___
Тишина приносила покой, да такой, о котором в здравом уме и помыслить невозможно. Тишина, как отсутствие движения, увлекала за собой тлеющую чем-то ещё ценным сердцу пустоту. Неустанно дразнила, показывая, как было раньше, и как не будет уже никогда. Самое жестокое из всего возможного обыгрывала талантливо — однажды дав, отнимала на долгое долго, если не навсегда. Такой покой не приносил ничего, кроме разрушения и потихоньку душил, душил, душил. До злополучной аварии, унесшей жизни родителей и его собственного здоровье, Хёнвон никогда не задумывался о том, что подобное может с ним произойти, после случившегося не представлял, что былое благополучие вернуть реально. Из него будто по ложечке каждый день выскребали всё, кроме боли, отчаяния и гнева, нарекая быть неполностью живущим собой, неполностью функционирующей оболочкой того, что когда-то, как и всё вокруг — жило, радовалось и неустанно двигалось вперёд во всех смыслах. Отныне во всех смыслах он не стремился ни к чему. Он не оправдывался — перечислял факты. Что от него самого могло бы зависеть? То, как рано он проснется от очередного приснившегося кошмара или как долго не будет спать, боясь следующего? Его страшные сны — остросюжетные картины, для просмотра которых он не покупает билет, но каждую ночь почему-то неизменно оказывается в зале кинотеатра на первом ряду, где его с ног до головы обдает скрежетом металла и огненно-красной волной крови. Его сносит, он падает и не может подняться. Всё так реалистично, будто бы он помнит до мельчайших деталей тот день, и мозг настойчиво транслирует это против его воли, хотя у него только шумы и помехи в голове после случившегося. Без этих снов, перетертой в мясорубке памяти, он бы, наверное, заснул так, что не проснулся бы ещё на первое своё «новое» утро, где остались только брат и часть его самого — самая отвратительная его часть. В тишине палаты помехи своего сознания слышатся отчётливо, всё настоящее проявляется в истинной своей форме. Можно вести отсчет дней, и ничто не помешает, ничто не вытянет наружу из этих размышлений, потому что всё, что в такой ситуации, по мнению окружающих, нужно, это покой. В покое меркнет и умирает всё одинаково тихо. Если коротко и по существу, то такое равновесие — универсальное средство умерщвления особой жестокости. Хёнвон не противился и испытывал его на себе добровольно. Хёнвон располагался на своей больничной койке, как обычно, в полусидячем состоянии, как устроила его медсестра ещё утром. До очередного приема лекарств и процедур оставалось несколько часов, которые он ожидаемо занимал чтением книг, что ему приносил брат и его лечащий врач. При наличии такого большого количества времени он мог бы читать взахлёб целыми охапками, но делал это нарочито медленно, часто, прочитав что-то его занявшее, откладывал книгу и смотрел в окно и уже потом принимался читать дальше, а иногда и вовсе, не удержав концентрацию, заканчивал чтение, едва начав. Он не считал, что это приносило ему видимую пользу, но не мог постоянно находиться один на один с наличием мыслей и отсутствием чувств. Самые мелкие прорехи в душе кое-как сами заполнялись книжными сюжетами, многим из которых он завидовал и многие же тихо ненавидел. Так и здесь. Он отложил книгу, пролистав с десяток страниц. Он уже принимался читать эту главу, но что-то ему в прошлый раз помешало, и пришлось перечитывать один и тот же фрагмент дважды. Напечатанное всё равно никак не укладывалось в голове из-за отсутствия сосредоточения, и мучить отнюдь не плохое произведение Хёнвон не стал, отложил томик с целью вернуться к нему как-нибудь потом, в удачный для этого момент, и с трудом обрёл более-менее удобное положение, чтобы в следующую секунду повернуться к двери, из-за которой выглянул старший брат. Сам Хёнвон не помнил, чтобы хоть раз встретил брата с улыбкой, зато тот всегда, как бы ни было тяжело, улыбался, завидев родное лицо. Минхёк Хёнвону настолько же родной, как и Хёнвон Минхёку, но вот отношения у них даже к одним и тем же вещам всегда расхожие. Один другого пытался порадовать, а тот его силился не огорчить. — Привет, кхм, всё нормально? — начинал Минхёк, как обычно, очень издалека и трудно, потому что именно простые вопросы оказывались самыми сложными. Прежде чем Хёнвон ответил по-своему, уже понятным кивком головы, Минхёк присел рядом с ним, напротив окна, так, что его лицо было освещено холодным белым светом и казалось ещё более белым, чем было на самом деле. Хёнвон подумал, что брат выглядит не многим здоровее его самого. — Я скучаю, — говорил Минхёк, что никак не удивляло младшего, но его сердце на долю секунды дёрнулось, и Хёнвону стало до тошнотворного неприятно быть собой. — Я тоже, — ответил он одними губами, скорее, из вежливости, чем от души, и они стали молчать. Это всё не походило на то, как было раньше, когда они могли подолгу заниматься каждый своим делом в общей комнате, порой совсем не разговаривая, но без какого-либо дискомфорта. Они могли делать всё, что угодно, и тогда это воспринималось совершенно иначе для каждого из них. За кротчайший срок обоим пришлось повзрослеть и измениться, пусть всё ещё цепляясь за прошлое, как за спасение, которое, увы, всё же не было всесильным и не спасало от насущных проблем. Если бы Хёнвон сумел правильно выразиться и не испортить всё то, что у него было, он бы признался честно, что скучал больше по прошлому Минхёку и себе, а не по тому, что от них осталось. За это он ненавидел себя с каждым днём сильнее и ждал, когда же Минхёк достигнет того же в отношении него, потому что рано или поздно это должно было произойти, в этом он не сомневался. И вместо того чтобы задавать друг другу банальные вопросы и давать на них такие же незатейливые ответы, они молча, с подачи Хёнвона, смотрели то друг на друга, то на всё, что угодно, но только не глаза в глаза. Минхёк не из привычки, а по собственной инициативе и необходимости брал руку Хёнвона в свои ладони и держался за эти мгновения, и по-настоящему отдыхал. А тот не без противной скребущей зависти замечал, что брату становится легче, когда он приносит ему свою любовь и заботу в этих самых руках, когда отдает что-то незримое, вложенное в одно лишь редкое присутствие, и сожалел, что не мог ответить соразмерной благодарностью. Его всего жгло от такой отзывчивости и тяги, и он, как бы ни было это несправедливо, старался избавиться от навалившейся на него боли, отталкивая единственного родного человека своей безучастностью. — Хочу пить, — тишину нарушил хрипловатый голос, и тактильный контакт пришлось прервать. Минхёк потянулся к кувшину, чтобы налить воды в стакан, скорее всего, и не догадываясь, что Хёнвон сказал это специально, и, видимо, чтобы скрасить неловкий момент, Минхёк решил поделиться новостью. — А знаешь, я почти собрал всю сумму. Ещё немного, и нам уже не придется привлекать посторонних… Для решения нашей проблемы. По тому, как горько улыбнулся Минхёк, было понятно, что подобрать нужные слова даже для хорошей новости ему было сложно, но приняв стакан с кристально прозрачной, как намерения старшего, водой, Хёнвон не сделал и глотка. — Нашей? Что-то в его голосе, мягком, тихом, шелестящем обычно, было пренебрежительное, надломленное, что-то, чего сам бы себе он не простил. В нем всколыхнулась обида и слабость. Благодарность и любовь тем временем осели где-то глубоко внутри, куда слишком деликатный в последнее время Минхёк не добрался бы даже с его помощью, а Хёнвон, кажется, и вовсе не хотел помочь. — Не бери на себя слишком много, — спохватившись, чуть менее вызывающе продолжил он. — У тебя всё ещё есть своя жизнь. От собственных слов по коже побежали мурашки, плечи содрогнулись, будто сбрасывая с себя оковы, и в горле встал плотный колючий ком. Они оба всё прекрасно понимали, и от этого Хёнвону хотелось плакать. Минхёк не растерялся. Минхёк, наверное, только ради этого и пришел. Наклонился к брату, обхватывая ладонями его лицо, и сказал удивительно твердо: — Да, у меня есть моя жизнь, и ты — её часть. Едва Хёнвон успел сфокусироваться на лице Минхёка так, чтобы не обронить непрошенные слёзы, как тот приблизился к нему и прижался губами к его губам. Это был не поцелуй, это было убеждение и придание всего, что только было накоплено внутри за несколько месяцев — и мягко и сухо, и невинно и совсем не так, как должно быть у двух братьев. Хёнвон растерялся бы, случись такое впервые, но между ними уже давно было что-то не вполне объяснимое наличием обычного кровного родства. Минхёк отстранился первым, надеясь, видимо, распознать в младшем какое-нибудь, даже незначительное колебание, но не увидел совсем ничего. Хёнвон по-прежнему словно находился между двух миров, не найдя сил задержаться хотя бы в одном из них. Он выпил воды, испытывая облегчение за то, что его руки всё ещё были заняты чем-то, на что он мог отвлечься, и понимал, никакая вода не восполнит пустоты внутри, ровно как и усердия его старшего брата. — Устал? — будто и не заметив всего того холода, что исходил от Хёнвона, продолжал Минхёк, так и не удалившись на безопасное расстояние, отчего изможденность на его лице распознать не составило бы труда. — Нет, всё нормально. Хёнвон вяло покачал головой. Слёзы, что должны были показать истинное положение вещей, высохли, не дав возможности отношениям сменить курс. Стоило бы Хёнвону выразить свою боль таким доступными понятным средством, как Минхёк бросил бы все свои силы, только бы искоренить её. Парень не хотел жалости, тем более не хотел жалости от него, потому что никогда бы не смог расплатиться за это тем, чего он заслуживал. Это обесценивало все те чувства, что были у Хёнвона раньше, ведь лучше лишиться их, чем тащить за собой неподъемный груз долга. Он считал, что не поступает неправильно, ведь изначально не просил всего этого, не стремился потерять родителей, стать инвалидом и обузой для брата, превращая их жизни в кошмар. Он узнал гораздо раньше многих других о существовании действий непреодолимой силы, на которые ничтожный человечишка повлиять не в состоянии, даже если это человек твердой воли, большого сердца, даже если этот человек — Минхёк. И даже если этот человек единственный, ради которого стоит постараться. И никто ничего не мог с этим сделать. Никто ничего не говорил. Хёнвон просто смотрел в окно. Там, за стеклом, происходило что-то. Наверное, происходило многое, и где-то там же, за гранью доступного, существовал Минхёк, у которого была своя жизнь, слишком далёкая для Хёнвона, слишком сложная и недопустимо изнуряющая для такого хорошего человека, как старший. Чтобы облегчить его жизнь, нет, о таком Хёнвон никогда раньше не задумывался, а теперь не имел представления о том, как не навредить ещё больше, да даже не себе, скорее всего, ему. Ему и только. Но невыразимо трудно сделать что-то хорошее или полезное, когда не чувствуешь в себе желания жить. — А ты хочешь жить? И Хёнвона всего ломало от собственного вопроса. Это то, что само, против его воли, выступило на поверхность так опасно близко с чертой, которую никак нельзя переступить. — Да, конечно, — ничуть не задумываясь, ответил Минхёк, тут же выискивая причину внезапного интереса, и не прямым, лишь косвенным путем. Но у Хёнвона на лице не дрогнул ни один мускул. Только внутри что-то широко распахнулось на мгновение. Хёнвон понял — старший тоже боялся. И лишь немногое удержало его от закономерного желанного уточнения: «а для чего?» Как это очевидно. Если человек вдруг начинает задаваться вопросом своего существования, то это уже первый звоночек о том, что либо смысл жизни он определил твёрдо, либо его он в конце концов так и не нашёл. Позволь Хёнвон к себе приглядеться, за его слабостью и изнурённостью можно было бы увидеть шаткую неопределенность. В нём безобразным образом переплелись бесконечная злость на судьбу и ожидание поблажки от неё же. И сам Хёнвон боялся, боялся своей эмоциональной бедности и боялся услышать ответ, не найдя отклика в своей душе, потому что его там, вероятнее всего, уже и не было. Не стало, нет, никогда не будет, больше не будет уже никогда. «Никогда, никогда, никогда…» — повторял он про себя, до побелевших костяшек пальцев сжимая стакан в руках. — Извини, — телефон Минхёка зазвонил, тот, не мешкаясь, сбросил вызов, быстро что-то просмотрел и убрал телефон обратно в карман. Жизнь Минхёка тянула его к себе, каких бы громких слов он ни говорил Хёнвону в лицо так искренне и откровенно. — Не буду тебя мучить, — засобирался старший, — ты только пиши, а лучше звони почаще, — немного помедлив, вероятно, раздумывая, поцеловал в щеку и скрылся за дверью. Хёнвон лишь взглядом его проводил.___
Кто такой Хёнвон? Это монстр, это неудачная реализация лучших побуждений, это набор элементов в пробирке, которую взбалтывают каждый день в надежде, что внутри произойдет какая-то удивительная реакция преображения. Все надежды — лишь предположения и ставки, просто чья-то работа и плата, возможно, утешение, галочка в статистике. Всё внимание, прикованное к нему, не сделало бы ему лучше и его не поменяло, что не вызывало у него никаких сомнений. Но как бы душой он ни кривил, мир действительно менялся, когда в его жизни появлялся Чангюн. Их знакомство прошло на минорной, мрачной ноте в момент, когда все вокруг, уже поставив цель разобраться с диагнозом Хёнвона, начали суетиться, оставив при этом его душевную неразбериху в полном одиночестве. Персонал больницы, в которую Хёнвона по инициативе Минхёка направили, принимал активное участие в реабилитации парня и даже в тех вопросах, которые он сам предпочел бы не ворошить. К нему относились хорошо, и его пребывание в больнице было сведено к максимально комфортному, ему попросту было не о чем беспокоиться, кроме, разве что, собственной беспомощности, которую он вдохновенно ненавидел, и ненависть эта паразитическим образом перекидывалась на него самого. Не исключено, что в конце концов она заняла бы всё его и так погубленное сердце, если бы вдруг оно не забилось чаще, своим сокращением, словно дрожью в морозную ночь, отталкивая от себя холод безразличия. В такие секунды, а он действительно был поражён их существованием, прежние мысли, к которым он долго, упорно и мучительно шёл, покидали его, лишая оружия поражения собственного «я». И это единственное, что приковывало его внимание и было с ним в минуты отчаяния. Мысли об Им Чангюне. Наивно и смешно думать, что Чангюн был его героем и спасителем. Появление Чангюна, богатого, влиятельного, небезызвестного человека, не сопровождалось чистой и бескорыстной помощью неизвестному парню, кем бы он ни был, не таило в себе никакого одухотворенного процесса. Просто однажды главный врач пришёл не один, и пришёл с Чангюном, который преследовал свои цели. И Хёнвон дал свое согласие и ему и себе. Знал ли он, чем это обернется? Знал, наверное, ведь не проходило и дня, чтобы он не признал себя недостойным того, что для него делают. Тяготы, что взял на себя его брат, было не окупить ничем, и больше всего на свете он хотел, если не умереть, то справиться со всеми проблемами своими силами, и такой обмен он видел, как ни странно, равноценным. Он мог сам распоряжаться своим мнением и благополучием, потому, подписываясь в договоре, просил лишь о том, чтобы об этом не узнала ни одна живая душа. И все два месяца их нетривиальных отношений до настоящего момента действительно о том, что Хёнвон отрабатывает все свои якобы благотворительные начисления, не знал никто и прежде всего — Минхёк.___
В дверь коротко постучали, затем вошли. Прежнее состояние Хёнвона, с которым он провожал брата, быстро сменилось на нечто воодушевленное и участливое. Стоило ему увидеть мужчину, такого внимательного не к его проблемам, а к нему самому, как сердцебиение учащалось. — Здравствуй, — сказал Чангюн крайне тихо и оглушительно вместе с тем, и стены отразили его глубокий низкий голос. От него хорошо пахло каким-то не поддающимся описанию парфюмом, а может, в восприятии для Хёнвона было что-то большее, чем просто приятный запах. Приятен Чангюн был абсолютно всем, начиная красивой и обжигающе холодной внешностью, заканчивая сдержанностью и вежливостью, которая, впрочем, никак не маскировала его прямолинейности, что так же воспринималось как достоинство. То, как он беспокоил Хёнвона, с глубоким осознанием всех преимуществ происходящего, вселяло уверенность в расположенного к согласию парня: по мнению младшего не было ничего более правильного, чем решение связать себя этим договором, закрепощая в странные и удивительные по своей природе отношения. Ведь Хёнвон о Чангюне не знал почти ничего — директор крупной компании, крайне обеспеченный, женатый человек… А что-то таилось в нём ещё, определенно. Но Хёнвон узнать не стремился. С Чангюном были связаны слишком острые, болезненные и приятные воспоминания, продолжения к которым не хотелось лишаться, словно последней причины, чтобы жить. Хёнвону было комфортно находиться в неведении, принимая всё, что тот хотел ему дать. Чангюн прошёлся до окна, спокойный и непоколебимый, как и всегда, пустил немного света сквозь жалюзи, который тут же отразил всю ту немощность, что было наделено пространство. Посреди всего повисла немая гнетущая беда, но она отступала с приходом Чангюна, и Хёнвон, как завороженный, следил за этим легко обратимым процессом в оба, лишь бы не спугнуть, пока тревоги его отходили на второй план. — Врачи не говорили? — голос звучал громче, чем в самом начале, и быстро привлекал всё внимание. — Солнечный свет был бы полезен для тебя, да и всякому, по правде, он полезен. Хёнвон на мгновение взглянул на Чангюна, такого красивого, почти ослепительного в его глазах. Немногим удавалось привлечь его внимание и вызвать ответную реакцию, и уж свет что сам по себе, что отождествление возвышенности, тем более его никак не привлекал. Но если Чангюн говорил с ним о свете, то стоило его слушать и прислушиваться к его словам. — Никто не сделает тебя здоровым, пока ты сам не захочешь, — Хёнвон вздрогнул от того, насколько жестко и верно звучали его слова, пока все остальные лишь уговаривали его сделать хоть что-то для своей пользы. — Ну так как? В ответ он уверенно кивнул, ещё соображая и смакуя в себе эту мысль, и Чангюн довольно улыбнулся, приставил стул к кушетке и присел, наконец, рядом. Под пристальным взглядом хотелось извиваться и кричать, потому что таким убедительным не был никто. Чангюн будто лучше любого медика видел в нём всё или хотя бы самое главное, просвечивал насквозь и указывал одним только взглядом. Он никогда не уговаривал его открыться и стать сильнее ради себя или своих родственников, чтобы жить так, как раньше. Он не говорил ему, как прекрасен этот мир вокруг, даже если всё неизбежно клонится к разрушению, как удивителен дар жизни и как нужно его ценить — ничего из этого не было в их встречах. Чангюн просто погружался в создаваемую между ними атмосферу глубокого чтения того, что не прочесть, и руководил процессом, потому что ему было это разрешено. Чангюну было разрешено многое, возможно, всё. Хёнвон сам согласился, и это было обоюдное решение — что-то друг другу отдавать. Строго говоря, на этом строятся любые человеческие отношения, и этот пример отличала лишь честность и откровенность в самом зачатке. Ещё увидев впервые, Хёнвон решил, что будет справедливо позволить ему делать с собой всё, что ему вздумается, ибо одно только желание что-то прямо, без жалости и изощренной сердобольности, отдать — стоит дорого. Они оба не делали того, что должны, но не хотели бы, и ни к чему друг друга не обязывали, соприкасались в моментах острой нужды. Необходимости у каждого были свои, но выливались в одно-единственное, верное для обоих. — Говорят, ты снова плохо ешь… — Меня тошнит… Из-за таблеток… Чангюн не позволил ему договорить и не дал возможность себя оправдать плохим самочувствием, как будто знал, что хуже этого есть и оно проявляется в нём всякий раз, когда Чангюн уходит. Приблизившись, старший опустил ладонь на его угольно-черные, сильно отросшие волосы, зарываясь пальцами и вызывая тем самым судорожную реакцию, пробившую брешь в безучастности Хёнвона. Взгляд младшего переменился, стал доверчивым и открытым, будто ему неожиданно преподнесли самый желанный подарок. — Всё в твоих руках. Была такая огромная, с пропасть, разница в том, что говорили Хёнвону Чангюн и Минхёк. От невольного сравнения было не отделаться. Выходило тянуться к чему-то больше, чем нужно, и отвергать то, к чему следовало прильнуть. Хёнвон, и без того не крепкий, ослаб, ощущая его дыхание на своей щеке. Он бы не описал своих чувств, возникающих в трепете от ожидания его прикосновений, и он бы не раскрыл их по собственному желанию, как самое потаенное и интимное в нём. Он непозволительно шумно вдохнул и следом ощутил его дыхание на своей шее. Чангюн медленно вел приоткрытыми, теплыми губами по тонкой прохладной коже, обводил сильно выступающие ключицы и целовал. Хёнвон не сопротивлялся его мучительным поцелуям, затаив дыхание, позволял делать с собой то, что хотел Чангюн. Неуверенно откидывал голову назад и ждал, когда он уделит внимание всему его телу, потому что было невыразимо приятно, потому что отвлекало от всех бед, потому что живо. Томление, загорающееся внутри, как в крохотном очаге, было таким тягучим и приятным, оно наполняло всего изнутри, распространяясь дальше, казалось, пропитывало помещение, лишённое красок и впечатлений, яркими эмоциями, не поддающимися объяснению. Хёнвон чувствовал, как Чангюн своими действиями преображал его, задевая струны его расстроенной души, чего не могли добиться другие, как источал так нужное подчинение, и не потому, что был вынужден, а потому что они оба этого хотели. Возбуждение от его крепких рук и граничащих с укусами, страстных поцелуев приводило Хёнвона в тонус, лёгкое напряжение заметно красило его, румянило его щеки и согревало изнутри. Его гладкая восковая кожа плавилась под прикосновениями, сияла яркими пятнами чуть погодя, и он чувствовал себя живым и настоящим. Чангюн приоткрывал его грудь, стягивая ткань голубой больничной рубашки, но не освобождая от нее, вел руками вниз, задевая все ещё чувствительные места, внимательно следил за тем, как его пальцы, сжимающие всё сильнее и сильнее, оставляют после себя следы, его метки. Хёнвон совершенно не стеснялся таких отметин, время от времени касался их своими пальцами, когда Чангюна не было рядом и пустота с новой силой душила его. Иногда, отвлекаясь от поцелуев, Чангюн замечал старые гематомы и ласково оглаживал их, хотя, по мнению Хёнвона, не должен был испытывать стыд и пытаться прекратить это делать. Парень собирался сказать, чтобы он не жалел его, но тот его прервал. — Не нужно, — прислонил указательный палец к его пухлым сухим губам, запрещая говорить, и большего не потребовалось. Хёнвон уже задыхался, Хёнвон почти паниковал, потому что свободной рукой Чангюн спускался ниже, целенаправленно скользя под тонкое одеяло. Хёнвон увидел его улыбку. Чангюн ощутил его возбуждение. Младший не мог дернуться и увернуться, если бы вдруг не захотел ласк Чангюна или последовал бы вслед за рефлексами, ведь его не способные к движению ноги лежали бесчувственной ношей, как два неподъемных якоря, и он продолжал томиться, лишь тяжело дыша и цепляясь пальцами за простынь. А Чангюн и не спешил, оттягивал долгожданный момент, чтобы сделать его ещё ярче. В их распоряжении было столько времени, сколько бы пожелал провести Чангюн, никто из персонала не побеспокоил бы их, зная, что он здесь, и его же самого, как того, кто может на многое повлиять — в первую очередь. Дверь была закрыта ровно до той минуты, пока Чангюн сам бы не решил уйти, а потом Хёнвон остался бы обычным пациентом обычной клиники. До этого же перед ними открывался новый необыкновенный мир, не совсем понятный для окружающих, но такой привлекательный для них самих. То, от чего, однажды испытав, трудно отказаться. Всё оживало, и пусть этим всем было лишь несколько квадратных метров пространства и двое совсем не близких друг другу людей, они оба дышали одним и тем же воздухом, чего не случилось бы, не приведи их сюда обстоятельства. Обстоятельства — авария, смерть родителей, недуг Хёнвона, затмевались удовольствием, которое невозможно было получить более простым и доступным способом. Было бы стыдно, только подумай Хёнвон об этом и вспомни Минхёка, но этого не происходило, и о нём Хёнвон не вспоминал. Даже после, случайно взвешивая все за и против, читая очередной роман про героя, нуждающегося в помощи, он не видел вины большей, чем в своём обременительном существовании, чем в том, что он не сделал бы совсем ничего, иссыхая постепенно в одиночестве. И пусть он поступал странно, пусть это бы осудили, ради того, что он испытывал с Чангюном, он готов был рискнуть. Получить и дать столь невыносимое и желанное. Хёнвона необратимо жгло там, где был Чангюн, где он чувствовал его пальцы. Тактильные ощущения замещали чувства, которые Хёнвон не мог испытать и выразить, что на некоторое время высвобождало в нём скопившееся напряжение и беспокойства. Открытый и доступный, он подпускал к себе так близко, как никогда и никого, а Чангюн, единственный и особенный, испытывал и себя и его, удерживая в муках бесконечно долго. Медленно разводя худые ноги в стороны, Чангюн впивался в бедра ногтями, царапал их до кровоточащих ран и смотрел исподлобья на блестящее от пота лицо Хёнвона. Там, где чувствительность утратилась, не было боли, но на границе с расцветающей резью осязанием зарождалось сильное, бушующее волнение и страх. Хёнвон весь сжимался, оживая, так четко находил себя во власти Чангюна и чувствовал, как кровь стекает по коже к девственно белой простыни, а длинные музыкальные пальцы проникают внутрь него. Хёнвон впервые ощутил это с Чангюном. Только ему позволил сделать это и ни капли не пожалел потом. Неизбежно наступал момент, когда страх за себя угасал, а на его месте появлялось вожделение, желание стерпеть всё, лишь бы достичь завершения на пике подаренного наслаждения. Хёнвон хныкал, скулил, потому что не мог, не хотел и не видел необходимости молчать, впивался зубами в собственное запястье, всем своим видом прося, сдавленно стонал, прикрывая рот, когда его стенки оглаживал один палец, затем последовал второй, когда они вместе медленно и плавно выходили и снова входили в него всё глубже, растягивали его. Возбужденная плоть истекала смазкой, и ему очень хотелось, чтобы Чангюн коснулся его там, но всё внимание старший уделял узкому отверстию и тому, чтобы проникнуть глубже, затронуть чувствительную точку. Внутренняя влага и гладкие стенки так естественно принимали каждое движение и отзывались дрожью во всем худеньком теле. Не было ничего приятнее, чем знать, что в следующее мгновение Чангюн затронет эту самую точку, и Хёнвона скроет под волной удовольствия, что он изольется на себя, но не прекратит начатое, пока этого не сделает старший. Что тот не ограничится этим и пойдет дальше. Хёнвон крупно дрожал перед оргазмом, ему было так хорошо после него, что неважно, как сильно он запачкал ткань кровью и семенем, что от этого могло бы быть стыдно, но он лишь немного смущён своим телом. Хёнвон становился другим человеком, и тем сильнее было желание, чем более четко он понимал его скоротечность. Чангюн подошёл к Хёнвону, пока тот продолжал часто и тяжело дышать, положил ладонь ему на голову и надавил, заставляя опуститься, что не так-то просто, но Хёнвон постарался. Затем он дёрнул ширинку, не приспуская джинс, вынул твердый член и направил к утомленному лицу. Чангюн всё ещё не торопился закончить, растягивал предвкушение, ведя набухшей головкой по пухлым губам, что становились влажными от смазки и блестели в лучах белого солнца, пробивших себе дорогу сквозь тучи. Хёнвон фокусировал потерянный взгляд на нависшем над ним человеке и пытался уловить его чувства, но всё, что он видел — жаждущий удовольствия и не терпящий отказа взгляд. Его подкупали скрытые эмоции Чангюна, то, что он не был способен их прочитать — оставалось целое поле для воображения, целое множество одномоментно существующих вселенных, в которых могло быть так, как не могло быть здесь. Это возбуждало ещё больше. Подбородка коснулись пальцы, потянули вниз, приказывая открыть рот и оставляя кровавые мазки на влажной коже, которых Хёнвон бы не увидел, но влагу и запах которых ощущал. Хёнвон послушался, и во рту оказалась возбуждённая плоть. Короткие поступательные движения вызвали рефлекс — Хёнвон сглотнул, сомкнул губы, обхватывая и посасывая при каждом толчке. Ему было тяжело дышать, в горле пересохло, а повышенное слюноотделение только усложняло процесс, но он продолжал послушно принимать глубже. В том, что происходило, находилось объединяющее их интерес отрешение от окружающего мира, желание отпустить сдавливающую тисками жизнь, сконцентрироваться на том, что дарит временное успокоение. До успокоения было ещё несколько минут плавных, а потом резких толчков. Чангюн ускорял движения и увеличивал их амплитуду, пока Хёнвон тянулся рукой к своему вновь возбужденному члену и вёл вверх-вниз, нагоняя темп вслед за старшим. Он заметил, как Чангюн так же, как и он недавно, стал тяжело дышать, как заметно напрягся, пока не кончил, оставляя на его губах и шее следы спермы. Хёнвон кончил, запыхаясь. Ресницы дрожали не меньше рук, что с силой сжимали простынь, уже не чистую и белоснежную, какой она была еще утром. Чангюн, всё же растрепанный немного, наскоро привел себя в порядок, пригладил волосы, поправил одежду, с прикроватной тумбы взял бутылочку пахучего дезинфицирующего раствора с охапкой ватных тампонов, и так же молча и непринужденно стал обрабатывать оставленные им раны. Руки медсестер, которые залечивали за ним поврежденную кожу, были мягче, осторожнее, более умелыми, но Хёнвону не хватало именно его прикосновений. Он не заглаживал вину, ведь Хёнвон и не считал его виноватым, даже если бы после всего оставались шрамы, которые не исчезли бы со временем. Не было никаких сожалений. Всё стихло окончательно, дыхание пришло в норму, палата в очередной раз погрузилась во мрак вслед за потемневшим послеполуденным небом. Лицо Хёнвона — снова чистое и сухое, если бы могло быть здоровым, — едва ли не безмятежное ровно так, чтобы хватило до следующего раза, который он уже вовсю предвкушал. — Поправляйся, — по привычке бросил Чангюн, нисколько мне задерживаясь и уходя так же стремительно, как появился. Одними губами Хёнвон шептал «пока», и не решался сказать это громко. Его охватывало то, что он не в силах объяснить и вынуть из себя, как опухоль. Пройдет время, и его, возможно, снова поставят на ноги, но это не уйдет из его жизни никогда. «Никогда, никогда, никогда…» — повторял он вслух, до боли в пальцах сжимая ткань больничной рубашки.