ID работы: 6841581

Aut viam inveniam, aut faciam (Или найду дорогу, или проложу её сам)

Слэш
NC-17
Завершён
12856
автор
ReiraM бета
Размер:
435 страниц, 34 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
12856 Нравится 1484 Отзывы 7391 В сборник Скачать

(TAEHYUNG, JIMIN, NAMJOON, SEOKJIN). CHAPTER XXXI: A DOG CALLED YOONGI

Настройки текста
      То, что они собираются сделать — это красиво. Это масштабно, это эффектно и долго ужасно в своей прелюдии, подогревает интерес у одной стороны, провоцируя ужас другой.       Юнги знает Императора не первый год, чтобы догадаться, как сильно Кесес боится там, сидя на своём троне, что упадёт тогда, когда того захочет его самая опасная псина, что сорвалась с цепи не с растерянностью резко освободившегося животного, но с желанием убивать, что затапливает до самых корней волос.       Пёс по кличке Юнги тонет в крови, бросаясь на всё живое вокруг, погрязает в сладкой мстительной истоме, приправленной гордостью и жаждой более лакомого кусочка. Пёс по кличке Юнги — это не та категория, когда насытится и угомонится. Пёс по кличке Юнги здесь, чтобы сорвать корону с чужой головы и водрузить её не на свою, но на ту, что заслужила, и ради этого он будет рвать так, как не рвал никогда до. Ради этого — и ради того, кто стал ему настоящим хозяином, а сейчас прижимается к спине доверчиво, подставив лицо тёплому ветру.       Решение разделиться — непростое, но обязательное, встречает вопросы и осознание, приправленное кивками и ухмылками понимания. Юнги, он сволочь, когда того обстоятельства требуют. Злопамятная, мстительная, а посему объясняет Херрану, куда нужно вести медведей. Мальчишка раздумывает, а потом приходит к выводу, что сохранять контроль над животными даже на расстоянии будет несложно, поэтому когда Юнги, придерживая хрупкое тело, лишённое чувств, разворачивает Тхэррена на север, увлекая за собой не больше тридцати человек, на душе у него — почти что легко.       Чонгук раздосадован и это видно. Хмурится, губу закусывает, но желает удачи и разворачивает своего медведя на юг (Тэхён сидит за ним, любовно вцепившись в ларь с вещами, за чертов месяц успев разжиться очередной партией добра), пока Хосок и Дия устремляются на восток, а Намджун с Сокджином — на запад. Каждый из них покажет Императору, на что способны те, кого ущемляли, и Юнги эта идея — мёдом по сердцу, пока он представляет страх Кесеса, когда тот поймёт, что пойман в капкан, трусливо отсиживаясь в самом центре.       Спустя месяц пути, десятки попыток сопротивления, разбитую хлипкую охрану и красивое вторжение в родные стены, Юнги заглядывает в лицо человеку, что искорёжено шрамом: от внешнего уголка правого глаза к левой части подбородка, кажется уродливой тенью.       Ромильтон не изменился ни разу, рыдает, узнавая, падает на колени и молит о пощаде, пока другие, сырые ребята, бегут на задний двор — туда, где их примет отомщённый Чимин.       Каждая паскуда будет наказана, решает Юнги, ударом ребра ладони снося эту ублюдскую голову и покрываясь кровью с ног до головы. Никто не уйдёт от своего конца — ставит точку, сравнивая северный корпус с землёй одним ударом чёрного шара, вызывая плач земли под ногами, но неприкрытый вздох восхищения сзади. Он знает: где-то в этот момент разрушаются южный, западный, восточный корпуса, тысячи людей, ведомые громкими словами, встают под обнадёживающее крыло революции, но ничто не причиняет сердцу такой сладкой, томительной муки ожидания, как представление лица родного владыки, когда он узнает, что вышедшие из-под контроля питомцы с ненавистью разрушают то самое, что казалось незыблемым его недалёкому уму.       Путь к Руалю, он сложен. Тхэррен и остальные медведи с яростью бросаются на таки посланные Кесесом отряды, полупрозрачные образы мельтешат тут и там, а сам Юнги, кажется, не одну мышцу потянул, пока размахивал цепями для лучшего удара. Чимин лечит раненых — сам и с помощью силуэта Сокджина, и сами небеса, кажется, в определённый момент не выдерживают и раскалываются молнией на две половины, поливая дождём, смывая кровь и пот с тела.       Они берут город за городом, теряют людей в боях, оставляют держать осаду по паре сильнейших, что желают доброго пути — не трогают мирных, но вырезают тех, кто мешает. Юнги знает, что где-то там охвачен огнём Чонгука один Шелдос, пока Намджун вырезает другие местности, а Хосок ударом молота сносит остовы нынешнего правления: но всё сводится к тому, что кровь, которой вымощена их дорога, стекается туда, в самый центр. В Руаль, наверняка объятый страхом скорой расправы. Ни одна армия не сможет выстоять против тех энергетиков, что жаждут свободы, а тех самых, преданных короне, осталось совершенно не много — большая часть императорского корпуса бьётся под знаменем перемен прямо сейчас, заходится неистовым воем, что повествует о конце ущемления. Наверное, монарх не может спать по ночам: думает, думает о том, когда Смертоносный Юнги придёт и за ним, вцепится в горло узловатыми пальцами.       И пусть не спит. Пусть наслаждается дыханием остаток своего маленького срока.       Когда Тхэррен вылетает на большую поляну в роще у того, что осталось от императорского корпуса, увлекая за собой оставшихся пятерых медведей, Юнги понимает: они последние. Лагерь сбит на скорую руку, в любой момент готовый быть покинутым, кишит людьми — но куда меньшим количеством, чем изначально. Кто-то плачет, кто-то точит клинки, тут и там — всполохи разноцветной энергии. Эти люди жаждут крови и получат её. Жаждут справедливости — и он им её предоставит.       — Наконец-то, — вид у Далтана усталый, но вождь разводит длани благодушно, стоит Юнги спрыгнуть на землю с Чимином на руках. — Мы вас уже заждались.       — Зато весь север теперь наш, — хитро ухмыляется Херран. — Не хватает Хонии. Она бы нам всем здорово помогла.       — Нам нельзя было рисковать Хонией, — это уже говорит Чонгук, выходя из ближайшего шатра и мгновенно сгребая Чимина в объятиях. Но вид у огневика несколько мрачный.       Юнги это не нравится, но этот взгляд он знает хорошо, и поэтому:       — Кто? — выходит глухо. Воображение подкидывает Намджуна, Сокджина, Тэхёна, Хосока — кого угодно из них — что смотрят в небо навечно застывшими глазами. Чимин вздрагивает, переводит взгляд с бойца на огневика и обратно в легко читаемой панике.       — Хьюз, — бросает Чонгук едва слышно, буравя взглядом один из костров. — Месяца три назад во время осады на один из городов.       — Сокджин?.. — шепчет испуганно Чимин, и Юнги знает, о чём тот подумал: словно чуя, перед самой дорогой главный целитель буквально умолял своего слугу поехать с ним, но получил мягкий отказ, ибо Леа и Тэён безоговорочно ехали с Тэхёном.       — Уже почти отошёл, чего не скажешь о Леа. Юнги, она сошла с ума от горя. Тэтэ заставил её забыть, но она совершенно невменяема даже под внушением. Тэён теперь — целиком наша с ним забота, — и Гук прижимает к себе Чимина, нежно поглаживая вздрагивающую из-за всхлипов спину.       Юнги ругается грязно, сплёвывает на землю, а потом лишь бросает короткое: «Где?», и огневик кивком показывает на один из дальних шатров. Далтан хочет что-то сказать, но пресекается взмахом руки, и боец, быстрым шагом пересекая лагерь, не забывая отвечать рассеянными кивками на приветствия, без лишних предупреждений отдёргивает ткань в сторону.       В полупустом шатре с парой-тройкой хлипких циновок на голой земле, царит полумрак и абсолютная тишина, нарушаемая лишь негромкими подвываниями да тихим, успокаивающим шёпотом. У самой стенки сидит Тэхён, тихонько покачиваясь и прижимая к себе Леа, что скулит что-то нечленораздельное тому в плечо. Вид у девушки — худой и болезненный, а ещё невменяемый абсолютно: ни следа не осталось от озорства и самоуверенности, лишь только пустое отчаяние да больные глаза. А Тэхён… сломлен. Шепчет на маленькое ушко всякие глупости, прижимая её покрепче к себе, и, увидев Юнги, лишь кивает в знак приветствия, не прекращая этого своего монотонного «Тише-тише».       Тише-тише.       Тише-тише.       Юнги садится рядом на колени, протягивает руку было, но она воет нечленораздельно, сжимается и утыкается иллюзионисту в самую шею, как дикий зверёк, что заметил опасность — и это просто ножом по сердцу на контрасте с той самой делано вежливой девицей, что не стеснялась ставить господина на место.       — Она почти не ест, — хрипло говорит Тэ без всякого намёка на былую игривость. — Она не понимает человеческую речь, Юнги. Она ничего не понимает, — и начинает дрожать всем телом, но Леа от этого воет только громче, и ему приходится взять себя в руки — какой, интересно, раз за прошедшие три месяца? — Она боится каждого здесь, кроме меня, а без меня бьётся в припадке. Тэён, он такой маленький ещё, ему нужна мама. А его маме… больше ничего не нужно, — и прижимает к себе притихшую служанку со вздохом. — Я занимаюсь им, пока она спит. Всё остальное время на него тратит Гукки, — и, поймав этот взгляд, говорит громче. — Я знаю, что ты хочешь сказать, но я не могу, Юнги, понимаешь?! Не могу! — и боец просто смотрит на то, как текут слёзы по этим похудевшим щекам. — Она мне… как дочь, наверное. Сам помнишь, как я её всему обучал: и этикету, и манере себя держать. Надо было не слушать, а отсылать её к чёрту.       — Она бы всё равно пошла за тобой, — со вздохом говорит брюнет, осторожно утирая влажную дорожку пальцем. — И ты это знаешь. Она слишком похожа на тебя, Тэ. Но она уже никогда не станет той, кем была.       — Теперь я понимаю, что имела в виду Хония. Она говорила мне ни в чём себя не винить в будущем, говорила, что я бы ничего не смог сделать. И вот это самое будущее, оно наступило, — и сжимает девушку крепче. — Я знаю, что она не жилец. Я знаю, — и утыкается носом в волосы, дышит тяжело.       У Юнги на сердце — камень, что не поднять. У Юнги в голове — образ воспоминаний, тех самых, что услужливо подкидывают озорную улыбку, усталое «Господин». Леа всегда была рядом, поддерживала Тэхёна так, как могла, и, да, сейчас он не хочет оказаться на месте иллюзиониста: мало того, что с двумя детьми на руках, так ещё и предстоит делать выбор — из категории тех, что сводят с ума, оставляют биться в истерике. Это как смотреть на любимое животное, что изнемогает от боли, оставлять мучиться в недомогании, с которым справиться не может ничто.       Поэтому Юнги даёт Тэхёну право выбора, но подталкивает к единственно правильному: вытаскивает из сапога тонкий острый кинжал под аккомпанемент чувственного всхлипа, оставляет его на земле подле иллюзиониста и, не выдержав, обнимает эту тёмно-каштановую голову друга, оставляя на макушке призрак нежного, чувственного поцелуя. После выходит наружу, чувствуя, как бьётся сердце в глотке, отдаваясь болью до самых костей, плачет почти что, но снаружи — Далтан.       — У тебя есть кто-то, кто сможет избавиться от тела? — собственный голос, он глухой сейчас абсолютно, и, дождавшись кивка вождя, лишь вздыхает. — Кто-нибудь может прислать Чонгука сюда? Он будет нужен здесь.       — Но, господин, ребёнок… — из-за шатра тихой тенью выскальзывает Калеб, смотрит своими большими глазами, и Юнги сейчас не чувствует ничего, кроме боли, что сжимает грудь, и томного, чёрного раздражения.       — Останься с Тэёном. Чонгук нужен здесь.       И, не дожидаясь ответа, на деревянных ногах идёт в сторону бледного Намджуна, который сидит у костра, буравит взглядом и всё понимает, конечно же.

***

      Ким Тэхён — кто это?       Тот, кто знает всё и всегда, человек, воспитанный кочевым племенем, упрятанный в сырых подземельях, сломленный поперёк и вдоль теми, кто хочет знать больше. Тот, кто выходит на свободу, вдыхает свежий воздух полной грудью, тот, кто сходит с ума от собственной красоты?       Тот, кто приходит на казнь шайки разбойников, видит юркую хитрую девчонку, позволяет душе тот самый порыв, что говорит «Это твоё», забирает, воспитывает с самых низов, после чего вынужден просто так взять — и лишить жизни, лишь глядя на этот острый кинжал подле ног своих?       Он знает, что ей ничто не поможет — и не может винить. Если блядская фортуна повернётся так, что он будет видеть своего Гукки смотрящим в пространство пустыми, лишёнными всякого намёка на жизнь глазами, то выстоит ли?        Но обязательно поплачь, Ким Тэхён. Слёзы, они принесут облегчение.       Тэхён плачет. Тихо, уткнувшись в тёмные волосы, слушая жалкие поскуливания той, кто до недавних пор была опорой, поддержкой. Смотрит в блёклые, ничего не понимающие глаза, что в душу глядят будто бы, думает. Думает о том, что согласна была бы та Леа, с чувствами и эмоциями, на подобную участь? Скорее всего, абсолютно нет. Она бы сама приставила клинок к груди и нажала бы сильно, его хрупкая, но сильная девочка. Его дочь, подруга, маленький смысл, что породил на свет ещё одно чудо, то самое, что сейчас лежит, маленькое и беззащитное, да играется весело с перстнем о фиолетовом камне на массивной цепочке. То, ради чего каждый из них согласен умереть немного, защитить, дать шанс на выживание — каждый, но не его собственная мать, которая даже не помнит.       Он понимает, что за занавесом — люди, что ждут. Ждут от него того самого действа, которое уж давно пора совершить, просто духа не хватает от слова совсем. Смотрит на клинок подле себя, чувствует тепло безумного тела.       Холодный металл жжёт пальцы. Возможно, он будет проклят в то самое мгновенье, но разве не делает лучше? И что нужно, чтоб искупить груз той вины, что ляжет на плечи вместе с тем чувством ненависти к самому себе?       Леа смотрит в глаза доверчивым щенком. Она совсем не понимает того, что происходит, уж три месяца как, краем сознания зацепившись за то, что Тэхён — опора и сила, которой не нужно бояться. То самое, за что можно держаться в этом аду. И, что самое страшное — он продолжает. Продолжает говорить с ней так, будто бы она осознаёт происходящее, всё также может дать дельный совет и закатить глаза в насмешливом «господин Тэхён». И если он дурак, то она — его существо, трезвая часть того Иллюзорного Тэхёна, что со звездой во лбу и абсолютным непониманием действительности.       Смотрит снизу вверх, доверчиво прижавшись к груди, не понимает, почему иллюзионист не может смотреть так же прямо в ответ, а лишь слёзы смаргивает, зажимая в руках холодную рукоять.       — Я люблю тебя, солнышко, — говорит. Губы девушки растягиваются в той самой улыбке младенца, и это просто ножом по сердцу. — Я так сильно люблю тебя, ты знаешь, Леа? — и смотрит в это лицо, сейчас абсолютно спокойное, но утратившее былую задорность и надменность. — Я воспитывал тебя как свою дочь или, быть может, младшую сестру, — собственный голос обрывается и он вынужден прокашляться слабо, чтобы снова утонуть в блеклой голубизне. — Я хочу, чтобы ты была счастлива, знаешь? — и она улыбается нежно, плачет отчего-то, прижимается доверчиво к его груди и едва не мурлычет, и оттого — тяжелее десятикратно. — Всегда счастлива. Мы с Гукки позаботимся о Тэёне, я обещаю, — и убирает с её милого лица смоляную прядь, после чего перехватывает удобнее, разворачивает спиной к себе: она, тихо и безумно хихикая, откидывает свою голову на его плечо и прикрывает глаза, будто бы фору давая своему господину. А у господина руки дрожат и он хочет закопать себя заживо, потому что это сводит с ума, заставляет слёзы капать на черноволосую голову. — Мы с Гукки всегда будем помнить, даже несмотря на то, что случилось, — шепчет, уткнувшись взглядом в ткань шатра.       Он сам учил Чонгука, что нет способа лучше, чем проткнуть сопернику лёгкое. Однако же та, кто покоится в его объятиях, она не соперник совсем. Открытая, доступная, доверившая своё сердце, которое будет поражено в самый центр.       В самое существо.       Когда клинок вспарывает кожу, с чавканьем входит в тёплую плоть, Тэхён всё также гипнотизирует стену, лишь сжимая это хрупкое девичье тело, да не переставая задушенно всхлипывать. Истерика — вот она, рядом совсем, сводит с ума в этом полумраке, пропитывает кровью одежду. Тэхён говорил себе не привязываться, но всё равно, глупец, сковал себя. И когда Леа дёргается, будто бы в вялой попытке вырваться из смертельных объятий, он лишь сжимает её крепче, чувствуя выдох из собственной груди. А когда вздыхает последний раз и обмякает безвольной оболочкой, то не находит сил подняться долго ещё — и это уже грех говорить о том, чтобы просто взглянуть, лишь прижимает к себе то, что когда-то было служанкой, верной ему до последнего вздоха, и ловит себя на тихом, хриплом «Тише, тише».       Тише, тише.       Тише, тише.       Тэхён осторожно размыкает объятия, будто боясь потревожить, а потом на деревянных ногах выходит из шатра. Закат режет глаза, отчаяние душу разрывает пополам, и он не сразу понимает, что уже его обнимают в крепких, важных объятиях, а Гукки, сохраняя рассудок, кивает на занавесь, позволяя какому-то энергетику из Барристана проникнуть внутрь.       Тэхён — он оболочка, кажется, несмотря на то, что сделал то, что должен был. Несмотря на то, что это было правильно. Правильные поступки, они такие тяжёлые, а не бежать по принципу Юнги оказалось куда тяжелей.       — Я хочу увидеть Тэёна, — шепчет. — Мне нужен Тэён.

***

      Это происходит ночью.       Вырывает Чимина из зыбкого сна, заставляет натренированное тело вскочить, не понимая, что происходит. В уши — крики десятков людей, смута и пелена полнейшего отчаяния.       Юнги не спит. Юнги рядом, хватается за тонкое запястье, шепчет роковое «Вот и конец», и осознание прошивает не хуже пяти ударов плетей когда-то давно. Потому что на губах бойца — улыбка тоскливая, потому что снаружи шатра — вопли отчаяния и звук железа о железо, и это сводит с ума.       — Чиминни, — тянет Юнги так тихо, смотрит так грустно, что целителя передёргивает от ощущения ужаса: настолько вид у любимого… странный. Тоскливый, может быть, окроплённый грустью и болью, до странного спокойный и мерный. — Я глуп.       — Почему? — хрипит почти что испуганно, потому что чувствует чужой липкий, всепоглощающий страх, что хватает за горло сквозь Клятву Дуэта и не позволяет вдохнуть. — Почему?       Юнги ухмыляется с ноткой печали, глядя на пляшущие тени снаружи. И, нет, Чимину это не нравится. Чимину вообще всё не нравится в последнее время: он планомерно сходит с ума, бьётся рыбой о берега неизвестности, и это, кажется, слишком. Потому что Юнги не уверен в себе, и это хуже всего — разворачивает блондина к себе, смотрит странно как-то.       — Потому что я всё ещё не сказал тебе самого важного, Чиминни, — и смотрит сверху вниз, а Чимину плакать хочется от ужаса. Да, Император сыграл как по нотам, напал посреди ночи, посеял хаос и сумятицу, но, пожалуйста, не нужно говорить сейчас этого, Юнги, потому что это звучит тем самым прощанием, а юноша к такому не готов совершенно. И хочется крикнуть, заголосить о том, чтоб заткнулся — потому что скажет потом, когда всё закончится, а не сейчас, в этом чёртовом шатре, когда всё непонятно и ад в душе. Но говорит. — Чиминни, я…       — Заткнись, — шепчет, чувствуя злые слёзы по щекам. — Заткнись, Мин Юнги, и не смей говорить мне этого перед самым главным боем, понятно?!       Юнги смеётся. Этакий Всевышний мира одного Чимина, мальчика под роковым номером «три-сто девяносто девять», и это заставляет ноги трястись — настолько этот смех полон мрачного отчаяния.       — А если мне не доведётся об этом сказать?       — Тогда и мне не доведётся это услышать, — шепчет жарко, коснувшись ладонью чужой — аккурат шрам к шраму. — Я не хочу…       — Я люблю тебя, — шепчет выстраданное бывший наследник династии Мин, перебивая, не считаясь. — Я люблю тебя, как никогда в жизни никого не любил и не полюблю никогда. Ты — то самое, что заставляет меня дышать всё ещё. Но ты же знаешь об этом, конечно же.       — Иди к чёрту, — устало стонет Чимин, но чувствует, как сердце замирает в горле вопреки всему. — Иди к чёрту, Мин Юнги, уничтожь его, а потом возвращайся обратно, чтобы сказать мне это ещё раз. И ещё, и ещё, и ещё. Твоё сердцебиение — рядом с моим, ты помнишь?       — Помню, — шепчет, целует горько и быстро.       А потом выбегает из шатра, и всё, что слышит Чимин — это топот десятков ног. Всё, что видит — это Сокджин через мгновение, который хватает за грудки с грозным «Что стоишь?!» и, вытолкав наружу, хватает за руку и быстро увлекает куда-то в сторону от треклятой огромной поляны, что до последнего мгновения казалась дружелюбной, а сейчас её трава заставляет скользить, приняв на себя пот и кровь.       …Места достаточно. Чимин осознаёт это как никогда ранее, потому что всё, на что хватает взгляда — лишь концентрация крови и смерти: люди убивают друг друга за веру, за то, что считают правым. Рык десятков медведей пронзает общий гомон и крик, когда Тхэррен, появившись из ниоткуда, бросается на огромного воина, а Далтан — он видит — уничтожает одного воина за другим, размахивая простым кистенем. Чимин бы усмехнулся подобному совпадению, но сейчас он в полном дерьме, а с чьей-то лёгкой руки (возможно, самого Всевышнего), очередной план катится в пекло. Потому что Юнги, да, он и не должен быть рядом, как бы сильно блондин того ни желал, но в шаговой доступности должны быть Намджун и Хосок, а их, ослеплённый ужасом юноша в упор не видит. Рука наставника, вцепившаяся в его собственную хваткой мёртвой, кажется тем самым остовом, что необходим — но недостаточным, чтобы чувствовать уверенность, и когда на них нападают справа, никто иной, как полупрозрачный Юнги, сносит чужую буйную голову под одобрительный возглас Джина.       Ранее Чимин часто задумывался: а будет ли ещё тяжелее, чем сегодня? Эта мысль, на самом деле, не даёт ему покоя уже вот пятый год, и каждый, абсолютно каждый раз жизнь как будто говорит «Да, смотри, как могу!». Как будто им с судьбой вдвоём интересен чиминов предел, тот момент, когда же он уже, наконец-то, сломается, переломится пополам, и заново себя уже собрать в тысячный раз точно не сможет. Первый раз — зацвёл цветок. Второй — его волоком потащили в телегу, где впоследствии унизили и заставили подчиниться. Третий раз фортуна столкнула его нос с носом с Чонгуком, чтобы в четвёртый — потопить в ужасе от того, что он не смог защитить остальных детей в корпусе. Но тот, четвёртый раз, он был роковым: именно он послужил началом новому витку жизни на тот момент безымянного мальчика с порядковым номером, подкинув на соседнюю койку другого такого же — черноволосого и нелюдимого. Знал ли тот сто девяносто девятый о том, что не так много времени ему понадобится, чтобы то озлобленное существо впилось в него поцелуем и сказало роковое «Люблю»?       Жизнь, она сука. Чимин знал этот незатейливый факт пусть и не с самого начала своего существования, но правила игры понял и принял без всяких вопросов в отрочестве. И бороться с ними тоже привык: хотя бы потому, что сейчас ему есть, что терять. Есть, во что верить — и набатом в ушах бьётся это «Ты — то самое, что заставляет меня дышать всё ещё», а перед глазами — бледное скуластое лицо, самое красивое и самое безмерно любимое.       И когда перед ними с Сокджином появляется стройный ряд вооруженных людей, он готов, в отличие от своего наставника. Готов биться яростно за то, что правым считает, готов уничтожить и быть уничтоженным, но последнее — это на крайний случай, и наставник ахает, когда люди бросаются к ним, а Чимин стоит на месте, чувствуя холодный рассудок и ледяную расчётливость. Первый образ появляется сразу, за ним второй, третий, четвёртый, пятый, шестой — их берут в круг, потому что людей Кесеса слишком много, очевидно, и главная их цель — избавить врагов от целителей. И если бы Чимин был просто целителем, то задача была бы лёгкой безмерно, но сегодня он готов проливать кровь за право любить, нет, за право жить так, как хотел бы всю жизнь.       Седьмой образ ярко-зелёной вспышкой разбивает ночную тьму.

***

      — Первое, что я сделаю, — орёт Хосок с весёлым гиканьем опуская молот и провоцируя землю встать на дыбы и поглотить в свои недра пару десятков человек. — Когда мы ворвёмся в Руаль победителями, — и лихо рассеивает посланную в него кем-то волну, после чего закидывает молот на плечи и ухмыляется криво: — Это сравняю с землёй местную церковь.       — Если ты хочешь поговорить о своих таких планах в контексте политического момента, то знай, что я этого не одобрю, — фыркает Намджун, рассеивая катану и начиная крутить головой из стороны в сторону, тщетно утирая с лица кровь какого-то особо прыткого субъекта, что посчитал себя в праве напасть в упор — но только размазывая её ещё больше.       — Почему? — удивляется молотоносец, а Намджун невольно пялится, но без всякого романтического подтекста, конечно же: просто они двое слишком давно участвовали вместе в хорошей битве. Лидер уже и подзабыл, каким Хосок может быть разрушительным в своей красоте: тонкий, звонкий, с небрежно перекинутым по касательной узких плечей древком своего Мо, молотоносец в лучших традициях пестрит хитрой ухмылкой.       — Потому что многие люди верят, Хосок, даже если ты эту веру утратил, — и, нет, Намджун не кажется себе идиотом, разъясняя товарищу столь простейшие истины. Это вообще его работа с недавних пор: у них с Сокджином будто бы резко появилось пять несуразных детей, один из которых проходит тот самый возраст, когда кажется себе единственно правым. Хотя план придумал хороший, но, блять, выполнить бы его ещё…       — Где Сокджин и Чимин? — интересуется Хосок вместо ответа, светясь синим по всему телу и нервно оглядываясь на другой край поля брани, и лидер не может не понять, почему: с противоположного конца поляны искрят фиолетовым на контрасте с пламенным красным.       — Должны быть в пролеске, нам нужно идти к ним, — и Намджун делает было шаг назад, но вынужден увернуться от тяжёлой секиры, что целит прямо в плечо, цепляет, но вскользь, оставляя неглубокую, но обжигающую болью царапину, из которой начинает обильно сочиться алым. Лидер отпрыгивает назад, но прыткая девчонка быстрее, снова заносит оружие для удара, что метит прямо в голову. Хосок восклицает плохое слово, замахивается свирепо и… остаётся недвижимым, потому что противницу охватывает огнём, но не обычным, а светло-зелёным.       — Твою мать! — раздаётся визгливое сзади, из той категории, когда сердцу легче. Намджун едва успевает повернуться было, но получает удар в челюсть, позорно потеряв координацию и упав навзничь и глядя снизу вверх на своего любовника в залитой кровью одежде и с покраснением на лице от того самого удара, что он нанёс лидеру только что. — Козёл! Скотина! Кретин! — и Сокджин откровенно пинается, полыхая праведным белым, морщится сам, и только смех Чимина и предостерегающее «Ты себя сам калечишь, эй!» заставляют его остановиться и просто глазеть злобно, дышать тяжело. — Сволота! — выплёвывает едкое напоследок, а потом гордо разворачивается и с удовлетворением отмечает полупрозрачных воронов высоко над головой: птицы рассекают пространство, пикируя к раненым, исцеляют взмахами крыльев, ставят на ноги тех, кто уже не мог сам. Намджун тоже их видит. Но вот только…       — Джин, что за херня? — сипло говорит Хосок, и лидер понимает, что боец считает беззвучно, только побелевшие губы шевелятся.       Первый ворон, второй, шестой, двенадцатый, двадцатый — и все, как один, бледно-зелёные, но вот только все они знают, что предел материализации Сокджина — всего десять.       А потом все взгляды упираются в Чимина. Но не в того, что стоит рядом с наставником с хитрой улыбкой, а того самого, что тоже полупрозрачный.       Проецирующий новые образы прямо на глазах: Юнги, Хосок, Чонгук, Сокджин, Намджун, Тэхён — и снова Чимин, что создаёт ещё одну партию и нового Чимина, что делает то же самое, что его первая полупрозрачная копия.       — Вместо тысячи слов, да? — самодовольно ухмыляется главный целитель Империи и треплет довольно улыбающегося юношу по светлой макушке.

***

      — Там всё в порядке? — интересуется Далтан прямо на ходу, вскинув брови загадочно, и Юнги понимает, почему вождь задаёт этот вопрос со столь красноречивой мимикой. Прислушивается к себе и даже удивляется немного: Чимин в душе вибрирует резким выбросом силы и абсолютной искренней радостью.       — Как выглядит Клятва Дуэта для тебя? — интересуется вместо ответа и наклоняя голову, дабы не удариться о тяжёлую ветку: Тхэррен под ним хрипит от тяжёлого быстрого бега, но уже совсем скоро высадит его на нужной точке, чтобы после повернуть на Руаль вместе с Далтаном и остальными — вырвать с корнем сорняк под названием Совет.       Пёс по имени Юнги изучил повадки своего хозяина слишком хорошо, чтобы быть готовым к ночной атаке, но здесь также свою роль сыграл и Херран, материализовав сокола и разведав, что Кесес с отрядом энергетиков остановился неподалёку от остатков императорского корпуса: аккурат рядом с эшафотом, который Юнги в своё время сам создал, поддавшись редкому желанию сделать что-то своими руками. Солнце должно уже встать совсем скоро, по его расчётам, но к рассвету он уже должен поставить точку в этом параде уродов. Он себе обещал.       Он Чимину обещал, что совсем скоро покажет ему то самое место, что будет безопасным настолько, чтобы целитель мог назвать его домом.       — Это тяжело объяснить, на самом деле, — вождь снисходит до ответа только тогда, когда Юнги спрыгивает на твёрдую землю в десяти минутах ходьбы от стоянки монарха. — Можешь думать, что это всё выглядит как этакие разноцветные нити, и ваша сейчас выглядит так, будто светится изнутри. Я знаю, что это. Я и сам повязан подобной.       — Серьёзно? — Юнги вскидывает брови в недоумении, стараясь не думать о том, что, кажется, сейчас поступает как тот самый, кто перед смертью надышаться не может. — Ты принёс Клятву? Но с кем?       — Со мной, — вяло отвечает Херран, вновь садясь на лоснящейся в зыбком лунном свете холке Тхэррена. — Я думал, ты неглупый, а тут вот, что.       — Я не то что бы глупый, — ухмыляется боец, но находится в искреннем удивлении, да. — Я просто равнодушный ко всему тому, что меня не касается.       — Верный подход, — ухмыляется Далтан и разворачивает своего медведя. — Ты точно справишься один?       — Только я и справлюсь, — кивает головой Юнги, вновь становясь серьёзным до ужаса, чувствуя, как азарт начинает играть в крови, бурлить, бушевать. Совсем скоро это всё кончится, думает, а потом впивается взглядом куда-то вперёд, туда, где стволы деревьев вскоре разомкнутся, представляя его взору большое пространство у пепелища и с громоздкой конструкцией Стадиона поодаль.       — Тогда удачи тебе, Мин Юнги, — кривая улыбка на губах мужчины играет особо обнадеживающе, а потом два страшных зверя срываются с места и уходят влево, к столице, и уводят за собой вереницу других.       Юнги стоит в густой траве с пару мгновений, прислушиваясь к шёпоту ветра, что гуляет средь листьев, наслаждается единением с собственным разумом в кои-то веки. Прислушивается к ощущениям: Чимин всё ещё жив, но находится в неистовом напряжении, где-то там, за спиной. Бьётся, возможно, остервенелым котом, выгрызая себе право на жизнь с каждым шагом — и Юнги снова чувствует этот укол абсолютного бессилия от того простого факта, что он не рядом с ним в этот нужный момент, и с усилием заставляет себя сделать шаг. И ещё, и ещё, и ещё, чтобы потом перейти на бег, а затем — пустить энергию током по телу и развить действительно большую скорость, но при этом оставаться максимально бесшумным. А руки горят, горят той злой силой, что рвётся наружу, но сдерживается до поры до времени — ровно до того момента, когда Юнги вылетает на треклятую поляну, материализуя в каждой руке по кистеню и запуская первый в полёт, сметая до кучи сразу половину соперников. Вкус скорой победы дурманит, застилает пеленой триумфа глаза, и он ловко уходит от встречных разномастных атак, чтобы приземлиться на ногу, провернуться, найти взглядом: его-то пёс по имени Юнги оставит напоследок, чтоб стал свидетелем перемены и красного зарева, которое приобретёт такой цвет от той крови, что прольётся сегодня.       Энергетики смешиваются с вояками, идут в атаку мгновенно и — идиоты — в лоб и строем, делают себя лёгкой добычей для кистеня. Юнги размахивается посильнее, чувствуя, как растягиваются губы в улыбке, и собирается было нанести последний сокрушительный удар, когда в груди резко становится больно, заливает красным рубашку, а внутри что-то обрывается сорванной цепью, унося всё то самое, что доброе — в адское пекло, не оставляя ничего, кроме муки страданий и странного, доселе неизвестного чувства столь сильного, что сводит с ума, заставляет, не мигая, смотреть на собственную кровь, что капает из глубокой раны в груди, и понимать — эмоция эта ничто иное, как вселенская, иррациональная скорбь. Та самая, что постигает сначала сердце, а потом — и голову, а осознание впитывается разумом медленно, отторгается с рёвом, но правда сковывает сердце той жёсткой хваткой, будто бы лопает.       Рана эта — не его, а близнеца, в результате чего никто иной, как Сокджин, разорвал его связь с Чимином, очевидно, не желая, чтобы погибло сразу двое.       Юнги задыхается, кажется. Юнги трясёт всего, а голос внутри кричит «Опасность, опасность, соберись, мать твою!», но тело не слушается, ослабевает от пролитой крови, а зрение плавится, гаснет, как бы сильно он ни старался взять себя в руки.       Темнота наступает, когда что-то сзади с треском обрушивается на его голову.

***

      Сокджин слышит странный звук.       Он переливается колоколами в голове и ушах, гремит именно в тот самый момент, когда его жизнь надламывается, а жалкие её остатки сыпятся на эту самую землю, оставляя только равнодушное «Почти же» перекатываться по сознанию.       Сокджин слышит странный звук.       Хосока отшвыривает беспомощной изломанной куклой в сторону, а один из призрачных воронов пикирует вниз и растворяется в худом теле, но молотоносец оглушён и недвижим, а Чимин устремляется в его сторону, дабы оттащить куда-нибудь, чтоб не затоптали случайно — и это страшно очень, потому что врагов оказывается слишком много на один жалкий клочок земли в роще. План Юнги идёт крахом: они почти-почти добираются до относительно безопасного для целителей места, оставляя Тэхёна, Чонгука и остальных добивать на поляне то, что осталось от вражеского войска. Если расчёт верен, то Юнги уже должен быть на подходе к тому, чтобы прикончить Кесеса и его отряд, а им нужно было только затаиться и ждать, но где-то случился прокол и чего-чего, но внезапной засады в противоположной от поля брани стороне, они не ожидали от слова совсем. И когда Намджун скрещивается клинками с массивным энергетиком-бойцом и пинком отправляет его восвояси, приправив это дело узкой, разрушительной полоской ярко-жёлтого, что сносит деревья так, как коса — траву, Сокджин чувствует себя как никогда бесполезным. Чимин не теряется: образы трёх Чонгуков сразу посылают жаркие залпы, в то время как шесть кистеней боронят величественные кроны, сотрясают землю один за одним, чтобы снова подняться в воздух с тем самым страшным гулом.       Джин оглядывается в поисках ученика. Тот сидит на корточках, прижимает бесчувственного Хосока к груди до побелевших костяшек, глаза горят ярко-зелёным воинственно. Джин видит его чётко в этих ярких энергетических всполохах, отбегает назад, осознавая свою бесполезность, позволяет Намджуну отражать град нападений, что, кажется, сыпятся со всех сторон сразу.       Сокджин слышит странный звук.       Везде мелькают разноцветные искры, земля становится дыбом, грозясь увлечь его в самые недра, и он вынужден не стоять на месте: одновременно становится зрительной мишенью, но почва от кистеней и призрачных молотов летит тяжёлыми сумбурными плитами. Целитель чувствует, как обжигает правую щеку чужой болью, как начинает кровить губа, а за ней — и плечо, и как стук двух сердец в груди прорвёт рёбра вот-вот. Сокджин почти что в панику впал, и всё, за что держится взглядом, отлетая после очередного взрыва к ближайшему дереву — это сгорбленная над Хосоком фигурка в светло-зелёном, та, что прижимает к себе эту рыжую голову подобно головке ребёнка — и поэтому видит отчётливо, как за спиной у ученика появляется кто-то, кого не видно вообще.       Сокджин слышит странный звук. Он пронзает всё его существо горечью боли, когда длинный острый клинок входит в плоть Чимина со спины и выходит из груди — он смотрит, не мигая, не в силах поверить, но видит тёмные во тьме струи чего-то, что льётся по подбородку из пухлых губ, заливая камзол.       Сокджин слышит странный звук. Он сводит с ума, диктует это своё «Нет, нет, нет, нет», когда Намджун оборачивается и видит, что происходит, а потом роща озаряется ослепительной жёлтой вспышкой, разрушающей и оставляющую после себя гнетущую тишину, нарушаемую хриплым дыханием Чиминни.       И странный звук повторяется, когда Сокджин бросается к юноше, чьи глаза уже закатились, а тело начинает обмякать на земле.       Странный звук — это его полный отчаяния крик.

***

      Что-то не так.       Это наблюдательный Тэхён понимает, когда призрачные птицы, застилающие небосвод, исчезают мгновенно, оставляя после себя россыпи светло-зелёных искр, что оседают на землю и растворяются подле. Чонгук, что держится рядом, замирает, он видит, с ужасом и отчаянием глядя на небо и не понимая ничего абсолютно.       Им с этой части поляны, где сосредоточился весь ад этого мира, плохо видно, что происходило до положенного отступления Намджуна, Хосока и двух целителей в безопасность рощи, оставив их добивать то, что осталось, но ни огневик, ни иллюзионист, не глупцы, и поняли, что бледно-зелёные вороны — дело кое-чьих милых небольших рук. Удивляться времени не было, только лишь впитывать в себя эту волну целительной силы, что посылали им птицы. Птицы, что пропали сейчас.       — Его просто вырубили, — бросает Тэхён этому побелевшему лицу. — Гукки, ты слышишь? С ним всё хорошо. С ним Сокджин, ясно? А мы всё ещё здесь и у нас нет времени на то, чтобы расслабляться. Понял меня?       Чонгук кивает. Глаза — большие-большие — горят что то пламя, которое создают большие ладони, не останавливаясь. Как и Тэхён мечет ножи по всему периметру, стравливает нападающих между собой, спотыкаясь о трупы и не смотря — чужой или свой. Тэёна и Хаэ, как и всех, кто ослаб, увели на безопасное расстояние ещё вечером, и хоть за этих душа не болит, но мысль о глупом Чимине и Юнги, что, вообще-то, на данный момент должен выполнять ключевую операцию, не даёт нормально вдохнуть.       Тэхён не дилетант. Он не должен думать об этом.       А Чонгук думает очевидно: руки на посохе начинают дрожать мелко-мелко, с ума сводяще, и это выше всех сил: и иллюзионист подскакивает проворной кошкой и пинком по почкам лупит по прорвавшемуся сквозь пламя врагу, что почти достигает огневика — ещё какая-то пара шагов, и не было бы у Тэхёна его мальчика Гукки.       А ведь и правда мальчика — и это осеняет так ярко, что Тэхён на мгновение замирает, утирая смесь своей и чужой крови с испачканного сажей лица. Смотрит. И пусть Чонгук, он не выглядит и не думает на свой возраст совсем, ему, кажется, сложнее их всех вместе взятых. Потому что хрен знает, что сейчас со вторым из двух членов его так называемой семьи, и что происходит — ни черта не понятно, но, увы, сейчас всё, что Тэхён ему может сказать, это лишь…       — Чонгук, сука, не спи! — и огневик вздрагивает и будто пробуждается, разворачивается и испепеляет поверженного любовником противника до состояния угля.       Их слишком много, понимает Тэхён.       У них почти не осталось людей и сил — эта мысль бьёт не хуже пощёчины, а ещё оружие массового поражения рискует рассыпаться от неизвестности прямо сейчас.       — Чонгук! — и, да, это глупо ужасно, но когда парень с острым одноручным мечом преодолевает стихийную преграду и устремляется к тому, кто здесь несёт в себе самую большую опасность, Тэхён понимает, что у него нет места для манёвра от слова совсем.       Тело, оно дурное, знаете?       Само действует.       Само прыгает между тем, кого он любит больше всего, обхватив рукой материализованный нож, что пронзает чужую глазницу точно также, как и тот самый одноручный меч — его плоть насквозь, опаляя неистовым жжением тело и непониманием — разум.       Стоит так близко, что Чонгук обхватывает его руками за талию. Руками, что скользят почему-то, и этот вид посеревшего от неприятия и неприкрытого ужаса лица сводит с ума, а в горле клокочет, выливается чем-то изо рта наружу, но радость одна.       Чонгук просыпается. Просыпается в тот момент, когда опускается на землю и кладёт Тэхёна на собственные колени, а сам иллюзионист лежит и не понимает совсем, почему в глазах то темно, то ярко-ярко до слепоты, а ещё ноги не двигаются. Но это всё неважно, конечно же.       Потому что Гукки взрывается ярко-красным с прожилками, и в предрассветном сумраке кажется, что весь он до корней волос — одна большая концентрация красного, даже слёзы, что текут по щекам без его ведома. И этот порыв, он, кажется, до тла всё сжигает вокруг: так чувствуется, по крайней мере, пульсации по земле идут жёсткие, рваные. Тэхён не знает, а головы повернуть не может почему-то.       Несмотря на опаляющий вокруг жар, ему холодно очень.       И смеяться охота.       — Нет! — крик этот переворачивает что-то в душе, что медленно ускользает сквозь пальцы, но тьма накатывает вновь, и лица иллюзионист разобрать не может совсем, но боится, что зрение не вернётся обратно. Боги, пожалуйста, дайте взглянуть. Хоть одним глазком, пожалуйста, дайте. — Тэхён, нет, пожалуйста, нет! Я же говорил тебе никогда не закрывать меня собой, так зачем?.. — и Тэхён слышит, как рыдают над ним сдавленно, до хрипов самых. Рыдают — и то, что ещё есть в нём из души, рыдает вместе с его мальчиком. — Тэхён, пожалуйста, потерпи, Сокджин…       — Полчаса, — собственный хрип немного пугает, как и вязкое с металлическим привкусом изо рта, что булькает на губах. — У Сокджина есть лишь полчаса на то, чтобы оживить человека. Он вряд ли успеет, — и неожиданно вокруг снова всё чётко и ярко, будто сам небосвод издевается. И не может не улыбнуться, из последних сил коснувшись ярко-красных волос. Надо же. — Тебе идёт.       — Не смей умирать! — и глаза его, такие любимые — красные-красные, хотя ни намёка на присутствие силы. И такое бывает, однако? — Не смей умирать, Тэтэ! Если ты умрёшь, то я тоже погибну, ты же знаешь!       — Знаю, Гукки, — шелестит тот в ответ. Дышать тяжелее с каждой секундой, а ещё губы пересыхают, хотя с каждым словом увлажняются кровью всё больше. — Поэтому хочу сделать тебе подарок.       — Подарок? — и эти губы глупые, они у него тоже трясутся. Чонгук сейчас трясётся всем естеством, вроде бы — Тэхён не чувствует. Не чувствует ни нижней части туловища, ничего, кроме всепоглощающего холода и странного ледяного спокойствия.       Чонгук смотрит. Глаза его, такие живые, такие умные, но сейчас беспомощные — это ножом по самому сердцу, что вот-вот остановится. А потом Тэхён берет себя в руки последний раз в жизни, и они стекленеют предсказуемо, смотрят на него, не мигая.       Слой за слоем.       Иллюзия внутри иллюзии.       — После того, как я закончу говорить, Гукки, — шепчет из последних сил. — Ты встанешь и пойдёшь к Хосоку, Намджуну, Сокджину и Чимину. Ты пойдёшь, и не будешь оглядываться, — чувствует, как сопротивляется чужой разум. Пожалуйста, нет, не сейчас, не в этот момент. Его мальчик не должен страдать. — А пока будешь идти, тебе не будет больно, Гукки. Знаешь, почему?       — Почему? — без всяких эмоций шелестит в ответ.       — Потому что, Гукки, вставай, — и огневик подчиняется, аккуратно сняв его со своих пропитанных, как оказалось, насквозь кровью колен. — И забудь меня. Уходи.       Тело Чонгука дёргается. А потом разворачивается, оставляя одного глупого, безнадёжно любящего его до последнего вздоха иллюзиониста лежать на земле и смотреть на то, как он уходит в гробовой тишине туда, в сторону рощи.       И ещё, пока не забыл. Пока успевает.       Изувеченное, почти ни на что не пригодное тело распространяет вокруг себя слабые, но всё же импульсы силы:       — Забудь меня, Гукки, — шепчет Тэхён, глядя на то, как он удаляется. — Будто и не было меня никогда в твоей жизни. Забудь. Забудь, как забудут меня Намджун, Хосок…       Договорить не может, увы.       Тьма накатывает с новой силой, не принося ничего, кроме лёгкости и умиротворения.       Прав был Чимин с правого плеча. Будущее переменчиво, не прописано буквами на большом холсте мироздания.       …Ким Тэхён — кто это?        Тот, кто знает всё и всегда, человек, воспитанный кочевым племенем, упрятанный в сырых подземельях, сломленный поперёк и вдоль теми, кто хочет знать больше. Тот, кто выходит на свободу, вдыхает свежий воздух полной грудью, тот, кто сходит с ума от собственной красоты?        Неправда.       Смотрите, вот он, тот самый, лежит на голой земле в натёкшей луже вязкого, красного, смотрит пустыми глазами без признака жизни не в небо, но в ту сторону, куда уходит то самое, что дорого было.

***

      — Сокджин, обрубай!       — Он ещё жив!       — Если умрёт, то Юнги тоже погибнет! Руби чёртову связь!       «Это верно», — мысль течёт вязко и медленно, а в груди — жжение из той категории, что облегчает страдания. Намджун прав. Юнги не должен умереть, ни за что. Юнги — то самое, что сосредоточило в себе всю глупую чиминову жизнь. Чимин его не отпустит так просто.       Сейчас, только откроет глаза. В данную секунду это сложнее почему-то, чем обычно.       — Дай я его вылечу сначала! — шипят над ухом гневливо. — Тогда Юнги там тоже исцелится!       — У тебя нет времени, Джин, он умирает!       Умирает? Чимин умирает?       Как странно.       Жжётся сильнее — невыносимо. Столь сильно, что закричал бы непременно, но тело не слушается, а рот не открывается совсем.       Глупость какая.       Чимин ещё не готов умирать.       — Сокджин, рви! — голос Намджуна — как через толщу воды, сквозит паникой. Чимин бы и рад открыть глаза и сказать, что всё хорошо, но не может.       Жжение усиливается. Хотя куда уж хуже?       Дерьмо.       А потом обрубается. Будто свечу задули: не остаётся ничего абсолютно, и после волна силы растекается по телу, от корней волос до самых кончиков пальцев, топит в этом отчаянии, заставляет шумно вдохнуть и закашляться.       Первое, что он видит, открыв глаза — это серое лицо Сокджина, усталое и безмерно счастливое с этим его коронным «Успел».       — Всевышний, успел! — и слёзы бегут по щекам, а сам главный целитель выдыхает, а потом исчезает из поля зрения, и всё, что может разглядеть Чимин — это лишь ярко-красное по небу, что зовётся рассветом.       — Здесь же… деревья были?.. — сипит, садится осторожно и с ужасом видит красное пятно на груди.       — Лидер у нас лесорубом заделался, — Хосок улыбается широко, а потом треплет по волосам. — Спасибо тебе, Чиминни. Ты меня спас. Почти что ценой своей жизни, о чём ты думал вообще?! — и заканчивает кричащим вызовом, бьёт по голове несильно, но видно, что тоже вымотан до нитки.       — Я не думал, — улыбается как-то рассеяно, а потом видит улыбку на губах лидера.       И его осеняет.       — Юнги, — и прижимает ладони к губам. Улыбка с лица Намджуна стирается, уступая место угрюмости. — Юнги думает, что я погиб! А ещё он ранен! Нужно его найти, нужно ему помочь!       — Мы не можем, — и Намджун кивает сначала на Сокджина, устало привалившегося к дереву, а потом — на Хосока. — Они не переживут бой.       — Значит, я иду сам, — и встаёт порывисто, едва ли, что не качается.       — Чиминни, ты не можешь!..       — Как раз-таки я и могу, — буравит лидера взглядом тяжёлым. — У меня есть образы. А у образов — их образы. А у тех образов…       — Не продолжай, — морщится Хосок, а потом оглядывается назад. — Интересно, как там Чонгук?..       — Чимин, подожди! — кричит Намджун, оставляя без ответа вопрос, что был брошен в пустоту. Но блондин лишь отмахивается и быстро шагает в сторону того, что осталось от императорского корпуса. — Чимин!       — Останься с ними, — и юноша останавливается, хмурится через плечо. — Сейчас ты единственный, кто сможет их защитить.       — А ты? — почти снова рыдает Сокджин.       — А я… — и Чимин устало вздыхает. — Или найду дорогу, или проложу её сам.       И бегом устремляется дальше с одним-единственным именем на губах.

***

      — Мы тебя подлатали, — голос Кесеса вырывает из пучин тьмы, трезвит, приводит в чувство. — А то вдруг сдохнешь раньше, чем я того захочу.       И всё-таки жизнь — штука странная, как ни крути, непредсказуемая, как ни загадывай. Спрогнозируй всё до каждой мелочи, будь тысячекратно уверен в завтрашнем дне, но в итоге всё равно будешь биться подобно мотыльку в закрытые ставни; скаль зубы, отстаивай своё право на жизнь, но есть ли смысл во всём этом, если исход всегда одинаков? И что лучше: прожить долго и серо или же кратко, но насыщенно?       Жизнь учит тому, что сегодня ты чувствуешь себя властителем мира, чувствуя поток энергии, пропускаемый сквозь свои пальцы, поток электризующийся, видимый, дающий тебе шанс на то, чтобы попытаться выгрызть себе ещё один день, а завтра ты уже втоптан в грязь лицом, и спасибо, что дышишь вообще. Хорошо, если дышишь. Если не дышишь — тоже не так уж и плохо, зато ты отмучился, и, чтобы ни говорили там староверы из тех, что прыгают по лесам в идиотском тряпье, о том, как есть душа, что рождается заново — к чёрту. Он за свою недолгую, но чертовски насыщенную жизнь повидал больше многих, и теперь с уверенностью говорит, что не вернулся бы ни за что. Он видел лицемерие, видел войну, видел боль от предательства и слёзы матерей, чьи сыновья были обречены.       Что уж говорить, он и сам был обречён с самого начала, он знал свой финал получше многих других, но что же сделала судьба? Дала ли она ему возможность испытать то, чего он, по её мнению, действительно заслужил, дала тот самый лакомый кусочек счастья в безграничной вселенной насилия и боли, чтобы он понял, что и в его жизни может быть сладость; или же это скорее злой рок, который показал ему, как он мог бы жить? Как они могли бы жить, если бы не были теми, кем являются, рок, что дал, а потом забрал всё также внезапно, оставляя догнивать на дне отчаяния, корчась от дыры где-то меж рёбрами?       Он знает, что заслужил, что заслужил, как, наверное, никто другой из всех них, и сейчас можно было бы начать думать о том, что слишком поздно он понял, ради чего стоит жить, а от чего нужно отказаться. С другой стороны, будь он немного другим, они бы и не встретились никогда, и эта цикличность могла бы заставить его загнать себя в тупик, разрывая на части когтями отчаяния, если бы не поднимала несколько другой вопрос помимо всего.       Стоит ли жить в мире, где столько боли? Точнее, даже не так: стоит ли цепляться за жизнь, подавляющая часть которой заставляет тебя быть по локоть в крови и с пустотой в голове и сердце? Стоит ли жить, если, фактически, ты понял, зачем прочувствовал вкус, а потом, в любом случае, был лишён всякого смысла?       Стоит ли бояться того, что грядёт и грянуло бы неминуемо, если смерть — это способ избавиться от этого всего?       Он не знает. Он, видимо, больше ни в чем не уверен, но неизвестность, кажется, всяко лучше того, что происходит сейчас.       Кровавое зарево, прекрасно видимое даже над вековыми деревьями рощицы, что в небольшом отдалении, наверное, никогда не отпечатывалось в его сознании столь ироничной нотой. Одним протяжным, режущим слух звуком, осведомляющим о том, что, кажется, это действительно всё, и даже не на сегодня. Что-то есть в том, чтобы сейчас упереться взглядом только в одну точку в горизонте, режущую до еле терпимой боли в глазах, но игнорировать точное отражение неба, разлитое под ногами и вокруг; игнорировать ноющее чувство на собственных запястьях, закреплённых за спиной, стёршихся под давлением прочной грязной верёвки; игнорировать десяток таких же, как и этот закат, как и эта кровь на земле, глаз.       — Доволен? — произносит он своим рокочущим грудным голосом. Эта гнида, не достойная ни ответа, ни даже взгляда, одно присутствие которого не будит внутри ничего, кроме холодной ненависти да всепоглощающего отвращения. Он молчит, лишь прислоняется затылком, что от этого простого действа отвечает тупой болью, к нагретому за день тёплому дереву, из которого и был когда-то выструган этот незатейливый столб. Сделан им же, чтобы карать вот таких вот, как он сам сейчас. Всевышний, какая ирония.       Собственное воспоминание растягивает разбитые губы в горькой улыбке, заставляет прикрыть глаза. Вынуждает открыть таки рот для, кажется, последних в своей жизни слов:       — Я думал, что меня казнят на Стадионе. А тут, вот оно что, — выходит равнодушно, фактически — наплевательски. В этом весь он нынешний — жгучая и разъедающая концентрация яда, что капает с зубов вместе с кровью на небольшой деревянный помост, на котором он стоит.       — Ты не заслуживаешь почетней смерти, чем обычный дорожный грабитель, — доносится до ушей всё тот же отвратительный голос.       — А как же зрелища? Как же прилюдная демонстрация силы и мощи? Вы меня прямо расстраиваете, ребята. Или банально боитесь, что я открою рот и массы поверят мне больше, чем вам? — открывает глаза, упирается взглядом в ненавистное худощавое лицо с этим отвратительным, огромным и горбатым носом, занимающим фактически всё пространство на этой скотской морде. Ох, не эту физиономию хотел он видеть за секунду до смерти, не эту.       Перед глазами невольно всплывает лицо со смеющимися тёмными глазами, улыбка полных губ, которая, он знает, он помнит, провоцирует на милых пухлых щеках появление совершенно очаровательных ямочек. Голос нежный, характер колкий немного, и по-собачьи преданный наклон головы.       Он хочет прогнать это лицо из своей памяти, но только первые пару секунд, потому что потом понимает: уж лучше видеть за секунду до смерти то самое, что было дорого сердцу до последнего вздоха, чем-то, что действительно находится перед глазами.       — А ведь вы всё равно смотрите на меня снизу вверх, — замечает, улыбаясь кончиками губ, не открывая глаз, многозначительно притопывая правой ногой по деревянной возвышенности.       — Уничтожить, — слышит.       Над залитой кровью поляной разносится мерный тихий свист.       И Юнги вздрагивает, как и вздрагивают все те, кто собрался сегодня на этот славный пир: энергетики косятся, не понимают, что происходит, а свист усиливается ветром в лицо, треплет одежду, оглушает чертовски. И когда все головы ублюдков, включая местного тамаду, поворачиваются в одну и ту же сторону, а по пространству проносится сдавленный выдох десятка человек, он не выдерживает — и смотрит.       И ахает сам при виде одних и тех же повторяющихся лиц по кромке рощи: десятки Чонгуков, Намджунов, Сокджинов, Юнги, Тэхёнов — все они стоят без движения, смотрят злобно прямо на ту горстку козлов, здесь собравшихся, но не это поражает до глубины души.       Десятки маленьких, милых, полупрозрачных Чиминов — они тоже тут, все, как один, склонили голову к плечам, смотрят с прищуром нехорошим.       И среди них всех — один. Настоящий. Ухмыляется вредно и, Юнги видит, смотрит на него в упор, не мигая.       — Что за херня?.. — шепчет Кесес, глядя во все глаза на эту недвижимую маленькую армию, а потом смотрит на бойца испуганно, как на свою главную зверюшку с этим привычным его трусливой заднице посылом: «Помоги, защити». — Что это?!       Но пёс по кличке Юнги, он смотрит прямо, не отводя взгляда — отказывается.       А тот, что просто — Мин Юнги, двадцати трёх лет от роду, сын аристократа, которому пророчат славное будущее политика, он улыбается широко, счастливо, по-детски.       — Конец твой, сын ты сучий.       И, как и все здесь, ослепляется яркой вспышкой зелёного.

***

      Чонгук приходит практически сразу, как фигура Чимина скрывается за деревьями. Весь в саже и копоти, усталый до чёртиков, не доходит два шага и падает на колени с тихим прерывистым выдохом. Хосок визжит истерически, всё же находит в себе силы подбежать к бывшему ученику, поднять, подтащить ближе. Намджун квохчет наседкой, обнимает за ярко-красную голову — вопросов, конечно же, море, но потом, всё потом, потому что у Сокджина, что находит в себе сил привстать с земли тоже, в голове только один:       — Эй, Чонгук.       — Да? — хрипит огневик, всё ещё дыша тяжело.       — А где Тэхён? — осторожно так, с ноткой опаски, тихо-тихо.       — Какой Тэхён? — хлопает маг ресницами, и все присутствующие поворачиваются к целителю в немом вопросе, а Джин, он не дурак, узнаёт этот почерк и уже знает ответ.       — Неважно, прости, — говорит едва слышно.       И отворачивается, чтобы не видно было слёз по щекам.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.