***
Жулю всю дорогу до Марселя казалось, что он не сможет притворятся и держаться так же естественно и непринужденно, как капитан Моро, но на «Тритоне» его ждал месье Планель, а вместе с ним заранее распределенные поручения и вахты, которые первое время всегда особенно тяжелы, а потому избавляют и от самой возможности думать. Жуль знал это и внутреннее во всем полагался на месье Планеля, который всегда находил, чем его занять. Он думал позволить порту оглушить и захватить все свое существо, но остов «Альбатроса» оставался вне течения жизни и держал его. Жуль, суеверно оглянувшись, шепотом попросил отсрочки, коротко заверил: «Альбатрос еще встанет на крыло, капитан». Порт оставался местом, где не представлялось возможным принадлежать себе, и это было к лучшему, особенно теперь, когда на палубе «Тритона» сделалось людно из-за возвратившихся пехотинцев, а из головы не шли слова капитана Моро: «…от них пользы — один мундир». Жуль украдкой взглядывал на всех этих военных людей и думал, что значили эти слова: в отличие от артиллеристов, на воде они бесполезны или все они еще просто не знают о том, что не вернутся?.. Мысль эта то находила, то оставляла его, вмешиваясь в скрип досок, глухой перестук сапог, резкие вскрики чаек и, наконец, теряясь в голосах многих и многих переговаривавшихся людей — все это сливалось в единое ощущение жизни, вскоре сделавшееся привычным и оттого почти неразличимым. Было хорошо и правильно, что практически все приготовления оказались завершены заранее, а не свершались теперь, когда по верхней и средней палубе без дела слонялось и путалось под ногами две сотни человек, все еще чем-то взволнованных, а потому не успевших устроиться и занять себя игрой в карты или кости. Моро вместе с несколькими пехотными офицерами стоял на квартердеке — так, точно ничего не должно было произойти, точно тогда, в комнатах, просто скормил ему самую невозможную выдумку и теперь только и ждал, когда та забудется. Силы слишком неравны: пехота и артиллерия составляла две трети от всей численности экипажа «Тритона» — всех не подговоришь, а капитана Моро не призовешь к ответу. Не здесь. Не на «Тритоне», где слово капитана Моро значило больше, чем все наставления Господа вместе взятые. Планель приставил его к скотине, и оставалось только гадать, с каких высот снисходило на него это благословение. В коровнике пахло тяжело и как-то так густо-прело, что ноздри поначалу забивались, но если притерпеться к запаху, то зимой здесь было теплее, а значит, и лучше, чем наверху; здесь, в полумраке, с ушатом и вилами, укороченный черенок которых подходил больше мотыге, чем вилам, как он их понимал. Тогда, в комнатах, он сказал капитану Моро, что убивал скот. Сказал, и теперь выходило, что капитан только и ждет, когда он попривыкнет, чтобы по прошествии недели-двух потребовать доказательств. Приказать ему, а не здешнему Базену, покрепче привязав телушку, оглушить ее, прежде чем в несколько ударов тесака отделить голову от кровящей туши. Жуль не знал, станет ли Моро смотреть, как он потрошит и свежует ее, или удостоверится, что мертва, и уйдет, не дождавшись того, как тяжелые, склизкие кишки отправятся за борт?.. Скотина исправно испражнялась, вполне равнодушная к недовольству погрузивших ее сюда людей, и флегматично пережевывала сено. Коровьи челюсти ходили, как жернова, и так же шли его мысли. По всему выходило, что месье Планель затолкал его поглубже в трюм, подальше от пехотинцев, только для того, чтобы не сказал лишнего, чтобы даже взглядом не выдал того, что капитан говорил в Париже, и тем не запятнал капитана. Жуль спускался по приставной лестнице, наполнял деревянную бадью унавоженной подстилкой, затем втаскивал все это наверх и опрокидывал за борт, не обращая внимания на отступавших от него пехотинцев. Не нашли другого способа отвадить от него любопытствующих — пусть. Даже и к лучшему, что на корабле их с Моро соглашение перестало быть его заботой. Прежде думалось, что нужно или впасть в горячку, или сделаться одержимым, как Базиль, чтобы во всем видеть пищу для своей идеи, но теперь, когда он понимал, куда именно они плывут, когда каждый день на «Тритоне» приближал его к чужой свободе, рисовавшейся ему в несколько утопическом свете, все сделалось совсем иначе, точно кто-то выворотил с корнем понятную ему жизнь, а потом попытался устроить ее в той же яме. Даже коровы теперь имели значение. На первый взгляд, тоже прежние, с жаркими, мерно вздымающимися боками и тяжелыми головами, которые он уверенной рукой отводил за перевитые рога; с протяжным, тоскливым мычанием и вдумчивыми глазами, поблескивающими в тусклом свете подвешенного в углу трюма фонаря, они напоминали ему пехотинцев. Конвойные суда не швартуют — в порт заходит только «Манон» капитана Ташро, а потому тесный закут опустеет до того, как они вернутся в Марсель. Солдат и офицеров положено кормить мясом, и если кок знает свое дело, то капитану достанется лучшая вырезка. Жуль отчего-то вспомнил, как заспорил с месье Базеном — давно, когда еще юнгой служил на «Альбатросе». — Дело тяжелое, — разделывая тушу, с отдышкой и даже с усилием объяснял Базен, — зато самый нежный отруб всегда твой. — Мне не перепадет, да и вам — тоже. Если не воровать, — вдруг прибавил Жуль, любивший подначивать тучного, но всегда чрезмерно разговорчивого Базена. — При тебе, что ли?.. — отмахнулся Базен. — Я о капитане толкую. Если капитан останется доволен, считай, все-таки твоя выгода. Суди сам: держал бы капитан своего кока, если бы не был доволен?.. Об этого довольного капитана Жуль и споткнулся: мысль мелькнула на самой поверхности, но не успел он подняться по спущенной лестнице и найти глазами капитана Моро — вывернулась, выскользнула из пальцев и снова ушла на дно, что не донырнуть, не дотянуться. Жуль ненавидел себя за то, что, невольно сделавшись предателем, дался так легко и позволил отнять и Бланш, и Базиля. Базиль хорошо и правильно сказал тогда про «чистенького господина». Ушлый, потому и чистенький. Жуль сглотнул и, бросив порожнюю бадью к борту, зажал ее между щиколотками: нужно было проветрить голову и простоять хотя бы с минуту, уткнув взгляд в холодную, чернеющую воду. В груди свербело и ныло: он скучал по Бланш, по тому, какая она мягкая и смешливая, как вся помещается на руки вместе со всеми своими юбками. Она откажется и видеться с ним, и знать его, если почувствует, что он подвел и теперь из-за него Базилю что-то угрожает. Море мерно проваливалось вниз, увлекая за собой того, кто смотрел за борт, и поднималось, утишая и возвращая веру. Открывалось, что оба капитана называли порты колониальными по привычке, а он, нисколько не сомневаясь в их правоте, в самом деле думал, что они стоят в колониальных водах. Оказаться в этих водах, взглянуть на них новым, понимающим что к чему взглядом — не терпелось. Утешало только то, что Моро, казалось, был не из тех, кто запретит ему грести к берегу, чтобы посмотреть на людей, отстоявших свою свободу; людей, которых он уважал заранее… за то, что у них получилось осуществить то, чего его разум не мог даже вместить. Жуль оглянулся — ни Моро, ни Планеля на квартердеке не было. Бланш же, напротив, стала ближе и нисколько не смущалась крови, потому что знала, что он это для нее, потому что она попросила.***
— Что думает экипаж «Альбатроса»? — дождавшись, когда Планель затворит дверь капитанской каюты, спросил Моро. — Всем довольны, капитан, — отчитался Планель, взятый на «Тритона» в качестве старшего помощника, потому что численные потери экипажа восполняли за счет выживших матросов «Альбатроса», и если своих людей Моро знал и не сомневался, что сможет на них положиться, то наследством капитана Рейнманда по крайней мере первое время должен был распоряжаться тот, кто что-то в этом смыслил. — Хорошо, — кивнул Моро, однако же Планеля не отпустил, тот, в свою очередь, терпеливо ждал, когда капитан найдет слова. Моро продолжал молчать, но Планель служил во флоте дольше, чем Моро жил, и слишком хорошо знал, что мнением экипажа никогда не интересуются просто так, только если душу тяготят сомнения относительно еще не принятых решений. — Переживаете за юношу Дидье?.. — осмелился предположить Планель, все увиденное на палубе связавший единственно с чувством неправильности того, что Дидье выжил, остался цел и в конечном счете вернулся в море, в то время как «Альбатрос» и его капитан оказались списаны. — Я говорил с ним: он тоскует, потому что был привязан к капитану Рейнманду сильнее прочих, но я убежден, что со временем это пройдет. — Хорошо, — отозвался Моро, и это значило, что он не угадал и дело было не в Дидье. Вновь наступило молчание, наконец, Моро поднял взгляд. Планель любил и поощрял эту старую армейскую привычку говорить прямо, глядя в глаза. — Вы знаете, что на днях я говорил с графом де Варандейлем и месье Лефевром, поверенным по делам нашего мецената. — Планель кивнул, подтвердив, что слушает и не замечает иронии. — Граф возлагает на меня определенные надежды, поэтому я… женюсь на его родственнице, а сам он добивается для меня должности при Дворе. Последнее вынудило его свести тесное знакомство с нуждами короны — это стозевное чудовище, чьи расходы, по признанию графа де Варандейля, едва ли не на двадцать процентов превышают доходы. Месье Лефевр предположил, что если Его Величество не вернет Жака Неккера на пост главы финансового ведомства, то налоговых привилегий лишатся и первое, и второе сословие — и тогда краха монархии не избежать. Граф дал понять, что остро нуждается в средствах и что мы не должны рассчитывать на второе конвоирующее судно, но тем важнее сохранность сопровождаемой нами «Манон»: как только граф откажет короне в кредите — корона откажет графу и в самой надежде на милость, которой он ожидает. — Я уверен, вы сделаете все возможное, капитан. Я же, в свою очередь, еще раз пересмотрю вахтенных. — Граф в некотором смысле чудотворец, — Моро усмехнулся, и Планель впервые по-настоящему насторожился: он снова неверно понял этого нового капитана, который, как могло показаться, говорил с ним о прежних предметах, о Дидье или о долге перед графом де Варандейлем, но всерьез не тревожился ни одним из них. Новый капитан — новые порядки, так он сказал тогда Дидье, но подходил ли к этим новым порядкам прежний старпом?.. — Дело в том, что я не сомневаюсь, что граф выдаст дочь за какого-нибудь дипломата, а меня держит на привязи только потому, что привык во всем полагаться на месье Лефевра, который недвусмысленно дал понять, что корабли в Марселе могут оказаться полезны, особенно если учесть, что один из них — военный, с гарнизоном, часть которого в случае необходимости всегда можно отозвать… для сопровождения. Граф, разумеется, вспылил, объявив, что не предаст короля. Я постараюсь сколько возможно точно повторить для вас его слова, — предупредил Моро, внимательно следя за переменой в лице Планеля, поскольку произнесенные графом де Варандейлем слова он сам вынужден был причислить к тем редким речам, которые и в сердце самого страстного противника монархии могли бы возбудить уважение к враждебной партии. Именно поэтому их должен был услышать каждый, кто еще не принадлежал ни к одной из сторон. — Граф сказал: «Капитан Моро, безусловно, не откажет мне в защите, но я не эмигрирую — и не побегу. Я во всю свою жизнь не сделал ничего, что противилось бы моей совести. Аристократия — опора монарха, и он падет только тогда, когда страх вымоет ее из-под ног Его Величества». — Капитан Рейнманд глубоко уважал графа де Варандейля, его слова говорят о том, что человек этот действительно достоин самого высокого… — Планель, вы не понимаете, — нетерпеливо прервал Моро. — Граф ставит на армию, но мы оба знаем, что рядовой солдат чувствует себя неизмеримо ближе к народу, чем к выходцам из второго сословия, и потому граф ошибается. Я боюсь, что его заблуждение убьет ту, которую я люблю, — Моро постарался не сообщать своему признанию чрезмерной патетики, вполне сознавая, как мелки и несостоятельны, даже смешны кажутся такого рода доводы в вопросах, препорученных командованию. Однако Планель воздержался от наставлений и понимающе продолжил: — …в то время как вы будете здесь, в марсельском порту, и ничего не сможете предпринять для ее спасения. — Я не верю, что ничего нельзя сделать, — поддержал Моро, немало воодушевленный тем, что от сентиментального капитана ему достался не менее чувствительный старпом, а потому вся его взвешенная осторожность отступила перед энергическим нетерпением. — Но я знаю, что никто из пехотинцев не чувствует себя лично преданным ни мне, ни тем более графу де Варандейлю и ничем не пожертвует ради нашего благополучия. Если я и готов кому-то перепоручить свое сердце, так это людям, с которыми служу с тех пор, как Франция подписала договор с американскими Штатами. — Канониры на это не годны, а матросы не держали в руках оружия, — возразил Планель, по-видимому, мало проникшийся услышанным ввиду того, что чувства капитана требовали от него нарушения устава. — Я хочу, Планель, чтобы вы закрыли глаза на то, что теперь это изменится. Моро не отпирался, находя это невыгодным теперь, когда, наконец, оказался понят вполне. Не отпираться — первое, что следует усвоить, когда ожидаешь наказания за совершенный проступок, в котором оказался уличен; не отпираться и держаться с достоинством, потому что ничто не обеспечит большего послабления и большего снисхождения начальствующих стариков. — Пока в городе не начались волнения и у меня есть время хоть что-то предпринять, Планель, я прошу вас не связывать мне руки. Для пехотинцев они вряд ли могут представлять угрозу, поскольку уступают им и числом, и опытом, а граф и месье Лефевр вряд ли поедут в Марсель на смотр, и именно поэтому я надеюсь, что смогу обезопасить тех, кто мне дорог, а вам буду благодарен, если укажете на тех, за кого можете ручаться лично. — Капитан Рейнманд никогда не поставил бы свое чувство выше долга, — категорически отсек Планель. — Вы же просите меня потворствовать вашему самоуправству. Простите, капитан, но я обязан это пресечь, в том числе и потому, что не верю, что ваше чувство возникло и укоренилось за несколько визитов в дом графа де Варандейля, если только вы не стремитесь выдать за него свое честолюбие. — Экипаж «Альбатроса», будет вам известно… — Моро, пришпоренный этой последней догадкой, закусился с Планелем, чья убежденность происходила из неведенья, а потому выводила, заставляла уязвленно вскидываться и смутно сознавать, что его слишком несло, чтобы не досказать. — Экипаж «Альбатроса» обязан Рейнманду тем, — выговорил Моро, сойдя на дрожащий, задетый шепот, — что стал живым заслоном только потому, что капитан состоял в связи с графиней де Варандейль и этим своим триумфом надеялся вернуть… — Грязные домыслы, которые говорят больше о вас, чем о капитане, — Планель держался с похвальной, даже восхищающей невозмутимостью и применял к нему тот же сдерживающий, стреноживающий тон, что и к своим матросам. По здравом размышлении так и следовало: Моро и сам чувствовал, что начинал держаться ровнее. — Не домыслы. Планель, поверьте, я скрываю от вас много меньше, чем скрывал капитан Рейнманд. Не верите — допросите мальчишку, которого вы с капитаном выкормили. Он подтвердит, что мадам де Варандейль понесла от капитана, а выпороли его за то, что эта маленькая альковная тайна стала ему известна. Я лично вытащил его из Сен-Лазара, потому он и пришел ко мне — просить за сына капитана. — Моро, вы никогда не были роялистом, — вразумляюще выговорил Планель, сочтя уместным напомнить о том, что вся эта история с переводом из регулярной армии в конвоиры прекрасно ему известна, и именно по этой причине он не имел никаких оснований верить в хоть какое-то сочувствие по отношению к графу. — Но и плохим человеком я тоже никогда не был, и вам это известно, Планель, иначе Рейнманд не поручился бы за меня перед графом. Плохим человеком я стану, если не попытаюсь, поэтому если вы до сих пор верны своему капитану, как он, — Моро мотнул головой в сторону двери, за которой где-то на верхней палубе оставался Дидье, — дайте слово, что не станете мешать. Рейнманд бы этого хотел. Планель не отвечал. — Я попытаюсь, даже если не получу ответа, но я вызвал вас потому, что не хотел, чтобы вы сочли мои действия самоуправством. Скажу только, что все это не будет носить характер учений: матросы ни о чем не будут знать, а вы можете думать до нашей остановки в порту. Свободны, Планель. Планель, кивнув, вышел — Моро выругался, хотя и чувствовал, что разговор этот ничем ему не грозил, потому что эта аудиенция никому из экипажа не могла показаться подозрительной, а Планель — не из тех, кто станет говорить с мальчишкой о том, что сам счел сплетней и домыслом, порочащим имя капитана. Достаточно исполосованной спины, которую он сам видел. Однако все это значило, что экипаж «Альбатроса» лоялен короне и все зависит от того, к кому именно сам Планель и его подопечные питают верноподданические чувства — к Его Величеству Людовику XVI или к самому капитану Рейнманду. Моро выдохнул: отрицательного ответа, а значит, и поражения не было, следовательно, оставалось ждать стоянки на той стороне Атлантики. Книг Моро не терпел, с судовым журналом мирился с трудом, особенно теперь, когда единственное, что ему по-настоящему требовалось, так это ясный ум, которого он не чувствовал, когда занимался бумагами. Были бы свободные средства — тоже завел бы себе писаря и развязался бы с необходимостью фиксировать расход крупы, солонины и квашеной капусты, но после ссоры с Планелем такого рода вычисления успокаивали лучше, чем компания офицерского состава. Нюхать табак, играть в карты и уж тем более пить с ними за одним столом представлялось неправильным и неуместным, а значит, ничего другого ему не оставалось. Рутина всегда тяжела, когда неопределенна. Единственной заметной привилегией Моро как капитана оставалось одиночество, в то время как в средней палубе очень скоро установился тяжелый запах пота и грязных тел, которые, казалось, были повсюду: матросы, только что отстоявшие свою вахту и не занятые наверху, спали в гамаках, подвешенных над артиллерийскими орудиями, другие ели и переговаривались, не считаясь со спящими, кто-то штопал и что-то напевал, кто-то резал из дерева, кто-то кашлял и сплевывал, кто-то занимал свой пустяковый досуг игрой — и здесь матросы нередко мешались с солдатами, чья жизнь не была подчинена вахтам. Такая скученность всегда рождала взаимное неудовольствие, имевшее обыкновение обостряться к тому моменту, когда они достигали южной оконечности Пиренейского полуострова и через Гибралтарский пролив выходили в северную часть Атлантического океана. Долее дисциплина, как правило, не могла оставаться лишенной поддержки капитана, а терпимость и человеколюбие восстанавливались в попранных правах посредством наказаний за любое нарушение порядка. Моро давно не удивлялся тому, по каким поводам посылали за ним и месье Планелем, однако на этот раз любопытным оказалось то, что был замешан Дидье, не понимавший в карты, но согласившийся сесть и перекинуться в кости. Дидье держали свои же — с «Альбатроса». — Не умеют бросать, капитан, — распластанный на досках, серьезно, с убеждением отчитался Жуль, тяжело дыша. Моро начинал понимать, а потому переставал слушать наперебой отчитывающихся матросов: он сам видел, когда в салоне графа мадам де Варандейль позволила Дидье принять участие в гадании. — Он не жульничал, капитан. — Кости выменял за лишние вахты. — Кости даже не его. Мы видели, капитан. Никакой уловки. — Подменить их он не мог: карманы мы вывернули — ничего, кроме женской подвязки. — Рядовой ответил за слова. Он с Дидье раньше не плавал и не хотел слушать, что в кости с ним лучше не садиться. — Так точно, капитан, капрал, бывший при нем, требовал, чтобы Дидье кидал не с руки, а из ступки. — Но мы-то знаем, что нет такого правила, капитан. Моро устало переглянулся с Планелем. Во всем этом важным представлялось только то, что за Дидье вступались, все прочее делалось ясным и без этих от услужливости сбивчивых разъяснений: пехотинец заподозрил Дидье в том, что тот жульничает, и был поддержан капралом; Дидье, по-видимому, не один день употребивший на то, чтобы отточить свое умение, не стерпел обиды и приложил солдата головой об стол так, что у того или нос, или глаз где-нибудь у виска набряк кровью. Однако, поскольку у такого рода игр всегда достаточно зрителей, повздоривших тут же разняли и растащили вступившиеся товарищи. Пострадавшего перепоручили заботам месье Арно, тогда же послали за ним и месье Планелем. — Устройте так, чтобы паек уменьшили на треть, но оставили при камбузе. Мы все убеждены, что матрос Дидье — честный человек и сдержится. Моро сознавал, что пороть Дидье нельзя, хотя более строгой выволочки здесь и не требовалось: матросам следовало дать понять, что капитан на их стороне и позволил им отстоять невиновного, к тому же в случившемся он усматривал часть своей собственной вины. Не стоило говорить, что он и сам ни во что не ставит пехотинцев, по крайней мере пока они в море. Быть может, тогда Дидье хотя бы усомнился, что в драку ввязываться стоит. Тяжелая «Манон» шла несколько впереди, месье Планель исправно выставлял вахты. Моро ждал, когда «Тритон» пропустит «Манон» в гавань, а сам остановится в прибрежных водах. Якорь будет брошен, а паруса и шлюпки — спущены. Пехотинцы отправятся на берег, а матросы выдохнут — станет просторнее. День, когда это случится, изменит все. Моро мерил шагами каюту, занимая себя размышлениями о том, где поставить мету и какую позу избрать, прежде чем разрядить револьвер. Моро рассудил, что деревянных стенных панелей было жаль, к тому же взгляд еще долго цеплялся бы за скол, а значит, нужно переменить угол зрения. Спасительная идея стрелять в потолочную балку пришла тогда, когда он со всей видимой небрежностью возлег на свою постелю. Не успел дым развеяться — в каюту уже ввалились перепуганные выстрелом матросы, похвально наплевавшие на устав, когда дело касалось жизни капитана. — Скучно, — объяснился Моро, дождавшись, когда известие о том, что капитан цел, сообщило их лицам одну из тех несмелых, недоверчивых усмешек, какими подчиненные, не сговариваюсь, встречают вздорные выходки вышестоящего лица. — Позовите плотника — развлечемся. — Считайте, сделано! Они все дурели со скуки, а потому, когда плотника вызвали, вся команда столпилась на палубе и с нетерпением следила за тем, как к грот-мачте прибивали доски — простая мера безопасности, которая казалась Моро необходимой, учитывая, что парни неизбежно будут мазать и могут повредить такелаж. Пожалуй, от экипажа нельзя было ждать большей вовлеченности: одни поддерживали принесенные плотником доски, другие, сами не зная, для чего, со стороны советовали, как крепить ровнее и на должной высоте. Когда дело было сделано, Моро позаимствовал у плотника гвоздь и молоток, после чего в торжественной тишине прибил карту рубашкой к доскам и удовлетворенно отступил, взглянув на дело рук своих. Ответственнейшая минута, когда оставалось только подать пример. Моро отдал молоток и, стараясь выровнять дыхание, стал медленно отходить, пока не почувствовал за спиной фок-мачту. Перезарядил револьвер, поднял его и выстрелил, пробив карту у основания. Мгновение, разочарованный взгляд месье Планеля — и поднявшаяся в совершеннейшей тишине волна ликования затопила его: люди гордились своим капитаном. — Каждый, чья пуля попадет в карту, получит шесть ливров. Когда потребуется сменить карту, Руже, пошлете ко мне за следующей. Я женюсь и хочу это отпраздновать, но рассчитываю на вашу честность. Один револьвер. Пороха и пуль, сколько потребуется. Стрелять в порядке очереди. Я каждому покажу, как это делается. Если кто-то кого-то покалечит, получит двенадцать плетей ниже пояса. Последнее отчего-то вызвало смех — так пороли только юнг, и люди слишком хорошо чувствовали, что капитан не в том расположении духа, чтобы приводить угрозу в исполнение. Моро скусил патрон, высыпал часть пороха на полку, поставил курок на предохранитель, после чего остальное засыпал в дуло, туда же опустил и пулю, не снимая с нее обертки. Попросил передать шомпол и им же загнал пулю подальше. Осталось снял курок с предохранителя и ждать первого смельчака. Моро знал, что не найдет Дидье в числе первых: с урезанным на треть пайком того мутило под боком у месье Пюэля, к тому же чутье подсказывало ему, что так не принято и что в молчании Планеля больше неодобрения, чем солидарности. — Еще одно — только в свободное от ваших прямых обязанностей время, понятно? — Так точно, капитан! — Тогда… смелее, — приглашающе произнес Моро. — Уверен, через несколько дней мои люди легко заткнут за пояс китобоев Новой Англии. Жуль со стороны наблюдал за всем этим, как и весь экипаж «Альбатроса», невольно оглядывавшийся на месье Планеля, для чего-то взявшегося за перераспределение вахт и дневных обязанностей, хотя капитан этого не требовал. Моро нашел, чем себя занять на весь день, и Жуль готов был поклясться, что ему давно наскучило, но виду он не подавал. Учил заряжать и целить, напоминал поставить на предохранитель и вообще терпел все, что выпадает на долю тех, кто отваживается сделаться наставником: неловкие, деревянные пальцы — Жуль помнил их, когда впервые взялся за нитку с иголкой и начал шить; дрожащие руки и перебранки, возникавшие тогда, когда кто-то отходил по нужде и никто из очереди, образовывавшей коридор от мишени с заветной картой до капитана, не мог припомнить, где он стоял ранее. Даже капитан Рейнманд меньше с ним возился, когда учил, выделяя под это строго определенные часы. Пальба не прекращалась до вечера, оживление не спадало еще дольше, потому что карта по-прежнему оставалась нетронутой. Даже деревяшки этой импровизированной мишени выглядели вполне сносно, только местами виднелись сколы от отлетевших щеп, и потому матросы, помятуя о двенадцати плетях, предпочитали выждать и пропустить человека, вынужденного по какой-нибудь надобности пересекать палубу между грот-мачтой и бизань-мачтой. Делалось ясно, что развлечение это надолго их займет, но не наскучит — щедрое вознаграждение и похвала самого капитана делали свое нехитрое дело и поддерживали интерес. На следующий день все повторилось — и Моро был играющий, резвящийся бог в кругу своих подчиненных: кого-то подбадривал, если замечал, что азарт начинает гаснуть, кого-то подначивал и растравлял; кому-то припоминал оставленных в Марселе жену и детей, кому-то скучающих в порту девок, до которых ближайшие несколько недель было рукой подать, — он знал о своих парнях не меньше, чем капитан Рейнманд знал о каждом из экипажа «Альбатроса». Он знал о них все, но пользовался этим знанием совсем иначе и сам делал все, чтобы эта выдумка прижилась. Третьего дня, когда матросы уже сами подсказывали друг другу, как управляться с револьвером, Моро только следил за порядком, назначал ответственных вести учет истраченным патронам и промахам, а сам отлучался. На четвертый день карта впервые получила вторую пулю и сменилась, всему экипажу «Тритона» было приказано собраться на палубе по случаю торжественного вручения обещанной награды и чествовать счастливца — матроса Мартена, поклявшегося все спустить на девок. Первое торжество, первый чужой, а потому показавшийся многим случайным и незаслуженным успех исцелял от уныния получше любых вдохновляющих речей капитана, особенно тех, чьи семейственные или религиозные чувства оказались задеты этим заявлением Мартена. Жуль тоже радовался, когда сменялась карта, а еще — тому, что его наказание подошло к концу и теперь его кормили как полагалось. Свободные деньги, просочившиеся в команду, не преминули разложить ее, но карты теперь сменялись чаще, а потому вечерами играли и ставили на то, кто сорвет куш следующим. Деньги перетекали от одних к другим, и Жуль думал, что мог бы выиграть их, не целя в эту дурацкую карту, но на кости для него был наложен запрет — и он сторонился игры, потому что Планель обещал самолично выпороть его, как мальчишку, если еще раз застанет за этим занятием. Наконец, к доскам оказался прибит и сам Король — тогда-то их затянувшееся гуляние впервые споткнулось и стихло. — Капитан, я не могу выстрелить, — категорически произнес один из матросов, выступив вперед, чтобы тем самым подчеркнуть, что говорит не только от своего лица и выражает общее мнение. — Просто карта, — отмахнулся Моро, сделавший вид, что не просто не понимал, что стоит за этим тяжелым, молчаливым протестом, поднявшимся из недр его экипажа, но и не предполагал, что мог с ним столкнуться. Однако Жуль знал: «просто карта» значило, что и Король всего лишь человек. — Мы с парнями не станем целить в Короля. — Кощунство, капитан. — Грех. — Суеверие, — решительно возразил Моро. Внутренне смущенные этим намерением капитана, люди шептались, а он, казалось, и не помышлял капитулировать и переменять карту теперь, когда вплотную подошел к той самой минуте, которую отчетливо видел именно такой задолго до этого дня. Моро с самого начала знал, что так все и сложится, иначе не сказал бы ему тогда: «Поддержишь меня, когда они усомнятся. Подашь им пример». Моро не искал его и не обращался к нему, но под взглядом месье Планеля Жуль чувствовал, что должен вызваться теперь, когда другие сомневались и положение капитана с каждой истекшей секундой делалось все более шатким. — Я выстрелю, если научите как, капитан, — выговорил Жуль, заранее стараясь успокоиться и выровнять дыхание. Карта с человеческим лицом все портила, но он шел и видел, как повторялось многажды виденное им со стороны: скушенный патрон, высыпанный порох, шомпол и возведенный курок, после чего в его ладонь легла еще теплая рукоять заряженного револьвера. Моро объяснял и ставил руку, а он толком не слушал и, как оглушенный, смотрел перед собой: в голову этого Короля уже был вбит гвоздь, стало быть, щадить там было уже нечего. — Если готов, целься и стреляй, — приказал капитан, отступив на шаг. Выстрел раздался тут же, руку толкнуло, дым рассеялся. Промах. Люди, удостоверившись, принялись в смятении расходиться, даже не подозревая о том, что с этим успокоившим их промахом революция продвинулась так далеко, что Базилю и не снилось. — Теперь сам, — откуда-то из-за плеча выговорил Моро, заставив оглянуться и в недоумении принять обернутый в бумагу патрон. — Дело дальше не пойдет, пока он цел. Жуль скусил патрон, щелчок, полувзвод, затем он принял шомпол и так же бессознательно возвратил его Моро, когда пуля ушла в ствол. Моро негромко подсказал, куда смотреть и как целить, и снова отступил, невозмутимо дождавшись выстрела. Все повторялось, как во сне, Моро в волнении подходил к доскам, указывал, куда угодила пуля, затем возвращался к нему и настаивал на том, чтобы он как-то, как угодно скорректировал свои расчеты, пока, наконец, Король не оказался задет — таким он был оставлен в назидание остальным членам экипажа. Не было нужды созывать всех на верхней палубе — было ясно, кто награжден, но лицевые карты теперь оказались пущены в расход, правда, изукрашенные и изуродованные углем, точно эти рисунки меняли суть дела. Должно быть, так матросам казалось. Жуль смутно чувствовал, что эти размалеванные Дамы и Валеты — то же, что карикатурые пасквили Базиля, а значит, без этого было пока что невозможно. Дышать стало легче, только когда всю эту конструкцию разобрали накануне возвращения морских пехотинцев. Они плыли домой, в Марсель. Самое страшное, казалось, осталось позади. Время скрадывало напряженность, возникшую вследствие этого инцидента, и Моро мог говорить с Планелем, как прежде, к тому же выходка его, на первый взгляд, не имела никаких видимых последствий, за исключением следов от гвоздей в деревянном теле мачты. Отношения внутри команды это тоже не осложнило: люди действительно не понимали, к чему все это, и долго говорили о счастливой помолвке своего капитана. Был нанесен визит капитану Ташро, дружески принявшему Моро, капитан отужинал на «Манон» и оставшиеся до Марселя недели сводил свои и чужие отчеты; Ташро писал о вырученной прибыли, а он — об отсутствии изменений в составе гарнизона, который возвращался без потерь. Планель отчитывался об оставшихся запасах провизии и необходимых закупках в порту. Моро злился: в бумагах торгаша Ташро царил такой порядок, что ему требовались недели кропотливой работы, чтобы привести свои отчеты в хоть какое-то соответствие с образцом. Тесемки кожаной папки Моро стягивал, не умея избавиться от чувства, что готовился держать экзамен при Адмиралтействе, а не к очередной встрече с графом де Варандейлем и поверенным по его делам. По тому, что в Париж Моро его не взял, Жуль заключил, что этот новый капитан, в свое время стоявший на шканцах и тоже поротый, очень хорошо усвоил, как следует себя вести, если удалось легко отделаться и избегнуть последствий. Его же путь лежал в деревню, к матери, которая впервые за долгое время, казалось, была им довольна: когда волосы отросли, ее сын, возвратившийся во флот Его Величества матросом, перестал напоминать беглого каторжанина и в целом производил самое благонадежное впечатление. Деньги мадам Дидье на этот раз приняла со спокойным сердцем, удостоверившись, что Жуль вполне расстался с мыслями о своей парижской потаскушке и на исходе лета все силы свои употреблял на то, чтобы поправить ее хозяйство. Жуль тоже усвоил, как следует себя держать, и слишком мало отличался от своего капитана, с которым они оба знали одно — Парижу им сказать пока что нечего, а то, что Париж имел честь сказать капитану Моро лично, тот держал в голове и ничем, ни единым словом не выдавал. Своим чередом совершалась погрузка, пехотинцы всходили на борт «Тритона», и они снова сопровождали «Манон» через Атлантику, на почтительном расстоянии держась от проходящих мимо судов. Жизнь, казалось, ненадолго сделалась такой, какой он ее мыслил, только вот Жуль знал, что стрелял в личину Короля и что капитан Моро отдал этот приказ, а от этого совсем не так далеко до замотанного в тряпье оружия, как хотелось думать, и это тяготило. Жулю вообще не нравилось, что он слишком много думал о том, что капитан Моро знал, но Моро не считал нужным говорить с ним и вынуждал догадываться по приметам, случится что-то в ходе этого рейса или нет. Так, во время стоянки Жуль сам вывел, отчего в прошлый раз капитан предпочел не расставаться со своим экипажем и отказался высадиться на берег: все свободные средства Моро спустил на ту авантюру, и перерасход казенного пороха закрывал, по-видимому, тоже из своего кармана. Однако так громко справленного торжества не случилось и в следующие полгода, а потому на этот раз капитан намеревался отбыть в порт вместе с частью экипажа «Тритона». В лице Жуля Моро нашел немого, глухо укоряющего соглядатая, который, он знал, не простит ему Фаустины. — Я не монах, понял? — отозвав Жуля в сторону, выговорил Моро. — Фаустине нет дела до моих знакомств на другой стороне Атлантики, а такие, как ты, застреливаются сами, чтобы не жить с испачканными руками, если только испачканы они не в грязи или навозе. — Неправда. — Тогда вытряхни всю дурь из своей головы и полезай в шлюпку: Бланш это не слишком расстроит. Сколько вы не виделись? Год? Больше? Потеряешь в цене, если она поймет, что ты этого не сделал. — Я останусь на «Тритоне», капитан. Моро поморщился, но настаивать не стал. Жуль же счел, что лучше и вовсе не видеть бывших колоний, чем плыть туда после это разговора, который значил только одно: здешний порт ничем не лучше марсельского. Отчего-то казалось, что если он этого не сделает, то и Бланш тоже не сделает, а вот Моро следовало оставить в покое, когда они все так ему осточертели, что и самый вид их мешал ему думать. Что занимало его? О чем он думал и чего ждал? Искал, как избавиться от морских пехотинцев? Считал ли, подобно капитану Рейнманду, что на этот случай им сгодились бы и англичане? Верил ли, что им повезет дважды? Писал ли в своих отчетах, что все благополучно, потому что так, в сущности, оно и было или с тайным, никем не обнаруженным умыслом? Если граф захочет еще сильнее сократить свои расходы, в таком случае он будет знать, что в колониальных водах все спокойно и «Тритон» не нуждается в полном укомплектовании, несмотря на то что после гибели «Альбатроса» остался один. Последнее казалось Жулю вполне вероятным, во-первых, потому что соотносилось со всем тем, что говорил Планель и тогда, когда сказал ему, что Моро дорожит своими людьми, и тогда, когда впервые отправлял его в ночную вахту: «Манон» значит для графа больше, чем прежде, а положиться теперь не на кого, так что смотри во все глаза, парень. Так он сказал, встряхнул за плечи и отправил на марс. Наконец, их терпение оказалось вознаграждено — Жуль понял это, когда они вышли из Марселя едва ли не с сотней пехотинцев на борту, а вместо телушек в трюм загнали коз. Для надежности Жуль перечел солдат снова, когда на месте прежних пяти лейтенантов увидел на квартердеке только троих, одного старшего и двух младших. Неизменным осталось лишь число канониров — по двое на сорок восемь орудий, и это значило, что английская угроза, по мнению капитана, продолжала существовать. Всего сто шестьдесят шесть человек, из которых важны и представляют опасность порядка семидесяти, против прежних двухсот двадцати шести, тогда как экипаж «Тритона», включая двух лекарей, кока, плотника и юнг, насчитывал семьдесят четыре человека. Жуль догадался, что понял правильно, только когда людей заставили собраться на верхней палубе, после чего Моро приказал открыть оружейную и раздать ружья: выстроенные в полукруг подальше от борта, они готовились встречать возвращавшихся с берега пехотинцев. Моро нарочно держался так, чтобы ему не смели задавать вопросов, но Жуль едва не задохнулся, когда понял, что ружья выдали только тем, кто тогда, вечность назад, попал в карту. Люди недоуменно взглядывали друг на друга, малодушно полагая, что капитан не сделал бы этих распоряжений, если бы не имел на то причин. Жуль твердил себе, что еще ничего не произошло, и невольно замечал, что даже руки почти не дрожали, только пальцы вцеплялись во врезавшийся в плечо приклад, когда они, держась полукругом, принимали на борт «Тритона» пехотинцев. Первыми, как водится, возвращались старший и младший офицерские составы, включая сержантов и капралов, еще три шлюпки должны были ткнуться в борт «Тритона» в течение дня-двух. Все свершалось практически в полной тишине: Руже протягивал руку, за предплечье втаскивал на борт и тут же принимал оружие, шпаги и ружья передавались другим матросам, а человек, напуганный и растерянный, позволял вязать себе руки и, смиренный наведенными на него ружьями, неверяще опускался на колени. Шлюпка вместимостью в двадцать человек пустела, палуба полнилась — их полукруг раздавался в ширь. Жуль не понимал, почему лейтенанты, в числе первых оказавшиеся на «Тритоне», не предупредили капралов и сержантов, а те, в свою очередь, оставшихся на веслах рядовых. Думали, что Моро прикажет перестрелять их прямо в лодке, прежде чем те успеют зарядить ружья? Он смотрел на этих коленопреклоненных людей и находил их вполне оправившимся и даже готовыми вести переговоры с достоинством и на равных: — Объяснитесь, капитан, — потребовал старший лейтенант, месье Косельни. — Вашим жизням ничего не угрожает, — вполне владея собой, ответил Моро. Старший лейтенант Косельни, как когда-то Базиль, избрал неверный тон и напрасно надеялся, что это выведет Моро из себя. — По какому праву пустили своих крыс в оружейную? — не отступался Косельни, и чем дольше он говорил, тем сильнее походил на Базиля — так же лаялся и кусался. — Вас казнят, — лейтенант Косельни оглянулся вкруг себя и каждому из них, стоявших с ружьями, взглянул в самую душу. Делалось очевидным: он это так не оставит… если выживет. — Вас казнят, капитан, и вас как пособников капитана. Люди ничего не предпринимали и ждали приказа, но Моро почувствовал, что от этих слов Косельни маятник их сомнений впервые качнулся. Никто не хотел быть виновен, но еще менее они хотели быть ответственны, и потому маятник следовало перехватить и остановить. — Наказание ляжет только на мои плечи. Об этом я позабочусь, месье Косельни. По уставу они обязаны подчиняться приказам, пока месье Лорье или месье Арно не посчитают, что рассудок начинает мне изменять. Я уверен, лейтенант Косельни, мы договоримся. — Не имею привычки вступать с мятежниками в переговоры. — Боюсь, пришло время пересмотреть свои привычки. Если мы не придем к соглашению, вы правы, лейтенант, меня казнят, но это — высшая мера, которой я могу удостоиться вне зависимости от того, сколько людей вы потеряете. Больше жизни им у меня не отнять, но вы по-прежнему в ответе за своих людей. Моро дал знак, чтобы пехотного офицера взяли под руку и помогли ему встать: на коленях такой человек, каким показал себя лейтенант Косельни, говорить не согласится. — Граф де Варандейль, у которого все мы состоим на службе, намерен отозвать с «Тритона» часть гарнизона с тем, чтобы обезопасить свой дом и свою семью. Мне нужно, чтобы это были лично ответственные передо мной люди, одетые в мундиры ваших людей и только по документам носящие их имена. Я верен короне, лейтенант Косельни, а мои люди верны мне, и потому они лучше, чем кто-либо, охранят семью графа де Варандейля от любых посягательств. Не более тридцати человек, лейтенант, и вы не потеряете никого из личного состава: все эти люди продолжат нести службу на «Тритоне», если о возникших разногласиях не станет известно в Адмиралтействе. — Письменное распоряжение, подписанное графом де Варандейлем, при вас? — лейтенант Косельни спрашивал так, точно ставил ответные условия, но капитан снес и это, по-видимому, сочтя, что он вправе требовать доказательств. Моро кивнул и оглянулся, чтобы послать Руже в каюту и приказать принести бумаги, — тогда-то все и случилось: Косельни дернулся, толкнул плечом человека, поставившего его на ноги, и по какому-то инстинктивному чутью из всего ощетинившегося ружьями круга рванулся к тому, от кого сильнее всего разило растерянностью и страхом. Жуль слишком поздно понял, что это он, и попятился. В висках стучало: «Почему он?.. Приказа не было». Приказа не было, но и времени — тоже. Жуль нашарил пальцами взвод и разрядил ружье в упор, заметив только, как странно падающий человек дернул головой. Он стрелял не в голову и медленно перевел взгляд на Моро, выстрелившего прежде, чем успел понять, что произошло. Данный два года назад приказ — «Берегите вверенную вам жизнь» — не был отменен, и он сделал, что должен. — Лейтенант Косельни будет похоронен со всеми почестями, — заключил Моро, когда дым рассеялся и стало ясно, что опасности нет, да, впрочем, и не было: Косельни лежал, согнувшись, и стянутые за спиной руки по-прежнему оставались связаны — достаточно было оглушить прикладом. Любой, кто ходил с Планелем, вскоре начинал вязать узлы с закрытыми глазами. Что хотел доказать Косельни? Показать своим людям, что они не смогут или не посмеют выстрелить, и тем воодушевить их или, напротив, спровоцировать этот выстрел? Не сейчас. Не время. — Лейтенант Бертье, теперь командование переходит к вам, — медленно опустив ружье, выхваченное из рук Мартена, сообщил Моро. — Повторяю: защищать семью графа де Варандейля от тех посягательств, которых мы все опасаемся и которые находим столь же недопустимыми, сколь и неизбежными, должны мои люди. — Нельзя опрокинуть монархию. Невозможно, — выдохнул Бертье; его посеревшие губы почти не двигались — он не ждал повышения так скоро, а потому все еще не до конца понимал, что никто не говорит с ним о мятеже. — Нельзя, но погромы начать можно. Безусловно, беспорядки будут подавлены, но мы не знаем, что произойдет, если кто-то из ваших морских пехотинцев выстрелит в толпу, в провокатора из толпы. Моро, исправившись, замолчал, поскольку удостоверился, что лейтенант Бертье по крайней мере слушал его, а значит, и торопить его не следовало. — О готовящихся погромах известно достоверно? — наконец спросил лейтенант Бертье, медленно поднявшись с колен, чтобы и его люди почувствовали, что в переговоры он вступил не из трусости и страха, а потому, что иного им не оставалось. — Со слов графа, да. Народ голодает — фитиль догорает. Сейчас они толпятся на улицах и не дают экипажам проехать, стучат ладонями в застекленные окошки, но их терпение иссякает, потому людей необходимо сдержать. Мы не можем допустить самосуд. — Вы сами видели то, о чем говорите? Когда были в Париже, вы видели это? — Я видел очереди, пустые прилавки и людей с оружием в руках и имею все основания думать, что есть те, кому выгодно снабжать им не армию. Я военный и далек от политики, но даже я понимаю, что у Ее Величества достаточно недоброжелателей, в том числе и при Дворе. Вы знаете, о ком я говорю? — Полагаю, что да, капитан. — Значит, вы придерживаетесь тех же взглядов. Париж нуждается в людях, которые смогут не потерять присутствия духа и остаться людьми, куда бы все это ни повернуло. Кровь не очистит никого: ни плебея, поднявшего с мостовой камень, ни тех, кто отдаст приказ стрелять в занесшего руку. — Если месье Лорье и месье Арно смогут… — Бертье запнулся, не находя подходящего слова, — объяснить Адмиралтейству смерть лейтенанта Косельни, а вы, капитан Моро, представите подписанные графом де Варандейлем бумаги, в которых он действительно приказывает людям, все эти годы находившимся на его иждивении, оставить конвоирование «Манон», клянусь вам, ни я, ни мои люди не вспомнят о случившемся после высадки в Марселе. Они почтут за честь уступить вашим людям мундиры со своего плеча и, если потребуется, вместе с ними выдвинутся в Париж. — Хорошо, месье Бертье, — капитан Моро сделал знак опустить ружья, после чего распорядился, чтобы Руже спустился к месье Арно и месье Лорье и пригласил их на верхнюю палубу, чтобы дать им все необходимые указания, прежде чем они с лейтенантом Бертье продолжат совещание за столом кают-кампании. Жуль, оглушенный случившимся, едва понимал, о чем говорили вокруг, только продолжал держать перед собой ружье, как вилы, недвижно следя за тем, как высокая лужа растекшейся крови медленно подступала к ногам.