких сапожек к моряцким ботинкам Лерк, встают на задние лапки мордочки вверх тянут, будто пытаются рассказать что-то. Она кивает и пальцами в воздухе перебирает, слушает. Эмили чувствует в этом некую магию, отличную от даров ее бога, не им даденную. Впрочем, думать так, вероятно, все равно, что считать дождевые тучи над головой с мелкой лужицей на земле никак не связанными. — Так что Дауд? — повторяет она. — Остепенился и завел семью? Новую банду ассасинов сколотил? Или… Билли оборачивается, и есть во взгляде ее что-то такое, что заставляет умолкнуть, не продолжая «…или эти крысы вам сейчас о вкусе его костей рассказали?». — Вы можете не верить — и не поверите, скорее всего — но убийство вашей матери не принесло Дауду радости. Дануолл он покинул сломленным, не в поисках счастья или других китобоев покинул. — Убийство моей матери принесло ему деньги. Полагаю, достаточные, чтоб начать новую жизнь. — А вы ее начали после победы над Делайлой? — Билли кривит губы, будто сплюнуть собирается. — Можете не отвечать. Вас тут бы не было, если б начали. Её могло бы не быть тут из-за одного-единственного решения, принятого не так и не теми, не только из тех, что принадлежали Эмили и Дауду, и даже Корво с Билли. Но вороново перо падает на воду, и целый квартал затоплен оказывается. Капля крови перевешивает десятки пролитых слёз, потому что ничто не равнозначно другому — потому что равнозначно все, и за все Бездна требует свою плату. Закрой глаза и увидишь нити, в одной точке схлестнувшиеся, чье-то сердце оплетшие туго. Закрой глаза и увидишь бога на изнанке век. — Но я здесь. Я не натравила на вас стражу, я не топлю улицы в реках крови, чтоб из них Дауда любой ценой выловить… — И не заставляете тут же доверится вам такими заявлениями. Эмили то самое дерево, пахнущее сладостью и солнцем, из могилы выросшее. И мертвые кости врастают в ее живые ветви, и на губах вкус медовой пыльцы с гнилью мешается. — Вам и не нужно мне доверять. Нужно лишь быть готовой на все ради Дауда, — как сама Эмили на все готова, чтобы никто больше не прикоснулся к Корво, не посмел ему боли причинить. И в Билли она то же чует, верность виной увитую, как ствол лозой. Чувство, обоюдоострой сталью внутри пульсирующее. Последнее, возможно, на что они могут опереться. Сквозь года, как в промасленной бумаге, хранятся, проглядывают воспоминания о китобоях: лица у всех масками скрыты, выпученные линзы, смоляная кожа, то ли звери, то ли безликие машины. У всех маски, кроме одного, и в его алый-алый, как смерть, как закат эпохи, макинтош утыкается юная наследница, впервые запах крови полными легкими вдыхая. Звериная стая, страшившая когда-то, разбежавшаяся теперь. И Эмили знает, что зверям лишь одна форма предательства доступна — клыки, в глотку вожака впившиеся. Вряд ли Билли Лерк отметилась в подковерных играх сродни тем, что в дворцовых залах цветут обычно, голубой кровью подпитанные. Вряд ли ее чувство вины взошло на изящной лжи и коварстве. Скорее на попытке убить, столкнуть, потеснить. Наверное, иногда попытка убить к убийству приравнивается, а милосердие множит горечь в окостеневших сердцах выживших. Наверное, иногда страх того, что прощать некому станет — сильнее, чем страх это самое прощение не получить. Билли глаза на мгновение прикрывает, словно весь мир пригасить пытается. — Я была верна Дауду очень долго… Но что вам об этом знать? Эмили не может понять, говорит та о верности в общем или о конкретной истории ученицы и учителя. — Какая разница? Вам не узнать, не понять даже, многое из того, что я видела… что Дауд видел. Эмили думает о Чужом, о его улыбках, под кожу въедающихся, его холодных руках и голосе, неживом, но заинтересованном — изредка. Что бы ни чувствовали отмеченные к своему божеству, понятие «верность» все равно далеко от этого будет, бесконечно далеко. Чувство на стыке обожания и жажды глотку вскрыть, неназываемое, дикое, кровь заставляющее кипеть и застывать тут же в венах. И бледное лицо хозяина Бездны в мыслях размывается, сливается с другим, шрамом разрезанным, разукрашенным кровью под цвет макинтоша. — Вы правы… по-своему, — натянуто признает Билли, кажется, больше ради того, чтоб союзницу не потерять, чем по другим причинам. — Я долго пыталась на след Дауда напасть, а делиться толком и нечем. Все, что смогла найти — «Альбарка». — Альбарка? — переспрашивает Эмили. Слово звучит лающе, незнакомо и по-серконски как-то. Оно ощущается горячим и даже жгучим на языке, как глоток спиртного, и впервые за время путешествия, что-то напоминает о вкусе тайны, настоящей загадки, будоражащей сердце. — Бойцовский клуб, подпольный, разумеется. Говорят, Аббатство Обывателей давно точит зуб на его держателей. Говорят, местные бойцы используют черную магию и дары Чужого… — И вы решили, что Дауд может быть там? — Я уверена, что он там, — поправляет Билли. — Но не уверена… в какой роли. Эмили пробирает нехорошим ощущением, тенью отца в жуткой маске за дверью, звуком капающей крови на пол, знанием, что тот, кого ты любил, носит в себе семена зла. Звук лопнувшего перезрелого персика под чьим-то сапогом заставляет вздрогнуть похлеще выстрела. Карнака пахнет гнилостно-сладко, тягостно и свежо, сжимает свои липкие влажные объятия вокруг двух женщин, желая то ли проверить их на прочность, то ли впаять в собственные стены, сделать частью этих домов-улиц-каналов-деревьев, одними из тех, с одинаковыми, неотличимыми, красными от жары лицами, огрубевшими языками, осоловевшими взглядами. Ее земля, ее город легко прячет убийц и легко выдает их, выбрасывает тела в мутные воды, но только одного отдавать не хочет так просто. Она чувствует резонанс, слышит, как рупоры улиц множат эхом голос своей Императрицы, как капли кирпичной краски, расплесканной похмельным маляром в путеводный узор растекаются. Карнака говорит с Эмили, как умеет. Но сквозь этот южный говорок пробивается другой шепот, из щелей в стенах сочится, из-под земли доносится, в изнанке камзола шуршит. И глас Бездны напоминает вкрадчиво, что Эмили может — нет, право имеет — этому городу, живому, дышащему, упрямому, вскрыть артерии, выпустить внутренности, чтобы в них, теплых еще, отыскать Дауда, костью в глотке застрявшего. Эмили щурится, глядя в эмалево-безупречное небо, лишь слабо размытое облаками кое-где — воду плеснули на свежую голубую краску. В день смерти ее матери тоже стояла хорошая погода, почему-то это не забылось, не поблекло за годы. Как и влажный звук лезвия, входящего в плоть, как карминово-красный цвет макинтоша, в который утыкают лицом, и прикосновения жесткой перчатки к затылку. Она не может вспомнить лишь, как пахло от убийцы, и кажется самой себе собакой, сбившейся со следа.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.