___
Не ясна та черта, переступив которую Чангюн стал тем, кто он есть теперь. Что-то было в нем и с самого юного детства, другое же набирало обороты в подростковом возрасте, и как-то незаметно он из подающего надежды, умного и воспитанного мальчика стал для родных кем-то совсем чужим и непонятным, и не найдя в семье уюта, как это часто бывает, искал приют на стороне. Такая его приятная особенность — не столь общительность, сколь общая дружелюбность, способность очаровать и подчинить, а на фоне вечного поиска перерастающая во властность и алчность, уже тогда взрастила в нем жестокость, так привлекающую людей. Тогда-то они и заинтересовали его, люди, ни учеба, что он забросил в свои двадцать лет, ни хоть какое-нибудь хобби, способное сделать из него человека, именно люди, точнее, то, что он мог от них получить, увлекали его с головой. Он смотрел на них, он разговаривал, он пользовался ими и насыщался, прожигая всё, чем они платили ему, на самую дешёвую из возможных валюту — секс, алкоголь и наркотики. Вечные тусовки стали обыденностью, тем единственным, что могло впечатлить и привнести в его жизнь потерянный уют. Каждый день новые места, новые люди, новые дозы, новые, хоть и смутные воспоминания о том, как было весело и, возможно, хорошо. Каждый день новые компании людей, которых мог подкупить: кого деньгами, кого своим мышлением, привлекательностью, растущей на благодатной почве. И каждый день новые партнёры, коих не пугали эксперименты — лишь бы не было скучно и одинаково. Та его жизнь походила на сломанную карусель, бесконечно движущуюся по спирали под заезженную скрипящую музыку. Каждый виток был очередным пройденным уровнем все ниже и ниже, прямиком в залитый кровью ад. И этой крови вперемешку с грязью, которой она неизбежно насыщалась, было так много, что она стала абсолютной нормой. Не кровь текла в жилах — грязь. Чангюн ни тогда, ни теперь, отмывшись от грязи, никого не жалел. Испытывал жалость, может быть, но не проявлял уж точно, даже видя тех, кто отчаянно ломал свои жизни, потому что знал о примитивных механизмах не понаслышке. Когда ему самому нравилось разбивать кулаки о чужие лица, напиваться до состояния невладения собственным телом, просыпаться в закрытых клубах с невменяемыми друзьями, готовыми подставиться в любой момент, он знал, протянутая рука помощи уже не то, чего он желал. И теперь, спустя несколько лет после тех событий, он, оборачиваясь, не мог сказать, что сильно изменился, встал на ноги и пересмотрел взгляды, что однажды став таким голодным до всего, что приносило кому-либо ущерб, вдруг утратил способность наслаждаться добычей. Наверное, что-то сломалось в нем гораздо раньше и, скорее всего, надолго, как говорят наивные — навсегда. Нынешняя оболочка успешного образованного человека выглядела достойно, давала куда больше возможностей и без прежнего влияния родительского положения. Вот он и сам тот, кто направлял других и умело ими распоряжался, тот, кого слушали, кого слушались. В этом, по правде, Чангюн находил не меньшее удовольствие, чем от своей прежней, свободной жизни. Но освободился ли он сам — вопрос, на который он до сих пор не нашел ответа.___
После аккуратного стука в дверь Чангюн вошёл в палату, где его, может, и не ждали, но рады были видеть. По вопрошающему или даже просящему взгляду все было ясно, и это ему нравилось. — Здравствуй, — сказал он тихо-тихо, не испытывая нужды говорить громче, ведь всё внутри этой комнаты находилось в предвкушении его действий. С последнего его визита ничего, кроме личного счета Хёнвона, не изменилось. Всё то же пропахшее тоской и горечью пространство, заспиртованная и бережно уложенная безысходность, светящееся фосфором одиночество, слабо тлеющее при покое и ослепляющее, если его потревожить. Чангюн тревожил Хёнвона с удовольствием, тяготел к нему словно по законам частной, закупоренной, как в колбе, физики этого маленького странного мирка. То не требовало никаких объяснений ни со стороны, ни внутри их отношений, таких обжигающе холодных с налетом тонкой корочки свежего инея, тающего от теплого дыхания. Они подходили друг другу как ключ к замку, но только для того, чтобы однажды приоткрыть что-то от них запертое, а что — никто из них не знал. Никто и не хотел, правда, не хотел знать больше имевшегося на руках, тех скупых данных и накопленных, одно похожее на другое, воспоминаний в пределах этой палаты, таких же бледных и болезненных, как Хёнвон, и таких же в точности резких и огненных, как его бегущая по венам кровь. Чангюн прошёлся до окна, спокойный и непоколебимый, как и всегда, пустил немного света сквозь жалюзи, который тут же отразил всю ту немощность, что было наделено пространство. Посреди всего повисла немая гнетущая беда, но она отступала с приходом Чангюна. — Врачи не говорили? Солнечный свет был бы полезен для тебя, да и всякому, по правде, он полезен. Хёнвон на мгновение взглянул на Чангюна, надломив на скучающем лице брови. Мимика его в целом была скудна, иногда создавалось впечатление, что он приоткрывал свои сухие губы, дыша, чаще, чем моргал, а моргал он редко, подолгу всматриваясь в никуда. Немногим удавалось привлечь его внимание и вызвать ответную реакцию, и уж свет тем более его никак не привлекал. Но если Чангюн говорил с ним о свете, то стоило его слушать, просто потому что хотелось внимать всему, что он говорил. — Никто не сделает тебя здоровым, пока ты сам не захочешь, — слишком метко забросил Им, прямо туда, где было почти мертво и уже почти, если не совсем, не вылечить. — Ну так как? В ответ уверенно, но не совсем осознано кивнули, и Чангюн довольно улыбнулся, приставил стул к кушетке и присел, наконец, рядом, успокаивая этим самым больного. Он рассматривал Хёнвона детально, сфокусированно и отвлечённо от всего остального, будучи таким сосредоточенным и уверенным, как обычно это делают врачи в этой или любой другой больнице, однако существовало серьезное отличие его от последних — цели излечить Хёнвона от его болезни он не преследовал. Всё, что он делал, точечно собирал места воздействия, там, где мог надавить. Так он поступал, осознанно или нет, всю свою жизнь, что, пожалуй, единственное из всего он мог делать непревзойденно. Хёнвон отвернул голову, так и не сказав ни слова. Он не мог ни встать, ни уйти, а всем остальным даже и шевелить не хотел — зачем? Какой смысл делать хоть что-то, если толка в этом, скажем прямо, нет никакого. Даже в этих визитах смысл был едва ли, другой разговор, что в них было вообще? А содержание регулярных встреч было вкрадчивым, они не вели бесед, почти не разговаривали в принципе, но соприкасались в моментах острой нужды. Необходимости у каждого были свои, но выливались в одно-единственное, верное для обоих. — Говорят, ты снова плохо ешь… — Меня тошнит, — Хенвон наконец подал голос, хриплый и слабый из-за долгого молчания, — из-за таблеток… Чангюн не позволил ему договорить и не дал возможность себя оправдать, приблизившись, опустил ладонь на его угольно-черные, сильно отросшие волосы, зарываясь пальцами и вызывая тем самым судорожную реакцию, пробившую брешь в безучастности Хёнвона. Взгляд младшего переменился, стал доверчивым и открытым, будто ему неожиданно приподнесли самый желанный подарок. — Всё в твоих руках, — шептал Чангюн, напоминая не впервые, и делал это так, словно лишал последних прав. Хёнвон, и без того не крепкий, ослаб, ощущая его дыхание на своей щеке. Он бы не описал своих чувств, возникающих в трепете от ожидания его прикосновений. Он непозволительно шумно вдохнул. Чангюн припал к его шее. Чангюн медленно вел приоткрытыми, теплыми от дыхания губами по тонкой прохладной коже, обводил сильно выступающие ключицы и целовал. Внутри собиралось прежде отложенное, поставленное на паузу, заводило в нем привычное и приятное. Хёнвон не сопротивлялся его мучительным поцелуям, затаив дыхание, позволял делать с собой то, что хотел Чангюн. Неуверенно откидывал голову назад и ждал, когда он уделит внимание всему его телу. Томление было таким тягучим и приятным, оно наполняло помещение, лишённое красок и впечатлений, яркими эмоциями, не поддающимися объяснению. Чангюн чувствовал, как своими действиями преображал Хёнвона, задевая струны его расстроенной души, как получал так нужное подчинение, и не потому, что не встречал отпора, а потому что видел принятие в затуманенных глазах. Возбуждение приводило Хёнвона в тонус, лёгкое напряжение заметно красило его, румянило его щеки и согревало изнутри. Его гладкая восковая кожа плавилась под прикосновениями, сияла яркими пятнами чуть погодя. Чангюн приоткрывал грудь, стягивая ткань голубой больничной рубашки, но не освобождая от нее, вел руками вниз, пытаясь ощутить гладкость и хрупкую нежность сполна, внимательно следил за тем, как его пальцы, сжимающие всё сильнее и сильнее, оставляют после себя следы, его метки. Иногда, отвлекаясь от поцелуев, замечал старые гематомы и ласково оглаживал их, вызывая мурашки и попытки возразить. — Не нужно, — Чангюн не дал Хенвону сказать, прислонив указательный палец к его пухлым сухим губам. В ответ Хёнвон лишь задыхался, потому что свободной рукой Чангюн спускался ниже, целенаправленно скользя под тонкое одеяло. Им улыбнулся. Под тканью, он ощущал, Хёнвон был возужден. Он не мог дернуться и увернуться, если бы вдруг не захотел ласк Чангюна, ведь его не способные к движению ноги лежали бесчувственной ношей, как два неподъемных якоря, и он продолжал томиться, лишь тяжело дыша и цепляясь пальцами за простынь. А Чангюн и не спешил, словно экспментировал над собственной выносливостью: сколько ещё сможет продолжать? В его распоряжении было столько времени, сколько бы он пожелал провести, никто бы не побеспокоил Хёнвона, зная, что он здесь, и его же самого — в первую очередь. Дверь была закрыта ровно до того момента, пока Чангюн сам бы не решил уйти, и эта вольность, которую он мог себе позволить, будоражила его больше всего. Он мог терзать Хёнвона так, как хотел, что создавало новый необыкновенный мир прямо вокруг него, прямо на том же самом месте, где всего несколько минут назад была мертвая тишина. Всё оживало, и пусть этим всем было лишь несколько квадратных метров пространства и двое совсем не близких друг другу людей, они оба дышали одним и тем же воздухом, чего не случилось бы, не приведи их сюда обстоятельства. Думая об обстоятельствах, Чангюн вспоминал Хосока. Чангюн и был для него той самой случайностью, волей судьбы, неосторожностью и шагом в бездну, открывшей глаза на что-то очень важное, так напугавшее его. Каждый из них в какой-то степени уже мирился с осознанием того, что пока существует нечто, способное держать в страхе, тот страх будет жить и властвовать рядом или, что хуже — внутри, будет копиться и вырываться наружу, принимать необычные формы и уродовать их души. Изувеченный и ранее, Чангюн пока не был готов распрощаться со своими шрамами-прихотями и так просто отпустить то, что мог держать в своих руках. Для него не было ощущения лучше, чем беззащитный податливый Хёнвон, тающий слабо горящей свечой во мраке, и знание, что только он способен сделать с ним такое. Столь невыносимое и желанное. Хёнвона необратимо жгло там, где был Чангюн, где он чувствовал его пальцы. Открытый и доступный, он подпускал к себе так близко, как никогда и никого, а Чангюн, единственный и особенный, наслаждаясь тем с полна, испытывал и себя и его, удерживая в муках бесконечно долго. Медленно разводя худые ноги в стороны, Чангюн впивался в бедра ногтями, царапал их до кровоточащих ран и смотрел исподлобья на блестящее от пота лицо Хёнвона. Там, где чувствительность утратилась, не было сожаления о случившемся, но на границе с расцветающим болью осязанием зарождалось сильное, бушующее волнение и страх. Хёнвон весь сжимался, оживая, так четко находил себя во власти Чангюна и чувствовал, как кровь стекает по коже к девственно белой простыни, а длинные музыкальные пальцы проникают внутрь него. Неизбежно наступал момент, когда страх за себя угасал, а на его месте появлялось вожделение, желание стерпеть всё, лишь бы достичь завершения на пике подаренного наслаждения. Хёнвон хныкал, скулил, впивался зубами в собственное запястье, всем своим видом прося, сдавленно стонал, прикрывая рот, когда за одним пальцем последовал второй, когда они медленно и плавно выходили и снова входили в него. Его член, давно возбуждённый, истекал смазкой, но Чангюн более не притрагивался к нему, все внимание уделяя узкому отверстию и тому, чтобы проникнуть глубже. Внутренняя влага и гладкие стенки, сжимающие его, так естественно принимали каждое движение и отзывались дрожью во всем худеньком теле. Не было ничего приятнее, чем знать, что в следующее мгновение Чангюн затронет самую чувствительную точку, и Хёнвона скроет под волной удовольствия, что он изольется на себя и будет смущён этим, но не прекратит начатое, пока этого не сделает старший. Что тот не ограничится этим и пойдет дальше. Чангюн испытывал кайф. Наркотиком стало наблюдать всё это и участвовать, вести за собой, контролировать, пользоваться. Намеренно пачкать руки в крови, будто бы невзначай задевая свежие раны, принимать, но не прекращать чужую боль и получать максимально много за самую скромную по оценке нравственности плату. На его счету было столько пороков, что закончить лишь этим было бы слишком странно. Слишком большой соблазн воспользоваться красивым лицом и безоговорочным согласием, пропитавшим мальчика насквозь. Он подошёл к Хёнвону, всё ещё задыхавшемуся после оргазма, положил ладонь ему на голову и надавил, заставляя опуститься, что не так-то просто, но было выполнено. Затем он дёрнул ширинку, не приспуская, джинс вынул твердый член и направил к утомленному лицу. Чангюн всё ещё не торопился закончить, растягивал предвкушение, ведя набухшей головкой по пухлым губам, что становились влажными от смазки и блестели в лучах белого солнца, пробивших себе дорогу сквозь тучи. Хёнвон фокусировал потерянный взгляд на нависшем над ним человеке и пытался уловить его чувства, но всё, что он видел — жаждущий удовольствия и не терпящий отказа взгляд. Подбородка коснулись пальцы, потянули вниз, заставляя открыть рот и оставляя кровавые мазки на влажной коже, Хёнвон послушался, и во рту оказалась возбуждённая плоть. Короткие поступательные движения вызвали рефлекс — Хёнвон сглотнул, сомкнул губы, обхватывая и посасывая при каждом толчке. Ему было тяжело дышать, в горле пересохло, а повышение слюноотделение только усложняло, но он продолжал послушно принимать участие в этом действе, позабыв о боли и всех своих проблемах. В том находилось объединяющее их интерес отрешение от окружающего мира, желание отпустить сдавливающую тисками жизнь, сконцентрироваться на том, что дарит временное успокоение. До успокоения было ещё несколько минут плавных, а потом резких толчков. Влажный рот и внутренняя, ощутимая дрожь Хёнвона заводили его так, что он бы не смог остановиться, даже если бы очень захотел. Если бы он не был собой, у него закружилась бы голова, ему пришлось бы хвататься за опору, чтобы не потерять равновесие, потому что по телу распространялись волны наслаждения до самых кончиков пальцев, нарастая, они усиливали те эмоции, с которыми Чангюн толкался во влажный теплый рот, и разгоняли до предела. В какое-то мгновение ему и самому стало трудно дышать, но он оставался непоколебимым вплоть до того момента, пока не кончил, оставляя Хёнвону свое семя. Красивые, мягкие черты лица Хёнвона, хоть и чахлые под влиянием болезненного состояния, смотрелись ещё прекраснее с жарким румянцем и в брызгах семени, обильно стекающего с губ. Ресницы дрожали не меньше рук, что с силой сжимали простынь, уже не чистую и белоснежную, какой она была совсем недавно. Чангюн наскоро привел себя в порядок, с прикроватной тумбы взял бутылочку пахучего дезинфицирующего раствора с охапкой ватных тампонов, словно подснежников, и так же молча и непринужденно стал обрабатывать оставленные им раны. Ему бы хотелось узнать, как мягко могло бы войти лезвие и рассечь такую великолепную оболочку, и всё же было что-то дурное в том, чтобы осквернять её шрамами навсегда, ведь куда лучше наблюдать за тем, как следы его желаний исчезают — тогда их можно оставлять снова и снова. Без сожалений. Всё стихло окончательно, палата в очередной раз погрузилась во мрак вслед за потемневшим послеполуденным небом. Раны были обработаны, не с той бережностью, с какой это делали медсестры, но достаточно, чтобы не посчитать Чангюна лишь злостным осквернителем. Лицо Хёнвона — снова чистое и сухое, если бы могло быть здоровым, — едва ли не безмятежное ровно так, чтобы хватило до следующего раза. — Поправляйся, — по привычке бросил Чангюн, нисколько мне задерживаясь и уходя так же стремительно, как появился. Хёнвон провожал его взглядом, одними губами шепча «пока», которое никогда не сказал бы вслух Чангюну. От этого не оправляются даже под присмотром лучших врачей.___
Домой Чангюн вернулся не сразу, сперва посетил ещё несколько мест до вечера, пока не стемнело окончательно. Настроение ушедшего в приступе отторжения Хосока волновало больше, чем оставленный в распоряжение самому себе Хёнвон, всё-таки о нём позаботятся, а о Хосоке? Это немного странно и нетрадиционно, что Чангюн взял на себя роль наставника для человека более опытного и взрослого, но так он чувствовал и изменять своему чутью, что бы ни случилось, не собирался и впредь. Не мог он, видя границы чужого мира, не попытаться их сломать. В сущности, только этим он и занимался. Намеренно брал ответственность за переправку душ на другую сторону, где расстилалась жгучая лава, закаляющая сильных и сжигающая слабых. Было интересно узнать, кем на самом деле был Хосок. Напрасно ли сбежал, завидев его настоящего, или уже готов был вернуться, чтобы открытым вновь взглядом осмотреть все скрытые ранее аспекты чужого, да и своего тоже, безумия и принять его, наконец, как однажды сделал это Чангюн. Чангюн вздохнул и закрыл глаза. Нахлынуло воспоминание из точно такого же приятного в своем колорите дня из далеко прошлого: ссора с родителями, закрытый клуб, чей хозяин — хороший приятель, ещё несколько друзей, с кем делил заветные «дорожки», ожидаемая эйфория, а потом таблетка неизвестного происхождения. Дальше всё как в рвущемся на куски сизом тумане, выпадание из реальности на несколько часов, вялое пробуждение, судороги. Очередная подружка под его другом и остальные, лакающие выпивку и сжирающие экстази за его счёт. Что-то в Чангюне переключилось, обломилась ещё одна живая веточка и с хрустом рассыпалась на части. Хруст костей, которые он хладнокровно ломал в тот день, он запомнил на всю жизнь. Навещал в больнице еле выживших друзей, помогая оплачивать лечение — это было честно. От него не отказались, просто стали бояться, а ему… Понравилось. Приводить людей в чувства нравилось ему и потом. Таким образом он и сам становился чуть живее, пусть и жертвовал очень многим, и дело вовсе не в деньгах. Наверняка он бы уже не сумел жить спокойной семейной жизнью, по крайней мере, у него не получалось сделать это с женщиной, которую он не ненавидел, но и не любил. Да, не любил уже давно. Или никогда? Не любил так, что не рассказывал ей о себе, хотя она каким-то образом умудрялась догадываться о том, что он делал и где бывал. Она не ждала его появления, они редко пересекались в их общей квартире в центре Сеула. Дверь оказалась не заперта, Чангюну было всё равно. — Ездил туда? — без вступлений спросила она, обхватывая тонкую сигарету алыми губами. Его раздражали и она и её губы. Не обращая внимания на заданный недвусмысленно вопрос, он начал стягивать с себя одежду, чтобы затем принять душ. Линдси заметила кровь на рукаве и закивала сама себе. — Мне, вообще-то, всё равно, где ты находишься, только не притащи домой заразу. Чангюн рассмеялся, хотя и хотел бы прижать её к стене. Терпеть не мог это стремление засунуть нос во все его дела. Другие так, к примеру, не делали. — Об этом можешь не волноваться, к тебе я даже не притронусь. Последовала глубокая, наполненная желчью пауза. Чангюн понимал, что обидел её, знал и делал это специально, ведь она давно не привлекала его как женщина и раздражала как человек. Они были слишком похожи, чтобы уживаться вместе. Она ничего не ответила, но в душе уже убила его несколько раз подряд, докурила нервно и удалилась в свою комнату, процедив: — Гореть тебе в аду. Задержав взгляд на её удаляющейся фигуре, красивой, стройной и подтянутой, Чангюн принял слова проклятья как должное и нисколько не оскорбился. Когда-то она была хорошим человеком и могла бы стать ещё лучше, если бы они не познакомились и не стали теми, кто есть теперь. Не пройдет и нескольких лет, как ему придется с этим что-то делать, но пока супруга волновала его меньше всего. Как же он мог строить совместную жизнь, если всё ещё не перестал разрушать собственную? Вся его жизнь колыхалась от образцовой до кошмарной и обратно. Девиз «брать от жизни всё» превратился в «отнимать от других», и чтобы хоть как-то восстановить баланс, пока высшие силы не сделали это сами, расплачивался тем, чем располагал: влиянием; деньгами; одиночеством. Одним словом то, что удерживало его золотыми кандалами на самом дне. Здесь, в своих апартаментах, комфортабельных, стильных, дорогостоящих, он не чувствовал себя таким свободным. Ему бы остаться в забытьи, как раньше, и неважно, где. Может быть, важно с кем? Так правильно и рационально делить с женой, красивой, достаточно умной и весьма состоятельной женщиной, пространство, предназначенное для них двоих, ему же — пресно, избито, не для него. Если родители и думали, что их сын наконец обрёл равновесие, то они ошибались. Это они его нашли в том, что слепили из Чангюна: сначала бросили на дно колодца, а потом тянули наверх, требуя усилий с его стороны. И винить их в этом уже не было смысла, ведь Чангюна уже устраивала такая жизнь. Жизнь, полная соблазнов, прихотей и страхов, о которых точно не знала ни одна живая душа. Он, в общем, и сам не то чтобы жив большую часть времени, но почему-то со свежими воспоминаниями о Хёнвоне, измученном и отрешенном, ожившем и вожделеющем, засыпал мирно, как в детстве. За окном ритмично тарабанил дождь.