***
Чимин пришёл в себя к обеду следующего дня в квартире Хосока и только благодаря тому, что выблевал в итоге всё, что выпил в клубе. Ему и вспоминать ничего не пришлось, потому что тело было самым наглядным доказательством того, что произошло. Он долго сидел на кафеле на полу и, обхватив руками голову, непонимающе смотрел то на прибитого чувством вины к стене Тэхёна, то на мрачного Хосока. — Мне очень жаль, — первым открыл рот Тэхён, который сам впервые перебрал настолько, что позволил себе перейти все границы, совершил непоправимую ошибку, поддавшись желанию своего тела. — Я хочу домой, — одними губами произносит Чимин, не в силах оторвать взгляда от Хосока. Последний не просит прощения, не сокрушается, просто в глаза не смотрит, и только дёргающийся кадык выдаёт то, что ему не всё равно. Чимин отталкивает метнувшегося к нему помочь Тэхёна и, с трудом встав на ноги, подходит к Хосоку. — Ты говорил, что убьёшь за измену, бесился из-за Минхо, проходу мне не давал, — не в состоянии контролировать дрожащие губы, начинает Чимин. — Ты сам меня под другого подложил. Сам! — толкает его в грудь Чимин, но Хосок рта не открывает. Смотрит будто сквозь и только нервно руки в кулаки зажимает и разжимает. — Что случилось? — срывается на истерику Чимин, умолкая на секунду в борьбе с очередным подкатившимся к горлу приступом тошноты. — Ты не любишь меня? Ты никогда не любил меня? Тэхён тактично скрывается за дверью ванной, решив оставить парней одних. — Я этого не планировал, — с трудом отлепляет язык от нёба Хосок. — Честное слово, не планировал. — Ублюдок, — вновь толкает его Чимин. — Ты мне жизнь испортил, ты меня сломал, да я даже танец из-за тебя завалил. То, ради чего я положил столько лет, старался, я карьеру свою загубил и продолжил бы так же. Потому что люблю тебя, потому что нервничаю, переживаю из-за наших отношений, но тебе похуй. Тебе всегда было похуй. Ты ведь сказал в нашу первую встречу, что хочешь тупо трахнуть меня. Ты был честен. А теперь поздравляю, даже тройничок замутили. Это я дурак, я идиот, который вложил тебе в руки своё сердце, который поверил… — не в силах больше сдерживаться от потрясения, срывается на рыдания Чимин. — Я сам во всём виноват, вот только дальше, Чон Хосок, без меня. Думаю, со мной ты уже наигрался. Чимин поднимает выброшенную на пол футболку и натягивает на себя. — Чимин, — ловит его за локоть Хосок и удерживает на месте. — Пожалуйста, — он тянется ладонью к его лицу, чтобы утереть катящиеся градом слёзы, но Пак вновь его отталкивает. — Ты говорил, что я твоя смерть, а я хотел быть твоей жизнью. Это ты моя смерть, Чон Хосок, и лучше бы физическая. Ты затолкнул мне правду жизни в глотку и заставил проглотить. Ты наглядно объяснил мне, что нам с тобой не по пути, что мы из разных миров, что мне от тебя никакой любви не видать. — Чимин, — вновь тянется к нему Хосок, а тот отступает. — Иногда одной любви очень мало. — Так она бы хотя бы была, — с горечью отвечает ему Чимин. — Мне настолько больно бы не было. В последний раз поднимает глаза на него Чимин и выходит из ванной, так и не услышав тихое: — Она есть. — За мной шофёр приехал, — ловит в коридоре Пака Тэхён, усиленно прячет взгляд. — Я отвезу тебя. — Ты мне омерзителен настолько же, насколько и он, — шипит на него Чимин. — Но не расстраивайся, больше всех мне омерзителен я сам. Он даже не слушает, что в ответ говорит Тэхён, и, превозмогая ноющую боль в теле и тошноту, плетётся к выходу. Чимина больше нет. У Чимина больше никого нет. Оказывается, любить это так больно. Оказывается, любить без взаимности — ещё больнее. Он глотает слёзы на заднем сиденье такси, благодарит водителя за коробочку салфеток и, поняв, что всё равно уже спалился, в голос воет. Чимин не думает о том, как низко пал, как повёл себя, как какая-то шлюха, что впервые наркотик попробовал, он думает только о Хосоке. О своём обесточенном, разорванном в клочья сердце. Захлёбывается в своих жгущих лицо кислотой слезах, пытается отогнать картины из недавнего прошлого, где ему казалось, что он любим, и в очередном приступе заходится. Любил. Любит. Будет любить. Но не любим. Чимин не сможет без него, не знает, как. Он чувствует себя выброшенной на обочину уже ненужной игрушкой, вот только у игрушки сердце огромное, и в нём только один человек живёт. Как теперь обратно на пару месяцев назад вернуться, как эту дыру в груди заштопать, заново собраться, привыкать к тому, что Хосока в его жизни больше нет. Чимину бы сейчас злиться на него, ненавидеть, а он только о его глазах думает, о его руке, ладонь Чимина держащую, о тепле, об ощущении нужности. Чимин только с ним и родился, он, как слепой котёнок, сейчас за дверь выставленный, тычется обо всё, углы собирает, знакомый запах и тепло ищет. Хосок его не любит. Эта мысль в голове лопастями вертолета крутится, мозги в кашицу превращает. Она чудовищна по масштабам, невыносима, её не принять, не вшить под кожу, не смириться. Чимин хочет себя обманывать, хочет верить, что любил, но пустота на дне когда-то любимых глаз с утра в ванной возвращает в реальность, швыряет с размаху в её стены, заставляет кости в порошок крошиться. Чимин будто посередине города во время войны, куда не двинься — отовсюду стреляют, под ногами гильзы, кровь ручьём, битое стекло. Только кровь эта не чужая, а его самого. И пустил её ему не чужой человек, а тот, кто, вроде, самым родным стал. Эта боль не убивает, говорят, даже сильнее делает, но Чимину бы того момента дождаться. Потому что лучше бы убивала, лучше бы по щелчку, и всё закончилось, там, в сырой земле, ведь ничего не чувствуют. А Чимину надо смысл придумывать, надо по ночам отвыкать его в своей постели искать, надо утром себя заставлять просыпаться, в новый день входить, но ему некуда, незачем, главное, не к кому. «Не прощу, никогда тебя не прощу», — шепчет сам себе и продолжает с невидимыми демонами воевать. Проигрывает, по земле остатки себя волочит, о маме думает, за её образ цепляется. Ничего не помогает. Дальше одна пустота — ни маяков, ни знаков. Дальше пробираться сквозь терновник, сквозь кусты колючие, оставлять на каждом клочья себя и твердить «я смогу», подумаешь, никто ведь без любви не умер. Никто и вправду не умер. Вот только и живым себя назвать Чимин больше не может. Этот момент в жизни называется переходным. Он между потерей большой любви и начинанием новой жизни. У кого-то он длится месяц, у кого-то год, у кого-то всю жизнь. Последние так жить и не начинают, они остаются в том дне, когда расстались. С ходом времени забывают всё плохое, даже саму сцену расставания, живут последними ласками, поцелуями, теплом рук ушедших. Своеобразная яма для покинутых, в которую летишь, потеряв самого главного человека. Кто-то, наплакавшись, начинает пробовать по выступам выбираться, вьёт себе канат, ищет пути выхода, а кто-то в угол забивается и там и остаётся. Последних или кто-то вытащит, руку помощи протянув, или они так и останутся, понемногу иссыхая, пока в прах не превратятся. Чимин на самом дне, ползёт сейчас в угол с его именем на губах и вылезать не хочет, напротив, на пробивающиеся в яму солнечные лучи морщится, об уединении молит. В этой яме есть только он и пепел его отвергнутых чувств на ладонях. Там, снаружи, одиночество, сплошная пустота и отчаяние. Чимин тут посидит.***
Юнги просыпается от того, что ему невыносимо жарко. Причина этого жара лежит позади него и мирно спит, продолжая прижимать к себе хрупкое тельце. Мин аккуратно, стараясь не разбудить Чонгука, выбирается из его объятий и, соскользнув с кровати, чуть не путается в своих же отброшенных ночью прямо на пол брюках. Юнги пытается отогнать прочь не нужные сейчас, но нахлынувшие лавиной воспоминания и проскальзывает в ванную. Тёплый душ легче не делает. Тело приятно ломит, напоминая о том, как он млел всю ночь в чужих руках, как сам тянулся за ласками и безропотно отдавался. Вчера они занимались любовью — нежно, медленно, долго. Юнги горел в его руках, горел изнутри, и всё ещё горит, стоит увидеть в отражении свою же покрытую засосами шею и распухшие губы. Даже ненавидеть себя больше нет сил. Бесполезно. Всё равно всё будет повторяться изо дня в день, пока не найдётся выход, пока сам не убежит. Хотя от себя не убежать. И Юнги это даже сейчас знает. Он надевает спортивные штаны и первую попавшуюся футболку и, убедившись, что Чонгук всё ещё спит, спускается вниз за кофе. Юнги завтракает прямо на кухне, периодически посматривает светские новости на плазме, прибитой к стене, и роняет чашку на пол, увидев знакомое лицо. Юнги машинально тянется за пультом и, не дыша, смотрит на фотографии наследницы гостиничной империи и Намджуна, и слушает закадровый голос. Юнги не замечает, как на кухню заходит Чонгук, как отбирает у него пульт и выключает телевизор, он так же продолжает, уставившись, смотреть в теперь уже чёрный экран и слушает, как всё медленнее и медленнее бьётся в ушах его сердце. — Надо было и телевидения тебя лишить, — Чонгук в одних брюках, рубашка всё ещё в руках, а волосы влажные после душа. Он подходит ближе, но оставляет между ними два шага, даёт Юнги время, позволяет попробовать собраться. Хотя соберётся ли? — Он женится. Юнги знает эту девушку, точнее, её отца, знает, что у него огромные связи в городе и с горечью понимает, что Намджун сделал правильный выбор. Этот брак даст ему не только семью, но и резкий взлёт по карьерной лестнице. Намджун всё-таки выбрал карьеру. Не его. Даже пропавшим без вести государство пять лет даёт, умершими не объявляет. Намджун Юнги и полгода не дал. Юнги опускается обратно на стул, потому что удерживать себя на ногах практически невозможно. Ему кажется, что даже если сейчас этот огромный особняк рухнет на него — он ничего не почувствует. Пусть хоть балки обрушатся, арматуры насквозь проткнут, ту боль от предательства, которая сейчас рвёт его изнутри, ничем не затмить. Больно не от того, что это была любовь, уже кажется, никогда ей и не была, больно, что человек, которого он считал самым близким, мало того, что даже искать его не попробовал — Юнги во всяком случае признаков поисков не заметил — а что по прошествии всего пары месяцев начал налаживать свою личную жизнь. Воткнул Юнги меж лопаток тупой, покрытый ржавчиной предательства нож и давит, давит, Юнги уже кончик, из груди выпирающий, видит. Больно, что Чонгук был прав. А сейчас стоит в двух шагах и ни тени торжества на лице, не ликует, а кажется, жалеет — от этого хуже вдвойне. Его жалость куда больнее Намджуна бьёт. — Ты ведь знал, — пропитанным болью голосом спрашивает Юнги, смотрит так, что у Чонгука по всей поверхности кожи снаряды взрываются, рваные раны оставляют. Каково же Юнги сейчас, что за мясорубка у него внутри творится, если эта боль настолько сильна, что из него аж сочится, воздух в помещении собой заменяет. — Знал. — А чего не сказал? — соскальзывает со стула Юнги и сам расстояние между ними сокращает. — Почему не объявил свою полную победу, не швырнул мне в лицо своё «я и не сомневался»? Чего ты молчал? — срывается на крик Юнги, а вошедшая на кухню прислуга моментально испаряется. — Не знаю. Врёт. Знает. Не хотел больно делать, заранее предвидел масштаб катастрофы, знал, что Юнги эта «правда» к полу придавит, расплющит. Его бы воля, Юнги бы никогда не узнал, и дело не в тупой ревности, клокочущей внутри, стоит поставить Юнги рядом с Намджуном, дело именно в боли. Вот в этой неприкрытой, не умещаемой в таком крохотном сосуде и расползающейся по кухне. Она гнёт Юнги и ломает, она Чонгука своей уродливостью пугает. Юнги лихорадочно смотрит по сторонам, сам не знает, чего ищет, судорожно воздух глотает, но кровь им не насыщается, внутри всё скручено, собрано в комок, только тронь — всё на воздух взлетит, весь ближайший периметр спалит. Юнги бы давно уже к боли привыкнуть, сестрой её назвать и перестать после каждого удара на колени падать, но она умная, с каждым разом всё изощрённее, бьёт туда, где неприкрыто, приходит оттуда, откуда не ждали, и вновь Юнги на куски разваливается, без опоры, без поддержки, посреди чужой кухни. Не справляется. Смаргивает с глаз скопившиеся слёзы обиды и, подавшись вперёд, лбом о мощную грудь опирается. Больше некуда, не к кому. Чувствовать его жизненно необходимо, иначе Юнги не справится. — Ты меня уничтожил. Ты мне жизнь сломал. Я ненавижу тебя так сильно, что никакая любовь это чувство не обойдёт. Но у меня больше нет никого. Только ты. Чонгук моментально руки в замок за ним сцепляет, прижимает к груди и шепчет: — Поплачь. Мне свою силу доказывать не надо. Я и так знаю. Но Юнги не плачет. Захочет, не сможет. Его слёзы давно высохли. У него внутри теперь пустыня, выжженная чужими, так и не исполненными обещаниями, потрескавшаяся предательствами сухая земля. У Юнги теперь в глазах и ожидания нет, все эти дни он смотрел на ворота, ждал весточки, а теперь всё закончено. Нечего ждать, не на что надеяться. Чонгук говорил, что научит верить и полагаться только на себя. Чонгук это сделал. И пусть Юнги всё равно за него цепляется, в нём тепло и понимание ищет, окончательно с разумом прощается. Всё, что ему нужно сейчас, — это биение чужого сердца под ухом. Только так кажется, что Юнги всё ещё жив. И пусть это сердце принадлежит повелителю мрака, пусть оно пропитано ненавистью и жестокостью, и оно же первая причина, почему Юнги должен из раза в раз переживать эту боль — больше у Юнги ничего нет.Пока бьётся оно — и Юнги жив.