Глава 7. Волна идет с берега
24 июля 2025 г., 12:01
Проснувшись, Жуль некоторое время глупо сидел в постели и тер лицо, потому что не мог разобрать того, что случилось за утро и как долго его не видел Поль, затем вздохнул и от нечего делать вытолкал себя на лестницу. По ступенькам Жуль не спускался, а плелся, привалившись плечом к стене, потому что, казалось, никогда раньше он не чувствовал себя настолько измятым и тряпичным.
Следовало перекинуться парой фраз с Базилем, прежде чем показываться на глаза Полю. До Базилева подвала отсюда было рукой подать, но в типографию нельзя было ввалиться, не постучав и не выждав. Базиль щурился и в свете свечи сосредоточенно возился с наборным шрифтом — Базилю тоже было паршиво оттого, что он напился с самого утра, а теперь вынужден был усилием воли справляться с этим своим состоянием.
— Будь я на твоем месте, я бы не женился, — начал Базиль, не поднимая взгляда. — Но я ей брат, и такое, наверное, достойно уважения. Вертеться-то она не перестанет, а значит, и болтать о ней не перестанут.
— Зато она не из тех, кто станет хитрить, поэтому я решил, что мне все равно, — признался Жуль, думавший больше о том, к чему себя прислонить, чем о Бланш, и наконец привалившийся к станку. — В деревне о Бланш никто ничего знает, а в мое отсутствие за ней присмотрит мать.
— Она хоть догадывается, на что подписалась? — Базиль усмехнулся, но Жуль только пожал плечами, принявшись вертеть в руках какой-то шнурок, который то распускал, то снова накручивал на пальцы.
— Матери не помешают лишние руки, когда я буду в море, — в задумчивости продолжил он. — На земле всегда найдется дело.
— Удалось скопить свое жалование? — помолчав с минуту, спросил Базиль, не отрывавшийся от своих литер, которые он, кажется, разделял на кучки одинаковых букв, как делал всегда, прежде чем начать набирать страницу.
— Удалось… — отозвался Жуль. — Хотя я думаю, что она все равно поймет, но это лучше, чем понять и не заплатить налог. Если бы ты не дал угол и не разрешил за него не платить, и этого бы не вышло.
— Твоя мать не виновата, что королева скучает, а король потакает ей и ее клике. Никто не виноват, — оборвал Базиль. Он почему-то отказался от своей излюбленной темы и вместо того, чтобы взяться за нее, отложил в сторону то, что и так оставалось ясным: не виноват никто, кроме той, за чьи прихоти народ платил своим трудом и которая едва ли это понимала.
Это могло значить только то, что Базилю скверно, как никогда, и что, если предложить помощь теперь, он не откажет:
— Знаешь, я уже… спал, — виновато сознался Жуль. — Сейчас думал зайти к Полю… Там, наверное, в кухне все, что накопилось за день, если Элоди не перемыла, но потом могу отпечатать столько листов, сколько скажешь. Если оставишь, что нужно набрать, могу и набрать.
Базиль глухо вертел в руках металлическую литеру и некоторое время молчал, прежде чем одним кивком головы вернуть все в привычную колею. Литера стукнулась о деревянную столешницу — и Базиль оглянулся:
— Только не слишком вдумывайся. Я должен это напечатать, — предостерегающе повторил он, как будто и с первого раза было неясно, почему вчитываться не стоит.
— Что там? — Жуль, насторожившись, свел брови.
— Еще ничего, — отчего-то недовольный собой, Базиль отмахнулся. — Принесли сегодня — выдернули из-за стола, сказали, нужно срочно. Заказчик хочет, чтобы гости еще не разъехались, а новость уже гремела. У нарочного конь дышал пеной.
— Бланш сказала: «Кот из дома — мыши в пляс», — самому себе подсказал Жуль, чтобы связать, отчего заказы к Базилю потекли сразу после того, как Бланш заглянула в гости. — Это значит, что граф де Варандейль был там?
— Похоже на то, только его мадам как будто не по возрасту являться на вечер дебютанток.
Жуль едва не сказал, что зато Фаустине по возрасту, даже рот открыл и, чтобы только тот закрылся как-нибудь поестественнее, совершенно серьезно спросил последнюю глупость:
— Почему?
Базиль усмехнулся, но ничего не сказал насчет сохранности графини де Варандейль — шутка начинала надоедать, вместо этого вдался в свои пространные разъяснения, так и не узнав о том, что при доме графа живет его родственница — внучатая кузина графа де Варандейля, которая приняла в Жуле участие и никак не заслуживала, чтобы металлические литеры превратились для нее в пули.
— Высокородных девушек, когда те входят в возраст, их семьи представляют ко двору. Кому-то отец состряпает выгодную партию, кого-то королева возьмет во фрейлины и позволит выносить свой ночной горшок. Возможностей — уйма! — иронически резюмировал Базиль, не отказав себе в удовольствии поддеть тех, до кого ему было не дотянуться.
— Ты знаешь, кто?..
— Мой осведомитель? Нет, конечно, — Базиль встал и подошел к пространному листу, рядом с которым на письменном столе лежало несколько чистых. — Уверен, что не из прислуги: щедро платит, а посыльные всегда разные. Вхож во дворец, но не из числа близких друзей короны. Я сужу так потому, что его обстоятельный доклад ненадолго иссякает. Есть, например, о том, что подавали черепаховый суп — главное украшение стола, но ничего ни о вкусе, ни о сервировке, затем снова очень подробно — о ночных иллюминациях.
Жуль видел: Базиль шел по тексту, который читал уже не раз, поэтому теперь легко находил нужные места.
— Полночи топтался там голодный, потом выспрашивал о том, что пропустил, мерз в их покоцанном парке, пока не рассвело. Бедняга — все утро трудился над своим доносом, чтобы свеженький герцог Орлеанский был им доволен. Меха, раздувающие народное недовольство, находятся в Сен-Клу — это уж точно, а вот кто держится между… Посредников… их никого не знаю. Пытался сличать почерки и не уверен, что мне пишет кто-то один. Хочет острее, а мне ничего в голову не идет. Он, конечно, образцово педантичен, но мне-то что с того, что Ламбаль и Полиньяк смотрели салют с балконов? Кого возмутишь черепаховым супом после истории с колье и кардиналом? Ты бы знал, как я жалею, что королеву Растрат и мадам Дефицит выдумал не я! — раздосадованно приговаривал Базиль, продолжая перебирать листы и всматриваться в них своим цепким взглядом.
— Главное — другое, — возразил Жуль и с убеждением взглянул Базилю в глаза. — Они могли воспитываться при монастыре или дома, а их свезли туда, как на ярмарку. Им там не место.
Базиль даже не заметил, как переменился в лице оттого, насколько это оказалось метко, ведь нерв изложенного в том, что в жертву этому ненасытимому, развращенному чудовищу принесли юность и невинность, а королева, которую расперло от ее греха, смеет судить саму нравственность.
— Молох дебютанток! — одержимо произнес Базиль, зажав листы в кулаке и уставив указательный палец на Жуля, чтобы тот не шевельнулся и как-нибудь не спугнул осенившую его мысль.
От него исходило ожесточение пса, напавшего на след, предвкушение изголодавшегося волка, вдруг набредшего на оставленное без присмотра стадо: тема, минуту назад казавшаяся затасканной и потому выхолощенной, вдруг посвежела, и Базиль почти наверняка знал, что расправится с нею в считаные часы. Так случалось всегда, когда сам Génie de la rébellion снисходил в этот подвал, а название статьи являлось само и означивало все ее содержание.
Базиль думал, что обязан им взгляду со стороны, тогда как Жуль все это время смотрел изнутри: ему не следовало показываться в гостиной графа, а Фаустине — в Версале, потому что теперь о ней знали и говорили здесь.
— Вернешься от Поля, клянусь, тебе будет что отпечатать, — с нескрываемой гордостью объявил Базиль и не только не солгал, но даже и набрал страницу к его возвращению.
Жуль принес глубокую теплую миску с какой-то кашей, заботливо завернутую в полотенце, и кофейник, которые Элоди отправила с ним. Против последнего Жуль попытался возразить, потому что Базиль все равно собирался спать, но Элоди была непреклонна: заснет-то он так и так, зато прогреется, да и проснется легче. Заботу о Базиле она считала долгом всей своей жизни, а потому, как и любая другая женщина в такого рода минуту, выглядела так, точно знала, что делала, и Жулю пришлось уступить.
После кухни у Базиля действительно было как-то выстуженно, затхло, пахло пылью, сыростью и чернилами, а потому еще теплый ужин был кстати. Жуль оставил все на столе, но Базиль не притронулся к каше, потому что перечитывал набранную страницу, а вот оставшуюся здесь с утра кружку попросил разыскать и не глядя плеснул в нее горячей горькой жижи.
Базиль начал есть только после того, как уступил доску с набором Жулю, который принялся тщательно прокрашивать чернилами литеры.
— Сколько листов? — коротко спросил он, вжимая валик в буквы, на которых нарочно не хотел останавливаться взглядом.
Вместо ответа Базиль вместе с тарелкой поднялся и прошел к письменному столу, на котором оставался доклад заказчика и, по-видимому, цифры тиража.
— Хочет две сотни листов, но это всего — первые листы раскупят те, кто до ночи задержится у Поля, остальное допечатаем к утру. Я еще тебя сменить успею, — заверил Базиль, отставив тарелку и завернувшись в квартировавшее здесь шерстяное одеяло, прежде чем растянуться на своих стульях. — Разбуди, пока он всех не разогнал, хорошо?
Жуль кивнул — и с этого момента время отмерял опускавшийся на полотно бумаги пресс печатного станка и множащиеся на веревках листы с непросохшими чернилами, чтобы через несколько часов Базиль уже принимал работу: смотрел, чтобы буквы не были смазаны, аккуратно, почти трепетно снимал широкие листы с натянутых веревок, резал, складывал их в какую-то истрепанную кожаную папку — и шел к Полю, чтобы вернуться с Элоди, которая ненадолго зашла за кофейником и грязной посудой.
— За что Бланш считает ее лицемеркой? — тяжело и резко навалившись на пресс, спросил Жуль, когда Элоди вышла.
— От зависти, — очень просто объяснил Базиль, приняв освобожденный из-под пресса лист, чтобы высушить его. Это значило, что от пресса можно было пока не отходить, и теперь они работали в четыре руки, как и прежде: Жуль следил за тем, чтобы чернила не бледнели, и рывком опускал пресс, Базиль внимательно смещал лист, дожидался, когда пресс опустится снова, и относил высушиваться, снимал просохшие, привычным движением резал лист надвое. Удовлетворенный, он знал, что их утреннее пиршество окупилось далеко вперед, потому что заказчик платил за риск и работу, а доход с тиража был весь его — за то, что знал свое дело и не задавал лишних вопросов.
Бланш не появлялась — и о ней больше не говорили. Подвязку Жуль хранил вместе с отложенными для матери деньгами, а дни нескольких последующих недель сделались ничем не примечательными, пока не настало время провожать его в Марсель, а значит, и встречать республиканского капитана.
Жуль замечал: Базиль отдалялся, в его присутствии по большей части молчал и старался держаться Шарля, потому что приготовления к его отъезду стоили места в почтовой карете до Марселя, а о том, как собирались встречать капитана Моро ему, как это виделось Базилю, знать не следовало.
Доверие еще не было заслужено им вполне — и это заставляло, наваливаясь на рычаг, кривить лицо не от усилия, а оттого, что он толком не знал, во что втягивает Моро и что эти двое готовили им по возвращении.
Жуль трясся в почтовой карете и с каждым часом мрачнел: запах соседей его не тревожил — от него несло так же, если не хуже, а их локти и зады едва ли могли доставить беспокойство тому, кто чувствовал тяжесть тряпичного узла у впалого живота, зато грели на открытой дороге. Плевать на тесноту, когда впереди три дня пути по зимней дороге. Добираться в почтовой карете оказалось безопаснее и быстрее, чем самостоятельно — лошадей меняли исправно и тогда же выпускали справить нужду, размять затекшие члены и поесть. Однако, тяжелая и неповоротливая, шестиместная, она шла заметно медленнее, чем нанятый капитаном экипаж, в котором лошади были не казенные, а потому преодолевали то же расстояние не за три, а за два дня.
Жуль ни с кем не заговаривал, старался не думать о матери и внутренне надеялся на сдерживающее благоразумие Шарля, потому что в голову лезло всякое. Сомневаться в том, что от Этьена и Жана ничего не зависит, не приходилось: один возразить не решится, а другой — не додумается.
Жуль ворочал в голове одну — главную — мысль: что случится, если он просто не вернется? Лишиться Бланш — он чувствовал, что почти готов, что мог бы, если это сможет хоть что-то предотвратить; отказаться от возможности спасти Эмиля и предупредить об опасности Фаустину — этого было нельзя, как нельзя было просто взять и отвернуться от того, что уже началось. Жуль знал это, знал даже и то, что начал это не Базиль — тот только подкладывал листы в тлеющие угли и растравливал сгустившееся, но еще молчавшее в толпе недовольство.
Наконец, Жуль знал, что остаться в стороне — значило отказаться даже от попытки на что-то повлиять, оставить пост, отпустить штурвал и тогда уже наверняка потерять все. Капитан этого не сделал, и он тоже не отступится, хотя и по прихоти Базиля потащит Моро неизвестно куда и неизвестно зачем.
Когда дошло до дела, Базиль нарочно о нем забыл, чтобы не говорить ничего определенного и лишить возможности предостеречь республиканского капитана от возможной опасности. Его задача состояла в том, что он должен был убедить Моро переговорить с Базилем, и осведомлен он был только о том, что ему полагалось знать для того, чтобы ничего не испортить.
Писать из Марселя Базиль запретил, чтобы не открылся ни адрес вдовы типографа, ни адрес Поля, ни уж конечно самой типографии. Всему конец, если письмо прочтут и сочтут подозрительным. Похвальная осторожность для того, кто не таясь распространяет пачкающие королеву сочинения, просто потому что в лицо знает всех постояльцев Поля и доверяет им как себе. Жуля задевало это: случись что — донесет любой, а сомневались в нем, точно заранее предчувствовали предателя.
На вопрос о том, как в таком случае сообщить о решении капитана, Базиль не ответил, а отмахнулся, мол, если капитан — достойный человек, то его решение ему известно, хотя ни черта ему известно не было!
Жуль не знал, что бесило его сильнее, сама эта самонадеянность, которой у Базиля было едва ли не больше, чем у Бланш, или то, что он всякий раз подчинялся ее напору и исполнял любую чушь, просто потому что Базиль и Бланш умели быть в ней уверены, а может, и вовсе — напущенный для виду туман.
Базиль хотел показать, что затевается невесть что, водил его в какой-то глухой закут, которым заканчивалась улица, похожая на завонявшуюся кишку, где якобы будет вечерами дежурить Жан, слоняться туда-сюда и ждать их.
Улица эта находилась в часе ходьбы от улицы Леторт, и от Жуля требовалось запомнить, какими проулками следует на нее выходить. Базиль готов был часами выгуливать его по окраинам Парижа, пока он не запомнит, только бы ничего не писать, не чертить и не говорить.
В то, почему было выбрано это место, Жуля не посвящали, сказали: «Запоминай», — и он запомнил, куда должен был привести капитана да так, чтобы тот не понял, где оказался. «Хоть с мешком на голове», — Жуль скривился: пахло очередной показательной поркой, только теперь на борту «Тритона», но Базилю не было до этого дела, он даже не думал, каково это — сказать подобное в лицо капитану. Держался так, точно для него не существовало авторитетов, но только потому, что еще никто не успел взяться за него всерьез.
Базиль знал только щедрость своих сильных покровителей, тогда как гнев могущественных врагов был ему неведом, и в этом коренилась его смелость и его дерзость, а о нем Бланш тогда за столом говорила так, точно его смелости и дури нисколько не убавилось после всех стараний месье Лефевра. В последнем Жуль не был так уж уверен, но все же чувствовал, что гадостное хвастовство Бланш обязывало… снова отведать розог. Болван, каких поискать. Таких впору клеймить, чтобы другим людям не приходило в голову разговаривать с ними всерьез. Ишак.
Эти и другие ласковые прозвища Жуль зло втаптывал в грязь, слегка припорошенную снегом, пока шел вдоль дорожной колеи к дому, нисколько не сомневаясь, что мать найдет, что прибавить. Жуль остановился, снял с шеи кошель и, отсчитав несколько монет, которых должно было хватить на то, чтобы несколько недель обретаться в порту, сложил их в карман — там все равно оставалось с запасом.
Матери достало одного взгляда, чтобы все понять и оттолкнуть руку с деньгами.
— Где ты это украл? — тише, чем можно было ожидать, произнесла мадам Дидье и, глубоко оскорбленная этим подношением, поджала губы, требовательно уставившись на сына в ожидании объяснений. Она держалась как птица, когда та наклоняет голову и не моргая смотрит снизу вверх одним черным глазом.
— Заработал, — с упрямой честностью отозвался Жуль, не знавший, куда девать деньги дольше необходимого задержавшиеся в его руках.
— Где?! — дрожа, зашипела она, сделавшаяся вдруг похожа на вздыбившуюся кошку, ошпаренную его правдой, которая ей не подходила. — Где ты мог заработать? Может, скажешь, где ты мог заработать? — Жуль не отвечал, потому что говорить, что его приютил брат его бедовой подружки — вербовщик и подстрекатель Базиль, значило раньше времени прощаться с надежной выплыть из этого всего.
Мать суетливо доискивалась какой-то другой правды и на разные лады повторяла один и тот же вопрос, потому что, казалось, не знала, во что верила меньше — в то, что он смог где-то заработать, а не украсть, или в то, что заработал он. Жуль знал свою мать и выжидал, к чему приведут ее догадки, чтобы не проговориться, а отговориться от того, что предложит она.
— За это, небось, и остригли! За то, что работал! Посмотрите на него — работничек! Всех же за это стригут! — мадам Дидье ерничала от бессилия, кололась и жглась, потому что ничего из того, что она видела перед собой своими же глазами, не сходилось с тем, что говорил Жуль. Она, должно быть, надеялась поддеть его на крючок своей издевки, но он не поддавался и непроницаемо молчал до тех пор, пока она не умолкла.
— Капитан велел постричься под парик. Капитан тоже коротко острижен. Удобнее, чем забирать волосы под парик, — принужденно чеканил Жуль, заполняя этими бессмысленными словами все то время, которое уступили ему, пока мать не вспыхнула и не перебила его:
— Я не дура, чтобы не видеть, что на тебе сто лет не то что парика, приличной одежды не было!
— Говорю же: заработал.
— Лжешь!
— А ты мне?! — Жуль не ждал, что, загнанный в угол, ударит мать тем ножом, который Базиль еще тогда, во время ссоры, вложил в его руку; не ждал, а потому испугался и не сказал о том, что и отец был никаким не вором, а убийцей, что он прекрасно знает, о чем молчит мать. Однако видел: мать поняла его до конца — осеклась, отступила и тяжело, встревоженно дышала, пока не удостоверилась в том, что он не станет нападать.
— Возьмешь их?.. Краденые я бы тебе не принес, потому что знаю, что ты бы не взяла, — Жуль чувствовал, что сдерживаться становилось все сложнее, потому что каждая секунда ее сомнений в нем, в его честности втаптывала в грязь его вахты, его вычищенные щеткой полы и столешницы, наново сколоченную им мебель, до блеска выскобленные чаны и не раз надорванную спину.
Мать колебалась, потому что хотела, но не могла верить — слишком заметно было то, что никакого капитанского пайка он все эти полгода не видел.
Противостояние сделалось немым и оттого напряженным, тянущимся и никак не могущим разрешиться, пока Жуль, чтобы только не открывать рта, со всей силы не шваркнул тряпичный кошель об пол так, что монеты из него выбило.
— Это та сука уболтала тебя остаться? Отвечай мне! Чтобы бегать к тебе, когда выпадет случай и мадам пошлет ее по какой-нибудь надобности в город? А ты и рад! Дурак! — мадам Дидье разразилась бранью и слезами оттого, что какая-то потаскушка отняла у нее прежнего сына, испортила, подменила его и не постеснялась этим похвастаться. — Отправляйся-ка к капитану и просись обратно! Куда ты? — наступала она. — Куда ты с дороги?!
— К капитану, — Жуль остановился и оглянулся, чтобы мать перестала ходить за ним. — Проситься обратно. Я так и собирался. Клянусь тебе, я их заработал, — Жуль мотнул головой в сторону кошелька, мадам Дидье по нечаянности оглянулась и оказалась заперта в собственном доме.
Колотила в дверь и выла под ней, точно повредившаяся рассудком, а он не отпускал, пока не дождался, когда мать, вконец обессилев, не затихнет.
Жуль опасливо-медленно отступил от двери, вслушался в то, что происходило за нею, ничего не разобрал и нашел правильным оставить мать на попечение кюре — тому лучше знать, что чувствует женщина, схоронившая мужа и по полгода не видевшая единственного сына, который сначала является чуть ли не с того света, оплаканный, но живой, а затем объявляется на пороге остриженным, исхудавшим и откуда-то что-то о ней разузнавшим.
Мать успокоится и всему поверит. Должна поверить. Он сказал не все, но то, что сказал, было правдой, и она не могла этого не чувствовать, потому что об остальном мать догадалась почти в точности, ведь в конечном счете он действительно остался в Париже из-за Бланш, только она не то чтобы часто к нему бегала. Но тем не менее главная причина того, что в порту его не оказалось, матери была известна — и не нравилась.
Жуль почти не сомневался, что теперь она изведет Бланш, если ему не удастся вновь поступить на корабль, и все же не выдержал: обошел дом и заглянул внутрь, чтобы на прощание увидеть мать.
Сквозь мутное стекло маленького окна в слабо освещенном помещении была видна не столько сама женщина, сколько тень всеми обиженной, но гордой женщины, что ходила по комнате и, поминутно наклоняясь, поднимала с пола раскатившиеся монеты. Она, казалось, больше не плакала и не билась, не взглядывала в окно — и одно это отвязывало его от дома, отпускало в марсельский порт, где его ждало дело важнее, много важнее этого и где, Жуль надеялся, был и капитан Моро.
Вот только при мысли о том, что проделать обратный путь до Марселя ему придется прямо сейчас, а потом в ночь искать в порту ночлег, Жуль сдался и, придерживаясь рукой за стену дома, пошел вдоль нее, обогнул пристройку и открыл дверь сарая, державшуюся на трех щеколдах с заедающими задвижками, на которые мать навешивала замки, только когда надолго куда-то уходила.
Вся эта возня перебудила и привела спавший скот в оживление — хоть кто-то был рад его возвращению. Жуль поспешно прикрыл за собой дверь, чтобы не выпустить тепло и птицу, ощупью нашел петлю и закинул в нее легкий латунный крючок.
Свиней мать откормила и, должно быть, продала на мясо еще осенью или в начале зимы, вместо них вокруг свиноматки суетились и повизгивали пять или шесть поросят. В углу переминалась с ноги на ногу коза, в глубине, где прежде дремала чахлая лошадь, с которой мать каждый год перед началом работ прощалась, наконец, стало пусто.
Жуль прошел между снующих где-то в ногах гусей, стараясь не поднимать ног от земли, чтобы удостовериться, что теперь в опустевшем загоне лежали дрова, сено и мешки с мукой. Все это было нехорошо и значило только одно: вместо отца и лошади впрягаться в эту упряжь следовало ему, но завтра — со свежими силами.
Между пустым, а значит, и холодным загоном и овцами Жуль думал недолго: пошарил по углам, нашел пустой мешок, затолкал в него сена, как следует взбил получившийся тюфяк и вместе с ним полез к овцам. Животные долго беспокойно толклись в загоне, тянули к нему свои морды, но Жуль не отзывался, подмяв под себя мешок и запрятав лицо в угол между ним и деревянной перегородкой.
Пахло землей, лежалым сеном, птичьим пухом, молоком и навозом — давно знакомое, но забытое смешение острых запахов, смягченных духотой помещения, даже не вспарывало ноздрей. Жуль устал до безразличия и уснул прежде, чем овцы от нечего делать затихли, успокоились и легли рядом. Потесненные, они вынужденно устраивались вокруг, опускаясь на вычищенную мадам Дидье глубокую подстилку, и от их боков шел унимающий тревоги дня жар.
Жуль долго не хотел отступаться от своего сна и раз за разом отводил рукой упрямо лезшую в лицо овечью морду, отворачивался, закрывался рукой, но тщетно — глаза пришлось открыть, мешок вытрясти назад, крючок снять, щеколды задвинуть, а дом и последние деньги — оставить. Он решил, что перебьется, а вот мать едва ли, и это впервые за долгое время было правильно.
К порту Жуль подходил со страхом и трепетом, но не потому, что там он мог столкнуться с месье Планелем или кем-то из знавших его матросов, а потому, что там мог быть пришвартован «Альбатрос». «Альбатрос», а значит, и капитан могли спросить с него за его дела и помыслы, но он мог сказать только то, что каждый его шаг по расквашенной дороге — скромное подношение им, тщедушная попытка искупления той вины, которую он упрямо влачил за собой и не мог отпустить.
«Альбатрос» — неумолимо, вопреки всему доброе предзнаменование — следил его снисходительным, пустым взглядом отстраненного мертвеца, застывшего в дымке тумана и цепляющегося за это промозглое зимнее небо длинными мачтами со спущенными парусами. Жуль в ответ исподлобья косился на него, искал капитана или кого-то вместо, но капитана не было — только призрак, откуда-то с того света испытующе всматривающийся в него.
Жуля передернуло, и он отнял взгляд. Все говорило о том, что «Альбатрос» списан, но его не затопят, не похоронят, как моряка, а разберут: хорошая древесина сгодится для строительства или ремонта других судов, другая пойдет на растопку.
«Альбатрос» смиренно принимал свою участь, а Жуль еще надеялся послужить его капитану и хоть что-то изменить — и для того шел к «Тритону».
Он расположился несколько поодаль, избрав в качестве наблюдательного пункта нагромождение каких-то ящиков и бочек, но не потому что прятался — с палубы его отлично было видно, — а потому что так ветер задувал чуть меньше.
Гарнизона уже и след простыл: военные всегда оставляли среднюю палубу первыми, потому что тосковали по берегу и суше, а вот на верхней палубе люди время от времени появлялись. Должно быть, кто-то из экипажа. Жуль всматривался, но никак не мог понять, погрузка уже закончилась или еще не началась, затем вспомнил, что еще только утро, а значит, капитан вряд ли в ближайшие часы оставит свою каюту.
Начиналось то, что звалось вахтой, долгие часы терпеливого караула, в которые самое сложное — занять чем-то бесцельно блуждающий взгляд. Жуль перечел орудийные порты, которых по одному борту вышло всего 24 — немногим меньше, чем на «Альбатросе», что, впрочем, объясняло маневренность «Тритона». Затем принялся считать реи на мачтах, сорвался взглядом к гальюнной фигуре, но не нашел ту интересной: вихрастый юноша с дельфиньим хвостом выныривал из-под киля и, несколько подавшись вперед, трубил в тяжелую раковину, которую держал обеими руками. Жуль оставался пристрастен и жалел о парящей над волнами птице. Ему отчего-то казалось, что деревянный истукан не мог ничего значить.
Наконец, знакомство с «Тритоном» было сведено: пересчитывать уже было нечего. Жуль вздохнул и слез с ящиков, потому что почувствовал, что начал сползать в мутную дрему. Он принялся ходить из стороны в сторону возле трапа в надежде, что если взгляд не прояснится, то он по крайней мере покажется кому-то на корабле подозрительным — и капитана позовут посмотреть и решить, стоит ли прогнать.
— Дидье! — окликнутый в спину, Жуль оглянулся, запрокинул голову и нашел взглядом капитана Моро. — Ты?.. Почему не у Родольфа? — перегнувшись через борт, на который стал локтем, Моро держал перехваченный у ворота шерстяной плащ, наброшенный поверх рубашки.
Жуль молчал. Настоящий капитан никогда бы не позволил себе показаться в таком виде перед своим экипажем, а с этим он не знал, как говорить: завтракал у себя в каюте и — как был — сорвался посмотреть, когда ему сообщили, что вокруг «Тритона» уже несколько часов околачивается подозрительного вида нищий.
— Ты пришел говорить? — Жуль решительно кивнул. — Тогда пойдем. Поднимайся, поговорим! — выпрямившись в спине, Моро то ли отдал приказ, то ли дружески пригласил его.
Было зябко, капитану, по-видимому, хотелось спуститься назад в каюту, а потому Жуль, подавив внутреннее сомнение, решительно ступил на трап и вдруг почувствовал, как под его ногами заныли пружинистые доски, а следом и что-то в груди, в самой сердцевине.
Капитан Моро направился в недра своего «Тритона», Жуль — за ним, чтобы не отстать от капитана и, спустившись по глухо-гулкой, но крепкой лестнице в каюту, оказаться затворенной дверью отрезанным от всего внешнего мира. Под сводами низких потолков капитанской каюты не осталось ни свидетелей, ни лишних ушей, только косые полосы неяркого света.
— Так почему ты не у Родольфа? — Моро сел в кресло, Жуль остался стоять: ответа на этот вопрос для постороннего человека у него было. — Знал бы, сколько я отдал за твою шкуру, ни на шаг бы от него не отходил.
Моро не упрекал, скорее журил, не слишком скрывая свою непринужденную веселость, и все же Жуль оказался не готов признать в нем, этом счастливом, а потому легкомысленном человеке, своего покровителя, того самого, кто выкупил его после визита Фаустины в Сен-Лазар. Однако если Бланш ничего не придумала, то все сходилось — нравилось ему это или нет, но из Сен-Лазара его вытащил именно Моро.
— Тогда я пришел вернуть долг, — наконец выговорил Жуль, изыскав, как развязаться с тем, чьей помощи он не хотел принять.
— Повтори, — потребовал Моро, не поверивший в то, что Жуль где-то разыскал сумму, даже для него существенную, а потому насторожившийся и как-то инстинктивно подобравшийся в своем кресле.
— Вы ведь женитесь на мадемуазель Фаустине. Дело касается ее безопасности.
Моро, казалось, слышал, как медленно, тянуще скрипит каркас его судна — звук, вторящий глубинным перевалам мысли или только предвещающий их порывы.
— Не знаешь, как начать? — Жуль не увернулся от этого шпажьего укола, хотя Моро всего лишь угадал его мысли, а не напал. — Это было решением графа де Варандейля, а не моим. Я не лишал Родольфа этой надежды, хотя ты, может быть, считаешь иначе. Фаустина, несмотря на свое возмущение тем, как с тобой обошлись, не могла самостоятельно явиться в Сен-Лазар, поэтому я сопровождал ее, а еще я правда думал, что ты вернёшься к Родольфу. Он писал мне насчет тебя тогда… Вышло нечто вроде психологического очерка для нового гувернера, — Моро говорил с иронией, но та ирония, которую Жуль различал, оставалась светлой, а потому скорее трогала, чем обозляла. — Так пишут о сыне, понимаешь?
— Я вернусь, — подтвердил Жуль, чувствуя, что дрожь в голосе становится все сложнее душить, а молчание делается все более продолжительным. — Когда стану таким человеком, каким он хотел меня видеть.
— Не боишься, что не успеешь?
— Боюсь.
Жуль не лгал; он лучше многих знал, что то страшное увечье сделало с когда-то свежим и энергичным человеком, но не хотел отступаться от своего намерения ничем не разочаровать капитана, а потому досказал то, чего боялся по-настоящему, уповая на стойкость капитана Рейнманда:
— Никогда не стать.
— Говори. Я знаю, что ты его не предавал и не передашь, и слушаю как равного.
— Я не пошел к капитану, потому что меня остригли, как преступника, и из-за той истории с графиней де Варандейль. Мне хотелось выиграть Бланш, а не ее, но я боюсь, что капитан этого не знает. Поэтому я пошел к другим людям.
— Ты не можешь их назвать, верно?
Жуль кивнул. «Но ты знал, к кому нужно идти...» — подумал Моро и сделал знак продолжать. — «А значит, подсказал кто-то из твоего окружения. Едва ли Родольф... Бланш».
— К таким людям прибегают недоброжелатели Ее Величества, чтобы те газетными листами растапливали печь народных волнений.
«Подстрекатели», — в мыслях подчеркнул Моро, чувствуя, что ему не нравится, решительно не нравится то, во что ввязывался этот вверенный ему юноша, и еще менее нравится то, что он ощущал за него ответственность и, главное, дрожь и трепет азарта в себе самом.
— Но мне дали приют и работу, чтобы я скопил для матери, и взамен я сказал, что знаю капитана республиканских взглядов. Я сказал так, потому что тогда… у графа вы назвали королеву австриячкой. Вы должны поговорить с человеком, от лица которого будет говорить народ, а я должен предупредить вас, — Жуль оправдывался, слишком много оправдывался и повторялся; Моро пропускал эти части доклада и отдавался одной-единственной мысли, странному искусу, достойному, казалось, его энергии, а потому легко проникнувшему в самую сердцевину: напряжением сил, воли и мысли разрешить для всех эту загадку — стать тем, кто разведет в стороны стянувшиеся в узел канаты, несмотря на трепыхания всех тех, кто несведущ, напуган и только туже затягивает их.
Обязанный всем, он обяжет всех, если вывернется и окажется достаточно спокоен, рассудителен и умен, а в нужный момент — настойчив и решителен.
— Я не называл им ни вашего имени, ни вашего корабля. Вам ничего не угрожает. Они нуждаются в вашей поддержке, но ничего не могут вам сделать или предложить. Я думал над тем, капитан Моро, что ответить вам, если вы спросите меня, зачем вам встречаться с этими людьми? — и нашел только одну причину. Ту же, что и для себя. Они уверены, что совсем скоро что-то начнется, и я думаю, что если вы будете сотрудничать с ними, то вы и мадмуазель Фаустина будете в большей безопасности, чем если вы откажетесь. Хотя бы потому, что будете знать их намерения. Я хочу знать их мысли, чтобы спасти Эмиля — сына капитана.
Жуль говорил оттого, что не понимал, почему Моро не прерывает, не расспрашивает его, а тот, в свою очередь, слушал, теперь уже много внимательнее, чем прежде, чтобы понять, что перед ним за человек, кто его союзник на пороге этой грандиозной, исторической задачи. Он всматривался в юношу Дидье и находил, что тот занят в сущности тем же — в ожидании тяжелого удара сосредотачивает силы, ищет союзников, людей, на которых мог бы рассчитывать и которые, как ему казалось, могли знать и понимать больше, чем он сам. Боится, страшно напуган, но не признается себе. Держится, исполненный решимости защищаться и защищать тех, кто дорог, прежде чем первый пушечный залп прошьет деревянный борт и судно даст течь. Выиграть он и не рассчитывает — прямо Родольф в тот роковой день.
— Мне все равно на их идеи, и я не хочу крови, но им не все равно, и их много. Они жадно ищут средства и связи, поэтом мне кажется, что то, что затевается, рано или поздно, но произойдет, хотим мы этого или нет. Думаю, вам не составит труда просто отказать им, но знайте, что я предупредил вас и мадемуазель Фаустину о начинающемся шторме.
Моро молчал, и Жуль, ничем не нарушавший упорядочивавшей мысли тишины, не мешал ему определяться и взвешивать: то, что он предлагал капитану, только напоминало измену, да и то лишь потому, что пока что не принуждало к действиям. Моро же видел, что Жуль не чувствует, что самим своим появлением указал на Бланш, не знает, что выдал ее — маленькую дерзкую Пенелопу, которая одной рукой втайне от мадам де Варандейль плела сеть какого-то заговора, а другой распускала ее и, возможно, целиком — так, что и примет не оставалось.
Он думал, что добраться до Бланш не так уж сложно; почти не сомневался, что ему поверят и в его присутствии припугнут и допросят камеристку, которая если испугается, то выдаст всех заговорщиков. Но ведь, зная, что у него нет доказательств, кроме слов этого юнги-марсельца, Бланш может и не испугаться, и отказаться говорить: зачем ей, живущей в достатке, замышлять что-то против своей мадам? На очной же ставке говорить откажется уже сам Дидье, который примется отрицать любые связи с нею, если почувствует, что ей что-то угрожает.
Пока же Жуль доверял, выражал готовность говорить хотя и осторожно, но все-таки честно и обещал привести его непосредственно к заговорщикам. Сеть казалась так тонка, что могла порваться от любого неаккуратного движения, а значит, Бланш следовало запомнить, но пока что оставить в стороне. Дидье, по-видимому, и не думал вмешивать в это женщин, если пришел к нему, к тому, кто в ответе, а не к самой Фаустине — и в этом снова, почти немыслимо сказывалось влияние Родольфа.
Жуль сам ничего толком не знал, иначе говорил бы совсем, совсем не так. Злоумышляющий ставит условия, а этот хотел помочь и предупредить, быть может, даже надеялся, что его, Моро, участие в этом деле способно что-то прояснить и для него самого, действующего инстинктивно, но тем не менее верно: за крадущимся зверем следует терпеливо наблюдать, если не хочешь спугнуть и оставить ловушку пустой.
— Я должен только встретиться с ними? — уточнил Моро, одним этим дав понять, что решено главное — он намерен согласиться.
— Да. Безоружным, — подтвердил Жуль, почувствовав, что пришло время не объясняться, а оговаривать условия.
— Сколько их будет?
— Не знаю, — Жуль осекся, потому что ложь показалась ему заметной, а значит, могущей все испортить. — Четверо. Не могу знать, — Жуль от волнения назвал число посвященных, но тут же отрекся от своих слов, потому что не понимал, что у Базиля в голове, а лгать капитану опасался.
— Что или кто гарантирует мне безопасность?
— Ваши республиканские взгляды.
Моро усмехнулся этой наивности. Недостаточно. Жуль и сам догадывался, что так не пойдет, а потому продолжил подыскивать доводы, казавшиеся убедительными ему, но не капитану:
— Если они вас убьют, их начнут искать. Найдут — казнят, и все прервется, не начавшись. Они этого не хотят.
Моро мотнул головой: «Тюрьмы и казни боишься ты, а не те, кто послал тебя». Подстрекатели живут и знают, что их казнят, причем знают так же хорошо, как и то, что с их смертью ничего не прервется.
— Я им не позволю.
— И они послушают?..
— Послушают.
— Что им от меня нужно?
— Оружие.
— Тогда им нужен не я, а городские арсеналы, — Моро понизил голос, сошел на шепот, напряженный, вразумляющий, заставляющий покоряться и вторить ему.
— Они их не захватят.
— А я не знаю, как марсельский арсенал поможет Парижу.
— Так им и скажете, если таково ваше мнение. — Жуль прикрыл глаза и медленно выдохнул: нечего было и думать, что для последнего условия Базиля возможно изыскать подходящий момент — его не существовало, а потому это последнее условие можно было только отторгнуть от себя, вытолкнуть и ждать.
— С мешком на голове, — выговорил Жуль и замолчал, сам немало стесненный тем, что принужден был передать.
— Что ты сказал? — переспросил Моро, задетый и все же терпеливо ждущий взгляда.
— Простите, капитан, с мешком на голове, — снова взявшись оправдываться, выговорил Жуль, которому приходилось толкать и погонять свой немеющий язык, как заупрямившуюся и вязнущую в грязи скотину. — Ещё одно условие встречи: вы не должны будете знать ни того, где находитесь, ни того, с кем говорите.
Все это медленно, с каждым произнесенным словом выжимало Моро из его кресла, в конечном счете ему пришлось встать и пройтись в надежде, что шелуха опадет сама и останется главное. Сознание того, что все это время он и так не знал, с кем говорил, и эти четверо, упомянутые Жулем, множились в его сознании в лицах Бланш, мальчишки Родольфа, что стоял перед ним, и бог знает кого еще из тех, кого бы он никогда не заподозрил и о ком — он мог поклясться — не знали сами заговорщики.
Дом графа де Варандейля, а значит, и любой другой дом, как грязная постель постоялого двора, кишел заговорщиками, еще не знающими друг о друге и даже, вполне возможно, подозревающими друг друга — и за каждым его действием и словом следило больше глаз, чем он мог предположить.
Сунуть голову в мешок — ха, мешок с нее только что сорвали! Моро внешне держался так, словно владел собой, но всем потрясенным существом своим ощущал значительность этой поистине исторической минуты и важность своего прозрения: народное недовольство — это стихия, народ — чудовище, рожденное этой стихией, но еще не высвобожденное из оков и еще не сознающее своего назначения.
К нему пришли так рано, что чудовище это еще не имело головы, только очаги — эмигрировавшего, а потому не могущего явить всю вулканическую силу своей оратории Марата и принцев крови, которым анархия выгодна только потому, что она смоет преграды между ними и троном. При дворе, разумеется, есть партии — и, надо полагать, далеко не все из них благожелательны или даже лояльны к королеве, они-то и нанимают разного пошиба крикунов и писак, что упражняются в сочинении памфлетов и пачкающих брошюрок, некоторые из которых он читал, как и все — из праздного любопытства. Из любопытства же?
Моро взглянул Жулю в лицо, но тот не отвел взгляда: между словом «оружие» и его утверждением о том, что он ничего не знает, не существовало ровным счетом никакого противоречия. Он действительно не знал, как не знали и те, кто послал его сюда. Они только предполагали, что оружия и денег нужно запасти впрок, чтобы, когда город ударил в набат, они смогли повскакивать со своих мест, выйти на улицы — и хоть что-то противопоставить гвардии.
Пробуждающееся чудовище копило силы, его конечности еще не имели сочленений, но стоит голове появиться, стоит ей оформиться — она повернется в сторону Версаля, и вылившийся на улицы народ затопит улицы; стихия заставит захлебнуться нечистотами тех, кто ей не подчинится.
Моро, казалось, своими глазами — покамест сквозь стекло, тонкое и ненадежное, — видел летящий в него камень, а этот Дидье, сорвавший с головы мешок и обрекший на деятельность, которой теперь никак нельзя было ни выдать, ни избежать, стоял за спиной, держал за волосы и заставлял смотреть, как летит камень.
Смотреть и сознавать, что любые дары графа — это дары данайцев, которых нельзя принять и вместе с тем не принять невозможно. Стало быть, следовало принять, но не воспользоваться — пройти между Сциллой и Харибдой и уцелеть, а если нет, то, как и просил граф, взять Фаустину и вместе с нею повернуться спиной к окну, чтобы она по крайней мере не успела понять, что для нее все закончилось.
— Положим, мы поговорим, — взяв правильный тон, начал Моро. — А что потом? Останешься с ними?
— Как прикажете. — Жуль не решился, не посмел напрашиваться, но и отказаться не мог, помня о матери, которую только известие о его возвращении во флот и могло с ним примирить.
— Ты помнишь, что капитан Рейнманд перепоручил тебя мне? — Моро попытался подступиться иначе, но Жуль не поддался, не попросил, и тогда пришлось спросить прямо, как действительно равного. — Ты вернёшь им долг и выйдешь в море. Матросом, согласен?
— Да, капитан, — твердо и коротко. Моро остался доволен тем, что расслышал не покорность, а исполнительность, и утвердительно кивнул.
— Я напишу Родольфу о том, что ты нашелся.
Жуль не возразил, и молчание снова затопило каюту. Оба чувствовали, что это хорошо, что они хоть в чем-то сошлись и сошлись честно, что не дошло до открытой вражды, а после встречи, о которой они условились, каждому из них было отмерено по крайней мере немного определенности — восстановить дыхание и силы, как следует все обдумать.
— Капитан Моро... — начал Жуль, которому казалось, что они должны сойтись лучше и на каких-то иных основаниях, чем те, что привели его сюда.
— Да? — отозвался Моро и жестом предложил сесть, но Жуль, сосредоточенный на чем-то своем, не придал значения недостаточно внятному жесту. Необходимо было справиться с тем, что мешало ему со времен того злополучного вечера в салоне графини де Варандейль; необходимо было перестать видеть в Моро счастливого соперника.
— Какая Франция женщина?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну... если не королева? За какую Францию было бы достойно умереть? Я понял, что не знаю. Мне нравится Бланш… — Моро усмехнулся так, точно он был бы осел, если бы эта очаровательная особа ему не нравилась, и Жуль оступился. — Я… я бы умер за нее, если бы мне пришлось, но мне показалось, что я не хотел бы.
— Хочешь мое мнение? — непринужденно спросил Моро, легко перешедший к своим салонным интонациям, хотя и понимал: Дидье ждет от него морального оправдания этому своему чувству, которое шло в разрез с примером капитана и тем не менее могло отвязать его от Бланш, если бы нашло поддержку. — Не относись слишком серьезно ни к женщине, ни к Франции.
— Зачем вам жениться на мадемуазель Фаустине, если вы не назвали ее?
— Я не женюсь, а принимаю назначение — это первое, что я ответил графу де Варандейлю. Мне нравится в Фаустине смелость ее порывов, ее острое чувство справедливости, и, думаю, я хотел бы отсрочить, сколько возможно, разочарование, которое рано или поздно ее постигнет.
— Капитан бы любил ее, — упрямо возразил Жуль, но Моро легко отвел этот тяжелый упрек.
— Она бы им тяготилась, как и ты. Поэтому ты не при нем. Верно? — Жуль смолчал: свой удар он принял. — Так вот, мой ответ: если и умирать, то не из-за женщины. Согласен?
Жуль дернулся, точно в нем что-то сдвинулось вместе с извлеченной из его нутра шпагой, а затем медленно кивнул, потому что эта новая мысль начинала ему подчиняться. Она даже как будто отчасти принадлежала ему... ещё с того дня, когда он сказал отцу Рамо, что не станет вешаться на женской подвязке.
— Ну что, теперь знаешь ответ? За что бы ты умер?
— За справедливость. Если не для меня, то для тех, кто ее заслуживает. Справедливости, а не закона Анахарсиса.
— Из жизнеописания Солона, да? Кто подсунул тебе Плутарха? — Моро очень просто переходил от покровительственных, распорядительных интонаций к непринужденным, он даже как будто что-то понимал в женской болтовне, а еще… его оказалось легко развеселить, даже правдой.
— Настоятель. Чтобы я образумился.
— И как? — иронически, почти смеясь осведомился Моро, точно вот-вот готов был заговорщически подмигнуть, и Жулю это передалось, оттого он и ответил, почти смутившись:
— Не знаю.
Ничего неопределенного, но Моро остался довольным и нашел правильным поддержать его:
— Справедливость — это то, ради чего достойно умереть. Я уверен.
Жуль, как будто и в самом деле ободренный этими словами, усмехнулся, вскинул взгляд — и заметил протянутую руку, которой не решился пожать. Моро сделал какое-то витиеватое движение кистью — точно и сам отмахнулся от этой идеи, точно ничего и не было.
— Как вы попали к графу де Варандейлю? — спросил Жуль, чтобы выручить его из этого неловкого положения.
— У каждого свои резоны не считать себя военным человеком, — несколько неопределенно начал Моро, прохаживающийся по каюте, но из уважения к своему собеседнику не возвращающийся в кресло.
— Родольф ушел из регулярной армии, потому что он утопист, а я — потому что привык думать своей головой и говорить прямо все то, что эта голова надумала. Это не всем по душе. Люди вроде меня не вылезают с гауптвахты за то, что дерзят, так что толку от них все равно не слишком много. В ответ на выговоры я требовал отставки. Я исчерпал терпение — меня освободили. Родольф подыскал мне место, где никому не было дела до моей головы. По крайней мере, я так думал, — вслух размышлял Моро.
— Теперь мне кажется, что этот рейс может оказаться последним — или предпоследним: зависит от того, как скоро мне выхлопотают подходящее назначение, чтобы я мог вступить в должность. Граф не позволит, чтобы его дорогая кузина вышла за караульного, чье дело пушками огрызаться на всякого, кто протянет руку к его сундукам. Нужно что-то посерьёзнее, тебе не кажется?.. — Моро спросил прямо, не риторически обратился к Жулю, но нашел, что того отвадили от привычки высказываться или даже иметь мнение насчет чего-то существенного.
Очень в духе Родольфа, да и самого Родольфа, пожалуй, слишком много в этом юноше Дидье. Пришлось продолжать самому, но в том же доверительном, непринужденном тоне, к которому Моро вознамерился во что бы то ни стало приучить своего нового подопечного.
— Думаю, за этим он и в Версале. Представление Фаустины ко двору — этому старому черту нет никакого дела до королевы и ее фрейлин. Он ведёт свою партию и подбирается к королю, потому что единственный, за кого хлопотала королева, это ее любимец Ферзен, назначениями же занимается король. Граф по-вольтеровски умён, глупый человек не вынес бы подле себя такой дуры, как его мадам, и было бы мне что ставить — я ставил бы на то, что он ещё полгода назад знал, что ты придёшь сюда и мы разговоримся.
— Он не мог знать, — непреклонно возразил Жуль. — Я сам этого не знал.
— Он говорил о тебе. Имени не называл, но говорил о тебе — о том, кто разбил окно. Ты для него — симптом. Затем он меня и переводит, что, когда в доме враг, умный человек спасает не сундуки, а свою жизнь. Старик наигрался в свою торговую кампанию, развлек дочь, а теперь ему нужно, чтобы некто, обязанный ему, но в глазах таких, как ты, виновный в растратах куда меньше, чем он, успел обзавестись достаточным весом и влиянием для того, чтобы спасти его и его семью.
— И вы... попытаетесь спасти или поможете людям вроде меня?..
— С ними, в отличие от графа, я ещё не говорил, — уклончиво напомнил Моро. — Я намереваюсь их выслушать, затем все обдумать. Меня ведь не лишат этого права?
Жуль мотнул головой, но принужденно повторил:
— Я вам и теперь скажу: им нечего вам предложить, кроме жизни, которой им нечем будет отнять, если они не получат от вас помощи.
— Не от меня — так от кого-то другого, тогда-то с меня и спросят за все благодеяния графа де Варандейля. Зря ты думаешь, что здесь мне не над чем поразмыслить — и ради этой возможности я суну голову в мешок.