Просто мы разучились прощать. Ремейк.

R
В процессе
312
7
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 687 страниц, 337 495 слов, 54 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
312 Нравится 161 Отзывы 110 В сборник

Начало второй части. Глава 1

Настройки
Ты пришла в мою жизнь в тот момент, когда казалось, что ничего хорошего в ней просто больше не может случиться. Ты была рядом в самые трудные дни и в самые тяжелые ночи. Благодаря тебе я не опустила руки в том аду, в который мы попали. Благодаря тебе я поняла многое из того, о чём даже не догадывалась. Ты открыла мне путь к вере, к надежде, к любви. Многое из того, что мы прошли вместе, очень хотелось забыть. Забыть не потому, что это было связано с тобой, а потому, что воспоминания до сих пор причиняют такую острую боль. Но и эти воспоминания даже сейчас я делю с тобой. Твоя боль — моя боль, твоя душа — моя душа. Как бы там ни было. Я помню.       Острые края здоровенного пластмассового ящика резью впиваются в ягодицы даже сквозь все слои плотно натянутой одежды — сквозь белье, дырявые колготки, джинсы, поверх них — старые спортивные штаны и потрепанный синтетический мех грязно-коричневой шубейки.       Женька курит, глубоко затягиваясь и разглядывая синевато-грязные замерзшие пальцы, торчащие из обрезанных кое-как вязаных перчаток. Если не обрезать, если позволить перчаткам оставаться целыми, будет теплее, но и работать тогда она точно не сможет.       — Девушка, «Спорт-экспресс» дайте.       От стопки газет пахнет бумагой и морозом (Откуда в февральской Москве вообще взялись эти чертовы минус тридцать семь?), редкие снежинки падают прямо поверх свернутого и оттого с трудом читающегося заголовка: «Не сравнивайте нынешнее Динамо с прошлогодним».       Покупатель отсчитывает деньги, Женька равнодушно убирает их в огромный карман на молнии, занимающий собой едва ли не треть зеленого клеенчатого фартука с надписью «Пресса Москвы» на полотнище. Вот уже несколько недель она каждое утро натягивает этот чертов фартук поверх всех слоев одежды, и он прилегает к телу так плотно, что, кажется, даже добавляет тепла вечно замерзшему и уже начинающему потихоньку умирать телу.       «Не сравнивайте нынешнее Динамо с прошлогодним» — так написано на обложке газеты, первой из тех нескольких сотен, которые она успеет продать за сегодняшний — какой там по счету? — день. И конечно, не желая того, против воли, она немедленно начинает сравнивать.       Что происходило с ней в прошлом году? Кажется, зима была теплой, и по пути на работу и обратно ботинки то и дело попадали в чуть прикрытые снегом, и оттого совсем незаметные глазу лужи. Добравшись до школы, приходилось не только переобуваться, но и менять носки или колготки: ходить весь день с мокрыми ногами было немыслимо, и Женька, чертыхаясь, прямо в запертом на ключ классе стаскивала с себя влажную ткань, развешивала носки на батарее и стыдливо прикрывала их шторами.       А еще были долгие зимние вечера — одинокие или скрашиваемые дурацкой бубнежкой из включенного телевизора, было горячее какао из коричневой пачки, были теплые тапки и вечно намотанный на шею для тепла шарф. И — Лека. Кажется, тогда все еще была Лека.       — «Московский комсомолец», пожалуйста. Если есть вчерашний, его тоже возьму.       Женька снова встает со своего ящика, наклоняется над разложенными поверх стенда газетами, кое-как выуживает нужную, сворачивает в три слоя, передает покупателю.       — Вчерашнего нет, простите, — голос звучит слишком хрипло, но оно и неудивительно при такой-то работе: целыми днями на улице, на морозе, под снегом и колющимся ветром.       — Жаль, — улыбается покупатель. — Но что поделать.       Да, пожалуй, поделать и вправду ничего было нельзя: той зимой, когда жизнь еще была совершенно другой, и — что уж греха таить? — когда Женька еще хотя бы немного верила в то, что все наладится, поделать действительно ничего было нельзя: не получилось бы, совершенно точно ничего бы не вышло, и пусть порой и приходило потом дурацкое «Может, стоило хотя бы попытаться?», но Женька точно знала: нет. Не стоило. Тогда — уже не стоило.       Она снова закуривает, усаживается обратно на ящик и усмехается, вспоминая. Лека тогда пришла к ней под вечер, долго сидела на кухне, глядя своими глубокими синими глазищами, а потом попросила: «Возвращайся ко мне, а?»       Это было так глупо: она была совершенно уверена, что Женька немедленно согласится, не сможет отказать, и из-за этой уверенности, возможно, — и даже скорее всего! — из-за этой чертовой, проклятой уверенности, и получила свой отказ.       Женька хмыкает, глубоко втягивая в себя горький дым дешевых сигарет. Ерзает, пытаясь устроиться удобнее — знает, что не получится, но все равно зачем-то пытается. Так и с Лекой было: знала, всегда знала, что ничего не выйдет, но раз за разом пыталась: снова и снова. Пока не поняла, что на попытки больше не осталось никаких сил.       — Евгенья, радость моя, иди сюда, кофе налью, кипяток согрелся как раз.       Она докуривает сигарету до самого кончика, обжигает губы, привычно облизывает их языком, сплевывает крошки табака и встает на ноги. Ее «точка» (рабочее место, если так можно назвать широкий стенд, установленный прямо на снег в десяти шагах от входа в метро) прекрасно побудет пару минут без присмотра, пока она доковыляет до стоящей напротив палатки с полустертой от времени надписью «Соки-воды», наклонится к окошку и примет из рук старого Тариэла пластиковый стаканчик с растворимым «Три-в-одном» кофе.       — Спасибо, дядя, — говорит Женька, улыбаясь подмигивающему ей одним глазом Тариэлу. Она давно знает, что это подмигивание — вовсе не то, чем кажется, что на самом деле это нервный тик, что второй глаз Тариэлу выбили в прошлом году сильные парни в спортивных костюмах, пришедшие забрать очередную порцию денег, и из-за плохого настроения придравшиеся к сказанным в сердцах непонятным грузинским словам.       Все это она отлично знает и помнит, но ей нравится думать, что Тариэл просто подмигивает, что второй его глаз — белый, жуткий, ничем не прикрытый — на самом деле однажды снова сбросит с себя бельмо и снова начнет видеть.       — Спасибо, — еще раз благодарит она, ковыляя обратно к стенду, тяжело ступая по густо наваленным сугробам. Садится на ящик, закрывает глаза и делает первый глоток приторно-сладкого, пахнущего молоком кофе.       «Подумать только, — приходит мысль, — в прошлом году, когда я рассказывала детям о «Капитанской дочке», смотрела телевизор и каждый выходной убиралась в квартире, дядя Тариэл два месяца лежал в больнице в палате на двенадцать человек, и никто — ни врачи, ни его жена, ни брат — не знали, доживет ли он не то что до весны, но хотя бы до следующего утра»       Кофе быстро остывает, но Женька все равно пьет медленно, маленькими глотками: растягивает удовольствие. Время от времени встает, чтобы обслужить очередного покупателя, прячет деньги в карман на молнии, снова садится и снова делает маленький-маленький глоток.       Усмехается, подумав вдруг, что всего пару месяцев назад, когда они с Ильей еще были вместе, на их кухне стояла целая коробка с желтыми пакетиками «Три-в-одном», и кипятка было сколько угодно в электрическом чайнике, и батареи согревали круглые сутки мягким и ровным теплом.       Как все могло настолько измениться за жалкие два месяца? И если бы можно было просто взять стирательную резинку и уничтожить к чертовой матери каждый из этих пятидесяти восьми дней — сделала бы она это? Решилась бы? Уничтожила?       Она не знает ответа, но заданный вопрос весь остаток дня тревожит и беспокоит, то и дело пробираясь под кожу давным-давно отупевшего от холода и усталости тела. ***       Почти сутки поезд нес Женьку в сторону Москвы, почти сутки она лежала на верхней полке и смотрела в окно, провожая взглядом мелькающие фонари и редкие дома, расположенные вдоль путей. Колеса выстукивали какой-то очень знакомый мотив, и постоянно казалось, что все это — ненастоящее, может быть, сон, а, может, просто морок, наведенный очередной одинокой ночью на одинокой кухне с сигаретами и кружкой исходящего паром чая.       — Девушка, слазь давай, сколько можно лежать не евши?       Закрыла глаза, притворяясь спящей: не хотелось ни с кем разговаривать, ни на кого смотреть, один только запах разложенной снизу на столике курицы вызывал тошнотные спазмы в животе и горле.       Правильно ли она поступила? Вот так бросить все, бросить свою жизнь, друзей, работу, обустроенную и любимую квартиру, уехать к черту на кулички — так могла поступить, пожалуй, только сумасшедшая и смелая Лека, но никак не она, Женька.       И все же у нее получилось, верно? Она, именно она нашла в себе силы разорвать порочный круг, выйти из него, поверить в возможность другой — новой — жизни.       «Тебе не обязательно будет работать, — говорил ей Илья, захлебываясь радостью в одном из последних телефонных разговоров. — Мы поженимся, заведем детей, и я буду рад, если ты займешься семьей и домом»       Но сама Женька считала иначе.       «Хватит, — говорила она себе, сотый раз мысленно подсчитывая спрятанные под подкладку сумки деньги. — Я больше не хочу никому вверять свою жизнь, не хочу, чтобы за меня решали, хочу научиться быть самостоятельной и взрослой, хочу сама создавать свое собственное будущее».       Когда наступило утро и в окне показались очертания Москвы, Женька наконец сползла со своей полки, приникла лицом к стеклу и как ребенок заулыбалась, разглядывая огромные дома, трубы заводов, маленькие станции, которые поезд проезжал без остановок. А после — огромный Курский вокзал, весь наполненный шумом, толпами спешащих людей, воплями носильщиков. Точка отсчета новой — совсем другой — жизни.       Кое-как выволочив из вагона свои сумки, Женька принялась оглядываться по сторонам. Илья опаздывал, и с каждой минутой пронизывающий холод забирался все глубже и глубже под старую синтетическую шубейку и намотанный на голову шарф.        — Носильщик надо? — на бегу спросил молодой парнишка, толкающий перед собой тележку.       — Нет, спасибо, — улыбнулась Женька. — Меня встречают.       За те полчаса, которые прошли до появления Ильи, она успела основательно замерзнуть, но забыла об этом, едва увидев его — запыхавшегося, растрепанного, в расстегнутом пальто и съехавшей набок шапке.       — Илюша!       — Прости, малыш, я опоздал, — обнял, прижал к себе, поцеловал холодные губы. — Идем скорее, я на машине, думаю, она еще не успела остыть.       Он подхватил две самые большие сумки, Женька взяла третью, и через несколько минут, уложив вещи в багажник, они разместились в действительно теплом салоне старенького автомобиля.       — Чья это машина? — спросила Женька, когда зубы перестали отбивать чечетку.       — Одолжил, чтобы тебя встретить, — радостно улыбнулся Илья. — Тронулись?       Но прежде чем выехать за пределы территории вокзала, пришлось остановиться у металлической будки, из которой вышел наголо обритый парень в спортивном костюме и без шапки. Он наклонился к машине, принял из рук Ильи денежную купюру, и с достоинством удалился обратно — греться.       — Кто это был? — спросила Женька, когда машина выехала на проспект.       — Браток какой-то, — ответил Илья, сосредоточенно держась за руль и следя за дорогой. — Они теперь всюду: хочешь оставить машину на стоянке — плати, хочешь открыть свой ларек с водкой — плати. Звериный оскал капитализма.       Несколько месяцев назад Женька с Кристиной ходили в кинотеатр, чтобы посмотреть нашумевший фильм «Брат» с Бодровым, и там показывали как раз братков и бандитов, но ей почему-то казалось, что это лишь фантазия, далекая от реальности. Оказывается, нет: Москву и впрямь заполонили бандиты, нередки стали случаи стрельбы среди белого дня, а после наступления ночи на улицы теперь никто старался не выходить.       Все это рассказал Илья по пути домой, и за эту короткую поездку Женьке пришлось не единожды напоминать себе: «Бояться поздно, теперь нужно брать себя в руки и выполнять задуманное».       — Я присмотрела себе несколько вакансий через интернет, — сказала она, когда лифт медленно поднимал их к нужному этажу. — Ты не будешь против, если завтра обзвоню их и договорюсь о собеседовании?       Илья поморщился, но ничего не ответил. Вытащил сумки из лифта, поковырял ключом в замке и распахнул перед Женькой дверь.       Внутри все было как раньше: светлые потолки и обои, смешная картинка с водопадом у входа, дверь в ванную комнату с прибитой к ней фигуркой писающего мальчика. На секунду показалось, что если выглянуть за окно, то там снова будет неповторимое лето, яркое солнце, радость и нежность, наполняющие тело целиком.       — Хочешь есть? — спросил Илья, повесив пальто на крючок и переобувшись в тапочки. — В морозилке есть пельмени, можем сварить.       Это было немного странно, но Женька ничем не показала своего удивления. Шагнула к Илье, обняла за шею, поцеловала холодные с мороза губы.       — Может, потом поедим? — спросила, улыбаясь. — Ты еще ни разу не сказал мне, как сильно соскучился.       Он шмыгнул носом и выпутался из ее объятий.       — Замерз как собака, — объяснил коротко. — Схожу в душ, погреюсь.       Женька поняла: что-то изменилось. Она не смогла бы объяснить, что именно, но Илья вдруг показался ей чужим и незнакомым, а его квартира — пугающей и опасной.       Пока он плескался в душе, она все-таки сварила пельмени, заварила свежий чай, накрыла на стол — две салфетки, две тарелки, вилки и ножи, — все как полагается. Достала с полки кружки и улыбнулась им, как старым знакомым. Слила воду из кастрюли, переложила пельмени в миску, накрыла тарелкой, чтоб не остыли.       Илья появился на кухне, одетый в длинный махровый халат и на ходу вытирающий голову полотенцем.       — Зачем это? — какие-то новые нотки услышала Женька в его голосе. — Я в такую рань есть точно не смогу.       Секунда ушла на то, чтобы справиться с новым потоком страха, просочившимся от живота к голове. Еще одна — чтобы подойти к Илье и осторожно коснуться его распаренной после горячей воды руки.       — Илюш, что происходит? Мне не стоило приезжать, да?       Он заглянул ей в глаза, и этот взгляд был точно таким же, как раньше, — теплым, нежным, любящим. И улыбка, коснувшаяся губ, была все той же.       — Все хорошо, малыш, не беспокойся. Думаю, я просто не выспался, вот и ворчу себе под нос. Давай сделаем так: ты поешь, сходи в душ и приходи ко мне в кровать. Выспимся и все станет хорошо, ладно?       Но хорошо не стало. Когда после душа Женька вошла в комнату, Илья уже спал, и ей оставалось только кое-как приткнуться рядом, обнять его и долго лежать без сна, отсчитывая про себя сначала секунды, потом минуты, а затем и часы.       Встали поздно: за окном уже давно было темно, лампа на кухне горела так ярко, что слезились глаза. Долго готовили ужин, потом Илья, спохватившись, оделся и убежал в магазин за вином, потом молча ели, ковыряя еду в тарелках. Одновременно потянулись к сигаретам и закурили, выпуская переливающиеся в электрическом свете клубы дыма.       — Дело не в тебе, — неохотно ответил Илья на незаданный Женькой вопрос. — Дело во мне, и, честно говоря, я даже не знаю, как тебе об этом сказать.       Она молчала, глядя на него — смущенного и растерянного. Ждала удара.       — Я влюбился, — и дождалась. Стало трудно дышать, сердце забилось где-то под горлом. — Просто тебя так долго не было, а я много проводил времени с Машей, и так вышло, что…       Бах! Разорвалась внутри крепко натянутая струна и разлилась едкой желчью. Илья заметил, опомнился, заговорил быстро-быстро, глядя в онемевшее Женькино лицо:       — Жень, нет, Жень! Ты послушай… Это не то, не то… У меня такое бывает! Я тебя люблю, слышишь? А к ней — просто увлечение, и оно обязательно пройдет. Мне так плохо сейчас, Жень.       Это бесконечно повторяющееся «Жень» что-то выбивало внутри: чечеткой, барабанной дробью, рваным и безжалостным ритмом. Это было похоже на Лекино «я не люблю тебя» — слишком честно, чересчур честно, настолько честно, что это почти невозможно было вынести.       — Жень!       Она вздрогнула и открыла глаза. Илья испуганно смотрел на нее, хмурился, кривил губы.       — Ты спал с ней? — спросила, кое-как пробиваясь словами сквозь сжимающую обручем голову боль.       — Нет! Жень, нет!       Кивнула, с силой втянула в себя воздух, прошептала:       — Ничего, Илюш, ничего. Мы справимся, слышишь? Вместе мы справимся и с этим тоже.       Но справляться пришлось не вместе, а в одиночку. Справляться с накатывающим день ото дня одиночеством, с непривычной до дрожи шумной зимней Москвой, с очередями в метро, с продирающим до костей холодом, с мрачными и пугающими лицами на улицах. С работой, которая нашлась легко, но должна была закончиться сразу после праздников, с усталостью, которой с каждым днем становилось все больше и больше, и со страхом, который вернулся, будто старый знакомый, и, кажется, навсегда решил поселиться в Женькиной груди.       Илья отдалялся все дальше и дальше, он мог говорить только о Маше, только об их прекратившихся встречах, только о том, как он скучает и как ему тяжело. Он говорил и говорил, и с каждым его словом что-то замерзало в Женьке, становилось хрупким, хрустким, похожим на бесформенное созвездие ледышек, кое-как слепленных неловкими детскими руками.       Она даже не сердилась — не могла, не получалось. Приезжала после работы домой, убирала в шкаф бело-голубой костюм Снегурочки, садилась на кухне поближе к батарее, и слушала, слушала, слушала.       — Знаешь, — сказала она однажды, когда до наступления нового года оставалось всего три дня, и Илья в очередной раз принялся горевать, что не сможет поздравить Машу. — Я раньше думала, что честность — это хорошо и правильно, что нужно говорить все как есть, не скрывая, не притворяясь.       Илья посмотрел на нее, и, боже мой, какими чужими и незнакомыми были его глаза!       — А теперь, — продолжила Женька, — мне уже так не кажется.       Впоследствии она не раз задумывалась о том, как определить ту грань, где заканчивается честность и начинается бесстыдство, о том, можно ли говорить правду человеку, который этой правды не хотел и не просил. А еще о том, кому лучше от всей этой честности, и кому она вообще нужна?       Двадцать девятого декабря Илья на сутки уехал в Подмосковье. Сказал, что едет праздновать с однокурсниками, но Женька знала, чувствовала, что это неправда.       — Ты понимаешь, что если ты сейчас уедешь, это, возможно, изменит все навсегда? — спросила она, стоя в прихожей и глядя на дурацкую картинку с водопадом. Смотреть на Илью она не могла.       — Не говори глупостей, Жень. Завтра я вернусь к вечеру и начнем готовиться к Новому году.       Его прощальный поцелуй обжег ее холодную щеку, к горлу подступила тошнота, но Женька стерпела.       — Не вешай нос, — весело улыбнулся Илья. — Все будет хорошо, обещаю.       И ушел, плотно прикрыв за собой массивную металлическую дверь. ***       — Ковалева, не тормози! Сдаваться будешь или решила ночевать тут остаться?       Под шумный гул, стоящий под самым потолком огромного склада, бывшего когда-то цехом завода, Женька усилием заставляет себя выйти из сонной одури, хватает металлический прут, цепляет им один из пяти ящиков (Гриша как-то сказал, что в каждом килограммов по тридцать, и это было похоже на правду), тащит волоком, морщась от мерзкого скрипа пластмассы о металлический пол. Дотягивает до стола приемщика, кивает, начинает одну за другой вынимать из ящика стопки непроданных газет, пересчитывает с трудом гнущимися пальцами, называет цифры.       — «Московский комсомолец» — семьдесят.       — «ЗОЖ» — тридцать пять.       — «Семь дней» — четыре.       Потом вытирает со лба грязный пот, снова хватается за прут и тащит следующий ящик, а потом еще один, и еще. Приемщик подсчитывает что-то на калькуляторе, заполняет графы в огромной бухгалтерской книге, смотрит на Женьку исподлобья.       — Недостача пятьдесят шесть, — говорит недовольно. — Ты чего это? Спала вместо работы, что ли?       — Сам бы посидел на морозе, я бы на тебя посмотрела, — огрызается Женька. — Еще и с реформой этой дурацкой деньги считать невозможно: постоянно ошибаюсь.       — Ладно, не ной только. Держи ведомость, так и быть, половину только тебе запишу, а то зарплату не дадут. Но должна будешь, имей в виду!       Она кивает, забирает из его рук клочок бумаги и идет к кассе — за получкой. Забирает суточную зарплату, которой за вычетом оплаты общежития хватит разве что на батон хлеба и пачку сигарет, выходит из шума прокуренного пыльного склада на улицу, зачерпывает ладонью снег, кое-как обтирает лицо.       — Жень, — из-за грузовика с газетами появляется Гриша — настолько морщинистый, что кажется, будто вся его кожа сделана из губчатой ткани в рубчик. — Сдалась?       Коротко кивает, не в силах разговаривать, принимает из Гришиных рук сигарету, вопросительно смотрит: сигареты «ЛД», редкий шик для них, поголовно курящих одну только «Приму».       — Я сегодня без недостачи, — объясняет Гриша, поднося ей зажигалку, теряющуюся между грубыми широкими пальцами. — Эх, где мои сорок лет, был бы моложе — гульнули бы сегодня на всю катушку.       — Смотри лишнего себе не нагуляй, — слышится рядом веселое и хриплое. Это Катя — еще одна соседка по общежитию, разбитная деваха раза в полтора старше самой Женьки. Никогда не унывающая и ругающаяся как настоящий сапожник. — Раз такой богатый, прокатишь девушек до дома?       И они действительно едут в общежитие на машине — Гриша ловит «бомбилу», Женька забивается в угол заднего сиденья, и задремывает, согреваясь в душном салоне, пока автомобиль мчится по холодной заснеженной Москве — мимо щерящихся горящими окнами домов, мимо белесых шапок деревьев, мимо изогнутых руками вандалов дорожных знаков и светофоров.       — Ах ты ж, сучий потрох, — слышит она сквозь дрему громкий Катин голос. — А ну, руки убрал, а то как дам по голове, мозги потом полгода собирать будешь.       Все хохочут, включая водителя, а Женька, укутываясь в сон, никак не может отделаться от мысли о том, что прошло и впрямь всего два месяца, а Москва за это время изменилась до неузнаваемости — как, впрочем, и ее, Женькина жизнь. ***       Утром тридцать первого декабря она достала из сумки заранее купленную карточку для междугородних звонков и набрала таганрогский номер Кристины. Не была уверена в том, что именно будет говорить, но отчаянно хотела услышать родной голос, насмешливые интонации, проглатываемые от волнения суффиксы и окончания.       — Привет, Кристь, — улыбнулась, крепко сжимая пальцами пластмассовую трубку телефона. — Это я.       — Ковалева! Господи, ну наконец-то сподобилась! Толь, слышишь, Ковалева звонит, не иначе совесть у нее проснулась!       — Перестань, — попросила Женька. Она так ярко представила себе растрепанную и завернутую в теплый халат Кристину, ее улыбку, ее сверкающие и чуть припухшие ото сна глаза, что сердце защемило нежностью. — Представляешь, я устроилась на временную работу, играю Снегурочку на праздниках.       Сквозь треск и помехи послышался смех.       — Слава богу, хоть не Змея Горыныча, Ковалева! Черт с ней, со Снегурочкой, расскажи лучше, когда свадьба? Нам бы заранее знать, чтобы билеты купить, понимаешь?       Женька сглотнула подступивший к горлу комок.       — Свадьбы не будет, Кристь, — сказала спокойно, стараясь, чтобы даже толика боли не прорвалась, не показалась ни в одном из произнесенных слов. — Я больше не хочу выходить за него замуж.       На той стороне что-то булькнуло и повисла тяжелая тишина. Женька молча вслушивалась, не пытаясь ни проверить связь (Алло! Вы меня слышите? Алло!), ни даже постучать по трубке ногтем. Она знала, что Кристина еще там, и со связью все в порядке.       — Ковалева, какого лешего? — услышала она наконец. — Вы что, за эти несколько недель успели поссориться? Что-то это перебор даже для тебя, если хочешь знать мое мнение.       Женька выдавила улыбку.       — Нет, мы не ссорились. Просто он меня больше не любит.       Телефон запищал, сообщая, что оплаченное время заканчивается. Кристина что-то кричала в трубку, ругалась, но Женька не слушала.       — Я позвоню тебе в новом году, хорошо? — равнодушно сказала она. — Не уверена, что у меня будет возможность сделать это сегодня ночью, да и насчет завтра не уверена тоже. Поцелуй за меня Толика и Женьку младшего. И не волнуйся, пожалуйста, знай: у меня все будет хорошо.       Положила трубку на рычаг, не дожидаясь, пока связь разъединится. Посмотрела на сидящего в кресле (нога на ногу!) Илью.       — Какого черта? — спросил он. — Ты с ума сошла?       Покачала головой и устало прислонилась плечом к холодной стене. Посмотрела на разложенный диван, на письменный стол с включенным и мерцающим в сумерках московского утра компьютером, на старенький шкаф, на вытертый палас на полу. Казенный уют маленькой съемной квартиры в Чертаново, — чем не декорации для очередной (черт бы ее побрал) драмы?       — Мне нужно на работу, — слова вырвались из горла с хрипотцой, и сердце сделало очередной кульбит: холодный, скользкий. — Если ты не против, я поживу у тебя еще несколько дней, а после уйду, хорошо?       Илья молча смотрел на нее, он не шевелился, только хмурился все сильнее и сильнее.       — Если хочешь встретить Новый год с Машей — езжай, я тебя не держу. Если тебя не будет дома, когда я соберу вещи, то просто брошу ключи в почтовый ящик.       Этого он уже не смог вынести. Вскочил на ноги, рванулся к Женьке, но та немедленно отшатнулась, закрываясь от него руками.       — Не трогай меня, — попросила тихо. — Пожалуйста, не прикасайся ко мне. Не надо.       Он не послушал: схватил за плечи, больно впился пальцами, тряхнул с силой.       — Что ты творишь? — прошипел сквозь зубы. — Зачем ты это делаешь?       Его касания жгли кожу даже сквозь одежду, к горлу подступила тошнота, и Женька с силой оттолкнула, не в состоянии выносить еще и это. От ее толчка Илья отшатнулся, неловко ступил, чуть не свалился на пол, но успел все-таки схватиться за подоконник.       — Какого черта? — снова спросил он.       — Я больше не стану играть в эту игру, — прошептала Женька, мысленно баюкая в груди болючего и теперь уже не стеклянного, а ледяного человечка. — Не хочу притворяться, что все в порядке, зная, что это не так. Не хочу больше утешать, не хочу выслушивать. Это не я тебе изменила, Илюша, а ты мне. И утешать должен ты меня, а не я тебя.       Илья снова шагнул к ней, но она рывком отстранилась, практически отпрыгнула. В тишине комнаты было слышно только тиканье больших настенных часов. Последний день девяносто седьмого года вступал в свои права.       — Жень, хватит. Мы ведь можем просто поговорить, так? Ты что-то придумала себе, что-то непонятное, и я не хочу, чтобы…       — Перестань, — перебила равнодушно и холодно. — Не знаю, хочу ли я от тебя честности, но лжи точно больше не хочу.       Она вспомнила, как прошлой и позапрошлой ночью лежала одна, под их общим одеялом, замерзшая, без сна, с застывшими в уголках глаз слезами. Смотрела в белесый потолок и понимала: это происходит прямо сейчас. Прямо сейчас он касается другой женщины, прямо сейчас другая женщина стонет в его руках, прямо сейчас его лоб становится потным и влажным, а бедра — напряженными и будто высеченными из камня. Прямо сейчас он шепчет другой женщине нежные глупости, прямо сейчас задыхается от счастья, прижимая другую женщину к себе.       Две ночи, всего две ночи, всего шестнадцать с половиной часов, всего несколько тысяч ударов усталого сердца. Этого оказалось достаточно для того, чтобы Женька замерзла окончательно. Этого оказалось достаточно для того, чтобы она перестала себе врать.       — Прости, — прошептал Илья. — Прости меня.       Женька улыбнулась и покачала головой.       — Не думаю, что такое стоит прощать, — сказала она тихо. — Ты должен был сказать мне все, когда я еще была в Таганроге. Ты не должен был позволять мне приехать сюда.       Илья молчал, и Женька принялась одеваться. Достала из шкафа джинсы, черный свитер, белье. Сбросила с плеч халат, натянула на голое тело холодную одежду. Слезы текли по подбородку, попадали на губы, делая их солеными и горькими одновременно, и так сильно болело сердце, что не оставалось сил даже думать.       — Ты не можешь уйти так, — сказал Илья, когда с одеванием было покончено. — Я не отпущу тебя.       Женька вытерла лицо рукавом и повернулась, движением головы отбросив назад лезущие в глаза кудри.       — Нам нужно поговорить, Жень. Пожалуйста, просто… Давай поговорим, хорошо? Я все объясню тебе, я не буду врать, обещаю! Просто не делай этого, ладно?       Ледяной человечек в груди крутанулся юлой, штопором впился в остатки живого и горячего.       — Когда ты понял, что больше меня не любишь? — спросила Женька, сунув замерзшие ладони в карманы джинсов.       Илья вздрогнул, но ответил честно:       — В ту ночь, когда ты ехала сюда из Таганрога.       — В ту же ночь ты впервые переспал с Машей?       И снова хватило сил сказать правду:       — Да. Я не хотел, Жень, я ничего этого не хотел! Так вышло, понимаешь? Просто само собой случилось, и… Так бывает, Жень.       — Конечно, — улыбнулась, кивнула головой. — Так бывает. На что ты надеялся, Илюш? Все эти дни — на что ты надеялся?       — Я думал, что это пройдет, — выдохнул он. — Думал, что это только влюбленность. Я эти дни с ума сходил, рвался на части. Ездил к ней в обеденный перерыв, садился напротив и смотрел. И позавчера я хотел просто увидеться с ней и сказать, что ничего у нас больше не будет.       — И не смог, — кивнула Женька.       — Не смог, — подтвердил Илья.       Он стоял и смотрел, как Женька достает свой костюм, как убирает его в наплечную сумку, как натягивает дурацкую синтетическую шубейку и плотно наматывает на голову шерстяной шарф. Смотрел, как она открывает дверь в подъезд, как выходит на лестничную площадку, оборачивается, застывает на мгновение, будто пытаясь что-то сказать.       Улыбается и плотно захлопывает за собой дверь. ***       Женька просыпается от громкого писка дешевого китайского будильника. Поджимает под себя ноги и с головой залезает под одеяло. Еще минутку. Еще одну минутку, и она встанет. Обязательно встанет.       — Ковалева! — кто-то орет прямо над ухом, и приходится сбросить с себя одеяло и посмотреть наверх, где стоит, нависая, Катя, и прямо сейчас, в пять утра, все ее сорок с довеском лет морщинами и помятостями отражаются на опухшем лице. Картина усугубляется и двумя теплыми куртками, одна поверх другой, и шерстяным старушечьим платком, намотанном на голову.       Не стоило им вчера пить — ох, не стоило, но от Гриши с его «Я без недостачи» и «Угощаю, девки» невозможно было отвязаться, а потом — после первых полстакана купленной у коменданта водки — и расхотелось отвязываться.       — Долго будешь любоваться? — простуженным голосом спрашивает Катя. — Вставай давай, электричка ждать не будет.       Женька кивает и с усилием заставляет себя сесть. Выдыхает, зачарованно смотрит на вырвавшееся изо рта облачко пара.       — Какой козел газету от окна отклеил? — спрашивает, натягивая шерстяные гамаши и джинсы поверх. — Как будто на улице спали.       Через пять минут она готова. Вместе с Катей спускаются со второго этажа барака, проходят мимо спящей вахтерши и бредут по грязной ледяной улице в сторону станции метро. Темень стоит такая, что хоть глаз выколи, и Женька осторожно ступает, переваливаясь с ноги на ногу, — на ней столько одежды, что хватило бы и на троих. Двое штанов, шуба поверх куртки, теплый платок, повязанный на голову. Вот только с обувью не повезло — кроме старых кроссовок Женьке совершенно нечего обуть, но газеты, обернутые вокруг ступней, дают хотя бы иллюзию тепла.       Спустившись в метро, они садятся в первую электричку и прикрывают глаза. Можно поспать еще минут тридцать, пока поезд идет до Медведково.       Обе знают, что в столь ранний час в вагонах обязательно орудуют воры, но брать у них нечего, да и любой грабитель попросту запутался бы в многочисленных слоях одежды, а спать хочется, да так сильно, что глаза сами собой слипаются, погружая в рваный беспокойный сон.       В Медведково их пути расходятся: Катя идет в сторону подземного перехода, а Женька поднимается наверх и, оскальзываясь, спешит к своей «точке».       — Твою мать, — ругается, завидев сваленные прямо на ледяную лужу ящики с газетами. — На первом же приехали, и чего им неймется?       Ругаясь сквозь зубы, Женька озябшими руками хватается за лежащие поверх ящиков металлические трубки и начинает собирать стенд. Работает молча, старательно: нужно успеть разложить газеты и журналы до того, как к метро потянется первая партия спешащих на работу людей. Женька знает, что совсем скоро вокруг ее стенда соберется толпа, мужчины будут требовать «Спорт экспресс», женщины — журнал «7 дней», а многочисленные старушки — зеленоватый, напечатанный на плохой бумаге «ЗОЖ». И нужно будет скрюченными от холода пальцами снова отсчитывать сдачу, передавать газеты, прятать деньги в карман на фирменном фартуке, натянутом поверх шубейки, и снова передавать газеты, и снова отсчитывать сдачу.       А потом, когда толпа схлынет, можно будет подойти к ларьку «Соки-воды», в котором давным-давно не продают ни того, ни другого, наклониться к окошку и получить свой пластиковый стакан с обжигающе горячим кофе.       — Как дела, Евгенья? — дядя Тариэл высовывает голову, подмигивает и цокает языком. — Ох и мороз сегодня, ай-яй, как бы тебе совсем не замерзнуть.       — Ничего, — дрожащими губами улыбается Женька и хватает стаканчик, согревая о него озябшие руки. — От февраля всего три недели осталось, а там и весна.       День двигается дальше — медленно, мучительно, ничем не отличаясь от вчерашнего, позавчерашнего и любого другого. Кофе быстро заканчивается, а попросить еще один Женька не может: знает, что дядя Тариэл ни за что не возьмет с нее денег, а брать бесплатно больше, чем два стакана в день, не позволяет совесть.       Покупатели то идут плотным потоком, то за час совсем не показываются. Женька каждые десять минут встает на ноги и заставляет себя прыгать на месте, разгоняя кровь в замерзших ногах, но к вечеру ей как обычно начинает казаться, что, возможно, было бы лучше просто просидеть несколько часов не двигаясь, заснуть от проникающего в самое нутро холода, и, возможно, уже просто никогда не проснуться.       Она гонит от себя эти мысли, ловит языком снежинки, и усмехается, напевая потрескавшимися губами:       —  Снежинки на ресницах таяли, и зачарованно читали мы…       Это даже забавно: настолько не сочетается мрачная московская зима с красивой снежной сказкой, о которой говорится в песне. Вместо романтичных скамеек —нагромождение ларьков, вместо белых деревьев — кучи мусора, а вместо прекрасной пары влюбленных — ругающиеся матом рабочие и отвратительно пахнущие бомжи, выпрашивающие деньги у брезгливо отворачивающихся прохожих.       — Девушка, мне «МК», пожалуйста, — мужчина, завернутый с ног до головы в пальто, быстро сует Женьке деньги. Он даже не догадывается, как тяжело заставлять себя подняться с ящиков и заледенелыми пальцами пытаться достать из стопки нужную газету.       — Пожалуйста, — конечно, она справляется. Провожает удаляющегося мужчину взглядом, машет рукой высунувшемуся из окошка дяде Тариэлу, снова ловит губами снежинки.       Этот мужчина в пальто чем-то напоминает ей Илюшу. Не того, каким он был больше полугода назад, летом, а другого — такого, каким он стал теперь. С чуть отросшими волосами, с нервным взглядом, с затравленным выражением лица.       Чужим? Незнакомцем?       Возможно.       Женька не знает. Порой ей кажется, что она больше вообще ничего не знает. ***       31 декабря прошло будто в дурмане: все расплывалось перед глазами, до сознания доносились лишь обрывки слов, а счастливые лица детей слились в одно: ужасающее, страшное. К вечеру от бесконечных улыбок начало судорогами сводить челюсть, покрасневшие глаза больше невозможно было прятать, и когда последний заказ был отработан, Женька вместе с остальными актерами влезла в микроавтобус, забрала из рук водителя конверт с зарплатой, забилась в угол заднего сиденья, и наконец позволила себе расплакаться.       Никто не пытался утешить ее или хотя бы спросить, что случилось. Автобус несся по заснеженной Москве, из динамиков звучала какая-то зарубежная песня, и слезы лились по щекам, разъедая обветренную на морозе кожу.       Неужели всего полгода прошло с яркого московского лета, наполненного любовью и счастьем? Неужели каких-то жалких месяцев оказалось достаточно для того, чтобы все рухнуло? Что это за любовь, если она заканчивается так скоро и так глупо?       Женька не знала. Она понимала, что дело не во времени, но никак не получалось уложить в голове: несколько месяцев, всего несколько месяцев, и все кончилось…       «Ты бы сказала, что это не было любовью, — думала она, прижимаясь щекой к холодному стеклу. — Ты бы сказала, что любовь не может закончиться вот так просто, так легко. Ты бы сказала, что все это просто глупость и никакой любви не было. А еще ты бы обняла меня, прижала к себе и молча укачивала, не произнося больше ни единого слова»       Автобус остановился у метро Чертаново, и Женька кое-как вышла наружу. Злой морозный ветер ударил по лицу, словно оплеухой, и едва успевшие согреться руки и ноги снова заледенели, покрылись ледяной коркой.       Она не помнила, как шла от метро к дому, не помнила, как поднималась по лестнице, как открывала дверь и заходила внутрь. Запомнила только испуганное лицо Ильи, на мгновение ставшее таким же, как раньше, — летним, знакомым, родным, — а потом вновь замерзшим на глазах и превратившимся в лицо незнакомца.       Странная это была ночь: в холодной квартире, без елки, без празднично накрытого стола, без включенного телевизора, они вдвоем сидели на полу у стены, завернутые в одно одеяло. Закуривали, добавляя еще несколько клубов к заполнившему комнату дыму. Молчали, сглатывали подступающие слезы, и снова тянулись за сигаретами.       В полночь с улицы послышались разрывы петард и фейерверков, темный провал окон осветился разноцветными огнями, а затем снова погас, приглушая обрывки радостных и пьяных криков.       — С новым годом, — улыбнулась Женька.       — С новым годом, — эхом откликнулся Илья.       Это было так знакомо, так похоже на самое начало их отношений: словно два одиночества встретились под одним одеялом, чтобы разделить на двоих самую темную и жуткую ночь, а с рассветом уйти в разные стороны, в разные жизни, в разные чувства и цели.       И плевать, что утро все равно придет, плевать, что под безжалостными лучами зимнего солнца иллюзия растает, превратится в пыль, в туман. Плевать, что на смену тишине явятся отчаяние и злость, плевать, что однажды эта ночь забудется и станет неважной.       Разве это не самое ценное, что можно однажды испытать с другим человеком? Одиночество, поделенное на двоих, и от этого больше не кажущееся таким уж страшным.       И если это так, если это правда так, то разве можно сожалеть о потраченных впустую неделях и месяцах? Если это так, то разве нужно искать виноватых в том, что любви не было, а были фантазии, иллюзии, полуночный бред? Если это так, то прямо сейчас можно просто сидеть рядом, чувствуя теплоту чужого тела, и молчать, и знать, что когда-нибудь ночь закончится, а вместе с ней и зима, и ледяной человечек сбросит с себя холодные осколки и перестанет так больно и остро впиваться в уставшее сердце.       — Знаешь, — сказал Илья под утро, — мне кажется, я совершил самую большую ошибку в своей жизни, когда выбрал Машу.       — Не жалей, — сквозь слезы улыбнулась Женька. — Что бы ни было, никогда не жалей. Даже если это ошибка, это будет твоей ошибкой, а не чей-то чужой. И поверь мне, в нашей чертовой жизни это дорогого стоит.
312 Нравится 161 Отзывы 110 В сборник