Под крылом «Альбатроса»

R
В процессе
141
7
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 377 страниц, 158 943 слова, 28 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
141 Нравится 270 Отзывы 65 В сборник

Глава 3. Приметы времени

Настройки
Жуль отступил на шаг и отпустил, когда почувствовал, что за ружейный ствол потянули. — Послушай, посмотри на меня, — проговорил Планель, передавший ружье бывшему при нем Сенье и тем одним давший остальным матросам понять, что все окончилось. Жуль подчинился, и, завладев его потерянным, слишком напуганным и оттого невидящим взглядом, Планель уже не отпускал: — Пойдем. Пойдешь?.. — он спрашивал только для того, чтобы продолжать говорить с Жулем, которого, крепко держа за плечо, вел несколько перед собой; вел прочь — от недоумевающих, но все еще толпящихся на палубе людей и от всего случившегося. — Как мне… дальше?.. — шепотом выговорил Жуль, когда Планель затворил за ними дверь чьей-то пустующей каюты и стало можно говорить. — Молись. — На «Тритоне» нет священника. — Я проведу службу, когда Косельни зашьют в парусину и отдадут морю. Жуль отрицательно мотнул головой. — Можешь, если раскаиваешься. Планель категорически отсекал перекатывавшиеся и выворачивающее изнутри щупальца сомнений и страхов, потому что видел и твердо знал: на самом деле Жуля пугала не тяжесть смертного греха, а невозможность жизни среди людей, которые все знают, потому что своими глазами видели. Нелицемерно склонить голову над телом лейтенанта Косельни; не считаться убийцей в глазах каждого из членов экипажа; трудиться и жить с ними рядом — все это стало вдруг невозможно для него, и Жуль это сознавал, а значит, его следовало покрепче привязать к жизни теперь, когда он менее всего был с нею связан. — Ты ведь раскаиваешься? — переменив тон, доверительно спросил Планель, немало успокоенный тем, что Жуль, хотя и по-прежнему оглушенный случившимся, все же кивнул. Нечаянно, от страха оступившийся и в том одном виноватый мальчик. — Мальчик… — зачем-то вслух повторил Планель, пытавшийся узнать, сверить это свое впечатление с прежним, давно оставленным в прошлом. Тогда, несколько лет назад, Жуль силился выплыть, удержать на плаву и себя, и не приходящего в сознание капитана и для того хватался за книги, а теперь тонул, знал, что тонет, и не просил о помощи. Планель видел, как море отнимало еще одну душу, и не мог не толкнуть под грудь потерпевшего крушение спасительный полый бочонок. Не мог не подойти, чтобы забрать в свои руки, прижать к груди, перенять и разделить неподъемную для одного тяжесть случайной вины. Главное же было — держать, держать долго, до тех пор, пока Жуль не почувствует, что жив, что рядом с ним есть кто-то, есть человек. — Косельни искал смерти. Даже если бы ты не выстрелил, лейтенанта Косельни ждала смерть, — для чего-то приговаривал Планель, чувствовавший, как сильно, отчаянно Жуль, вцеплявшийся в него, стискивал рубашку и жилет. — Убийц казнят. Я знаю, что казнят, — упрямо, с убеждением возразил Жуль, точно настаивая на том, чтобы Планель не защищал и не отворачивал его от правды, которая ему известна и которая пугала его много меньше клейма. Клейма Жуль страшился сильнее, чем казни. Последней он не пытался и не желал избегнуть, однажды став свидетелем того, как капитан припадал к Библии и принимал смерть. Это-то последнее и казалось Планелю особенно дурно, но он молчал и ждал, когда Жуль хоть в чем-нибудь проговорится и подтвердит его догадку. — Мать догадается. Она всегда знает, когда я… Он многое хотел сказать о матери, хотел даже заикнуться и об отце, но Планель запретил ему. — Мать — женщина и мало что понимает в нашем ремесле, — вразумляющее напомнил Планель. — Должна радоваться, что ты остался цел. — Отдадите ей мое жалование? Обещайте отдать, — попросил Жуль. — Отдашь сам. Ты слышал: ответственен капитан. За все, что происходит на «Тритоне», ответственен капитан. Я не могу сказать, что теперь ждет всех нас, но я знаю одно: убийство само по себе никого из нас не делает плохим человеком, особенно если совершено не по своей воле. На совести едва ли не каждого, с кем ты выходишь в море, лежит кровь. Одни приказывают убивать, другие подчиняются приказу, но все они… от капитанов и офицеров до канониров и морских пехотинцев, повторяю, все, с кем ты играл в кости и спал на соседних гамаках, все виновны в том же, что и ты. Даже я и капитан Рейнманд. Планель говорил, а Жуль дышал ровнее: он не хотел, чтобы Планель вступался за него, он хотел для одного себя знать, что человек, которого уважал сам капитан, дозволяет ему остаться среди людей и не считает его хуже, недостойнее всех их. Наказания он не боялся — раз уже снес, выдержал бы и второй. — Капитан никогда не рассказывал. — Довольно и того, что ты видел. — Планель держал загривок, чтобы Жуль не подумал выворачиваться и дослушал. — Тебя следовало отозвать с «Манон». Слабостью с моей стороны было этого не сделать. То твое потрясение не значило бы для тебя так много, если бы ты видел, как несколько дней к ряду месье Арно и присоединившийся к нему месье Лорье выхаживали то, что осталось от экипажа «Альбатроса». Я говорил с теми, кого они оставляли ждать смерти, я закрывал им глаза — людям, которых знал дольше и видел чаще, чем жену и детей; мальчишкам пехотинцам, едва ли старше, чем ты теперь. Зашивал их в парусину и отправлял к тем, кому посчастливилось утонуть. Я был на «Альбатросе» в те дни — и все-таки не могу назвать капитана плохим человеком, потому что мне известно, что в противном случае наша участь постигла бы экипаж новенькой «Манон». Мы, в отличие от них, за время войны за независимость попривыкли к смерти. Таково наше ремесло, поэтому ты поднимешься на палубу и вместе со всеми станешь просить за душу лейтенанта Косельни. Отдашь ему последний долг. С открытым Господу сердцем. Понял? Жуль кивнул, и Планель отстранился. — Человека отличает от корабля то, что пробоина в голове для него смертельна. У Косельни пробоина в голове, а ты стрелял не в голову. Поэтому, повторяю, ответственен капитан — и за пулю, прикончившую Косельни, и за то, что распорядился раздать матросам ружья. Идем. Планель верно рассудил, что тут нужен приказ. Без этого приказа Жуль не решился бы сделать и шага на поверхность, где солнце пекло голову, а соль — воспалившиеся, покрасневшие глаза. На палубе все приготовления совершались своим чередом: юнги старались оттереть доски от крови, разнесенной по всей палубе истаявшими следами всех тех, кто по той или иной надобности подходил к лейтенанту Косельни; месье Арно и месье Лорье констатировали смерть, омыли и, сколько возможно, подлатали стылое тело, прежде чем сослуживцы отыскали в рундуке лейтенанта Косельни чистый, не запятнанный кровью мундир и облачили в него Косельни, лежащего на гладко оструганной доске, покрытой парусиной. Планель оставил Жуля над телом Косельни и пошел за иглой. Ни капитана Моро, ни лейтенанта Бертье на палубе не было, но руки пехотинцев, все еще державшихся в отдалении, уже не были связаны. Церемония не могла начаться в отсутствие старшего офицерского состава, а потому Планель, возвратившись, шил с тем же взвешенным спокойствием, с каким месье Лорье писал. Жуль из страха держался подле Планеля и невольно взглядывал на Косельни, иногда коротко, иногда — долго задерживая взгляд, но даже и тогда ни внутреннего разговора, ни прощания не получалось. Лейтенант оставался чужим: Жуль толком его не знал, и ему нечего было сказать Косельни. Наконец, Моро в сопровождении старшего лейтенанта Бертье и младшего офицерского состава возвратился, но их лица не выдавали того, чем закончились переговоры в кают-компании, зато сделалось ясным, о чем совещались оставшиеся на палубе пехотинцы. Планель положил стежок, извлек иглу и перестал шить. — Нарушение Устава, капитана. — Лейтенант Косельни должен быть похоронен на берегу. — Нет никакого препятствия, чтобы предать тело земле. — Сама смерть лейтенанта Косельни была нарушением Устава, но для любого из нас честь — уйти в море, — с достоинством нашелся Моро, которому, по-видимому, совсем не хотелось везти изуродованное тело лейтенанта Косельни на берег и там объясняться с местными властями. Своим союзником он считал море, которое лучше других могло сохранить в тайне и смерть Косельни, и ее причины. — Мы не станем молчать, капитан, когда наши люди вернутся. Жуль чувствовал, что даже Планель внутренне подобрался оттого, как скоро оформилось совокупное сопротивление разоруженных пехотинцев. Делалось ясным, в чем состоял весь смысл поступка Косельни. Он получше, чем они, понимал, чем военный человек отличен от гражданского: гражданским движет страх, а военным — честь, дисциплина и Устав. Гражданский, лишившись оружия, лишается преимущества в силе, тогда как военные, казалось, не потеряли ничего, кроме своих ружей. Разоруженные, они боялись много меньше державшихся за свои ружья матросов капитана Моро. Останься Косельни в живых — у капитана было бы вполовину меньше проблем, но Косельни был мертв, а его люди намеревались или добиться соблюдения Устава, или последовать за своим лейтенантом и утопить капитана Моро в крови. Бертье молчал — и каждая секунда его промедления и его колебаний делала лейтенанта чужим для перешедших под его руководство людей, которых нельзя было и помыслить в доме графа. На пехотинцев мог повлиять Бертье, на матросов — Планель, но оба молчали. Планель не вмешивался, и неясным оставались те причины, по которым он вообще позволил им взяться за оружие. Жуль держался Планеля и ждал знака, потому что казалось, что если капитан не заговорит — от него отвернутся свои же, и тогда Моро не удержит оскалившихся пехотинцев. — Пример лейтенанта Косельни показал всем нам, что лучше остаться в живых и объясниться перед господами присяжными, чем умереть с тщеславным сознанием своей правоты, — вступил Моро, мало колебавшийся теперь, когда сама история венчала его с будущей Францией. — Я жив, стало быть, могу дать ответ и напомнить каждому из вас, что капитан на корабле — то же, что губернатор на суше. Лейтенант Бертье видел бумаги и в Адмиралтействе подтвердит не только мои слова, но и мои обстоятельства. — Узкая девка — вот одно ваше обстоятельство, капитан. Плевок в лицо. Пощечина столь тяжелая, что даже его захлестнуло — Жуль оглянулся, чтобы найти того, кто посмел, третьего лейтенанта, месье Беллами, но Моро сдержался и выстоял: невозможно, потому что они вдвоем клялись именем Фаустины. — Приказ сложить оружие был мерой предосторожности, к которой я счел необходимым прибегнуть, прежде чем сообщить о том, что «Тритон» больше не выйдет на рейд в полном укомплектовании. Повторю: в Париже беспорядки, со дня на день могут начаться погромы, потому граф де Варандейль нуждается в людях, за которых я мог бы поручиться. — Не сходится, капитан, — склонив голову и сощурив глаза, продолжал Беллами, не считавший нужным скрывать своего презрения ни к капитану, ни к мямле Бертье, который выдвинулся только потому, что растерялся и присягнул Моро прежде, чем успел одуматься. Беллами, должно быть, считал, что новоиспеченный старший лейтенант пытался выдать свое малодушие и мелкое тщеславие за гражданское чувство. — Бумага графа де Варандейля была при вас от самого Марселя. Почему мы вообще вышли в море, если фитиль вот-вот догорит? А люди, капитан? Вы утверждаете, что они дороги вам, но вместе с тем готовы пожертвовать каждым ради положения и сочащейся щелки, которыми вас взманил Париж. Вот мои обвинения вам, капитан: ответьте — и можете стрелять. — Граф принадлежит к числу тех людей, которые степенно проходят мимо сбившихся в стаю бездомных собак и полагают, что достоинство охранит их и те не кинутся. Он находит опасения своего управляющего кратно преувеличенными и не желает становиться пленником в собственном доме, поэтому мы в море теперь — и выйдем в море еще не раз, пока последним опорам достает сил поддерживать накренившееся здание монархии. Что же касается людей, Беллами, то я надеюсь не потерять ни одного, но, если город захлебнется в беспорядках и возгласах крикунов, я буду там же, где мои люди. — Моро замолчал, сочтя свой ответ исчерпывающим. Установилось молчание, то напряженное молчание, в которое незримо свершалось что-то поистине важное, и потому месье Планель не шил и тоже вслушивался в тишину, стараясь понять, что предрекает им штиль. — Ваша дерзость, лейтенант Беллами, происходит из сознания того, что в Адмиралтействе мне будет затруднительно объяснить мор лейтенантов на своем судне. Что же касается смерти лейтенанта Косельни, восстановившей вас против меня… Перечтите Устав, Беллами, там ясно изложено, что мятеж и неповиновение приказу карается смертью, и капитан обязан присутствовать при отправлении наказания. Устав нарушил не я, а старший лейтенант Косельни, на чье место, по моему распоряжению, заступил лейтенант Бертье. По возвращении в порт ему предстоит держать экзамен на старшего лейтенанта. На подготовку не так много времени, и для того на «Тритоне» должен установиться мир. Жуль не сводил взгляда с Беллами, в котором сидела какая-то заноза, которой он никак не мог рассмотреть, хотя чувствовал: в ней-то и таилась угроза авторитету капитана, она-то и заставляла Беллами говорить о Фаустине так, что Моро едва сдерживался. Старался смирить дерзость своим видимым спокойствием, подчинить ему чужую волю, а после навсегда привалить весом своего слова. Беллами мелко, почти незримо трясло, но заноза мешала ему склониться. Он не принимал предложенного мира и отказывался от прощения, пока тело Косельни лежало на доске и его участь оставалась не определена. — Вам придется объясниться, капитан, — предостерегающе произнес Беллами, разоруженный, а потому не могущий в настоящую минуту ничего сделать над собой, и в этой мрачной решимости, крепившей его, Беллами мужал… в сравнении с податливым, излишне уступчивым Бертье. — Лейтенант Беллами пьян, — коротко произнес Моро с тем непроницаемым выражением лица, которое ограждало от вопросов, причем не только его самого, но и лейтенанта Беллами. Пьян, а значит, заслуживает снисхождения и может не быть наказан. Пьян, стало быть, вспыльчив, отсюда и та дерзость, которой Беллами отозвался на смерть Косельни. Пьян, и потому вправе избегнуть чужого любопытства. Жуль перевел взгляд на Моро, чтобы удостовериться, что понял верно: все это не капитуляция, но последнее… терпеливое предложение мирового соглашения, которого Беллами как равный по положению, по мнению Моро, оставался достоин. Планель первым понял, что все кончено, и продолжил в сгустившейся, отяжелевшей сосредоточенности класть стежки, стягивающие края парусины, пока та не скрыла лица лейтенанта Косельни. Принесли двенадцатифунтовое ядро, уложенное в стянутую сеть, которую теперь вязали к ногами Косельни. Жуль не касался его, но вместе с тем не мог ни на шаг отойти от Планеля: казалось, что, стоит ему отделиться от Планеля, Беллами заметит его и узнает в нем настоящую причину смерти Косельни. Ядро глухо скребло, съезжало по доскам, когда четверо матросов подняли тело Косельни и, стараясь держать ровнее, понесли на шканцы. Люди, на время оставив земные разногласия, несмело потянулись следом, пропустив капитана во главу процессии. Жуль держался Планеля, но тот не начинал службы — ждал, когда матросы поставят доску на планширь и устроят в ногах Косельни тяжелое ядро, прежде чем другие два матроса развернут над телом покойного флаг — символ того, что лейтенант верно служил Франции и та будет помнить о нем. Люди толпились на палубе, возле ступеней ведущей на квартердек лестницы, на которую взошел Планель, наконец оставивший Жуля со всеми прочими, уравненными перед лицом смерти и смиренными ею. Почтительное молчание ничем не нарушалось, Жуль старался почувствовать значение этой минуты, но мысли путались, как когда хоронили отца. Телега с заколоченным в ящик телом, от которого тошнотворно разило разложением, остановилась; ящик сняли и на веревках спустили в свежевырытую яму, затем взялись за лопаты. Оглушенный, он тогда не слышал, что читал кюре, но теперь степенные, взвешенные слова Планеля вспороли слух и обнажили Господу душу: — Покой вечный подай ему, Господи, и свет вечный ему да сияет. Да упокоится с миром. Аминь. — Аминь… — едва слышно повторил Жуль, с кротким христианским послушанием склонив голову и прикрыв глаза, чтобы ничто не мешало говорить с Богом, у которого он хотел попросить прощения за то, что по нечаянности, сам того не желая, принял на душу этот грех. Он весь был открыт Господу и, казалось, чувствовал умильный, умягчающий свет, льющийся в душу и заполняющий страшный, уродливый разлом, пока кто-то не перебил его, толкнув стоящего подле Сенье, вжавшего Жуля в перила в попытке удержаться и устоять на ногах. Беллами — очнувшись, понял Жуль, следя остановившееся, застывшее время. На его глазах доска приподнялась, и тело Косельни, увлекаемое пришедшим в движение ядром, начало ползти. Нырнуло, ушло под флаг и тут же, нечеловеческим напряжением сил выцарапанное из-под него, сволоченное с доски, но не удержанное, скрылось за бортом. Глухой всплеск, удар приклада — и Беллами осел, безвольно стукнувшись головой о планширь. — Месье Лорье и месье Арно приведут его в чувства, — проговорил Моро, в знак признательности за эту услугу сдержанно кивнув Руже. По-прежнему непроницаемое лицо капитана Моро, ни в чем не отступившего от их плана, отчего-то почти пугало: он и в самой гуще растравленного мятежа умел казаться истовым роялистом, безукоризненно верным Франции и Уставу. Жуль готов был поклясться, что с тем же застывшим лицом Моро сегодня вечером сухо запишет: «Быв пьян, лейтенант Косельни упал за борт», — и даже почти ни в чем не солжет. Люди негромко, вполголоса переговаривались о том, что значило для их грядущего плавания так странно перегнувшееся через планширь и тем не менее стащенное в море тело Косельни: кокон из парусины впечатался в память, не шел из головы и тем внушал суеверный ужас. Перебитая молитва. Поднятый под руки Беллами, снесенный к Лорье и Арно. Моро, за которым Бертье таскался так же, как сам он ходил за Планелем. Неотлучно. Руже, для которого ничего не изменилось, потому как он не сомневался в своем капитане. Сенье, живое подобие Планеля и продолжение его воли, не смевший спрашивать и только ждавший новых распоряжений. Все понимали, что дело с самого начала пошло дурно и как-то нескладно, но Жулю казалось, что только он, за исключением, возможно, капитана Моро, знал, какое именно дело у самого истока запятнало себя, хотя и имело все внешние приметы законности. Моро направился к кают-компании в сопровождении Бертье — тот меньше всего хотел оставаться один с приписанными к нему пехотинцами, что ждали возвращения своих сослуживцев. Моро шел думать, и Бертье мешался ему. Мешал думать о том, как внушить всем свидетелям убийства Косельни выгодный ему ход мыслей, как запретить им растравлять возвратившихся на «Тритон» товарищей и подговаривать их к мятежу. Главное же — думать о том, как распределить людей, как не просчитаться в тех, кому предстоит предстать перед графом, а значит, и народом Парижа. Здесь, пожалуй, мог сгодиться Бертье, лучше знавший своих людей и могущий указать на тех, кто легко уступит свой мундир, позволит перешить и приладить к новому владельцу. Остальные же будут убеждены, что во имя законности защищают графа и его семью от творящегося в Париже безначалия. Все, за исключением, может быть, кого-то из экипажа, кому капитан даст указание ни в чем не препятствовать гражданам. Жуль исключил себя из тех, кому доведется охранять графа, потому что дорога к дому Варандейлей ему была заказана, а еще… почему-то Мартена, тогда как Планель, Сенье и Руже казались ему теми, с кем Моро рано или поздно переговорит. Пока же… короткая передышка, позволившая, точно между ударами сердца, принять от Планеля свежую перемену одежды; замочить рубаху и штаны; сколько возможно, оттереть их от крови и всегда обильного в этих широтах пота; вычистить башмаки. Наконец, бездумно приняться за поручения, даже поесть, а после… от невозможности заснуть долго лежать в гамаке, глядя над собой и не слыша, не чувствуя Господа, отвернувшегося от него в ту самую минуту, когда деревянные перила врезались ему под ребра. Жуль глухо смотрел над собой, упрямо отрешался от всех тех, кто старался заснуть и ворочался в соседних гамаках: надеялся душой нащупать Бога, но тот первым закрыл глаза — и тем перестал для него существовать. Предоставлял держаться капитана, Базиля, Бланш — всех тех, кто, казалось, оставался ему. Базиль и Бланш были далеко, но с ними Жуль и не собирался говорить о случившемся… точно так же, как капитан не говорил о Косельни с ним. О Косельни все последующие дни вообще не говорили, точно его на «Тритоне» никогда и не было. Жизнь вокруг как будто не догадывалась о смерти лейтенанта. Жуль знал, что это не так, и все же… невольно начинал верить последнему. Один Планель держал его на виду — у всех на виду. Никаких ночных вахт, никакого трюма, только поручения, поручения, поручения — пустые и потому державшие на плаву. — Дидье, спишь? Что думаешь о затее нашего капитана? — повернувшись к нему, вдруг шепнул Мартен, болтавшийся в соседнем гамаке. — Служить в доме графа... — Не мне. — Ты убил Косельни… за то, что тот вздумал перечить капитану. — Ты слышал капитана: я выстрелил в провокатора из толпы, значит, не гожусь, — приподнявшись, отрезал Жуль, чувствовавший, что сейчас не время и не место разъяснять Мартену, почему его появление в доме графа де Варандейля невозможно. Однако Мартен для чего-то продолжал убеждать его в обратном: — Ты первый достоин. — Не неси чушь, Мартен, — скривившись, шикнул Жуль и откинулся на пришитую к гамаку подушку. Мартен, казалось, на время присмирел, но, выждав, все же признался: — Я тоже говорил с Планелем. Планель считает, Адмиралтейству решать. — Нечего и решать. Довольно знать и чтить закон. Закон Анахарсиса подскажет им капитана лишить чина, а меня — головы. Вернее даже так: меня — лишить головы, чтобы не лишать капитана чина. — Кого закон?.. — переспросил Мартен. Жуль не ответил. Отвечать Мартену значило пересказывать ему дни в Сен-Лазаре и бесконечно долгие разговоры с отцом Рамо, а Мартен не был ему другом. Так… вцепился в него, потому что понял, что он тоже не спит. — Как по мне, так верь капитану и делай, что говорят. — Я был в доме графа… с капитаном Рейнмандом. Там нет ничего, ради чего стоило бы отдать жизнь. Будете пастись там, как коровы в корабельном трюме. Вам будет тепло и сытно, пока вас всех не перебьют. — Не завидуй. — Не вздумай умирать за них, — скосив глаза, вдруг серьезно, настаивая, предупредил Жуль. — Поддашься на выкрики провокаторов — умрешь. Ни капитан, ни Планель не вступятся и не отобьют. Поэтому… если сможешь, предупреди тех, кого вместе с тобой выберет капитан. — Хандришь, — поморщился Мартен, но он ошибался: Жуль знал, что хитрил, сколько мог, потому что не хотел смерти ни Базилю, ни Шарлью, ни Этьену, ни Жану. Было невозможно — до стиснутых зубов невозможно выбирать. — Лежишь тут кислее квашеной капусты. Сходил бы к Лорье спросил бы лишнюю чарку… — Я не стану напиваться из-за того, что убил Косельни. Жуль выждал, прежде чем закрыть глаза. Ему потребовалось время, чтобы успокоиться, удостовериться в том, что Мартен наконец отстал, и позволить морю незаметно укачать свои тревоги. Одно оно умягчало душу, нечаянно пропитавшуюся кровью и тут же захлебнувшуюся страхом, а «Тритон» хранил его в своей мрачной, затхлой утробе, в которой вдруг стало безопаснее, чем на берегу. Здесь, в море, он знал, что ни Планель, ни капитан не выдадут, а о суше… не хотел и думать до тех пор, пока мог, потому что на суше закон принадлежал тем людям, которые ничего не смыслили в их ремесле. Моро, должно быть, тоже было паршиво — его держала на гарпуне необходимость отчитаться о случившемся в Адмиралтействе, а еще пехотинцы, которые со дня на день должны были возвратиться из своей отлучки. Мальчишка сорвался с носа корабля и взволнованно оплыл его, останавливаясь и похлопывая по покатым бокам, как застывшего от страха коня. Фрегат успокоился, оправился от первого испуга, и тогда мальчишка, в несколько энергических, упругих движений своего дельфиньего хвоста оказавшись впереди, поднял витую раковину и протрубил тревогу — им ли?.. тем ли, что на суше?.. Общая побудка и приказ, который передал им Сенье, значили одно — возвращались пехотинцы, и всех их выстраивали на верхней палубе, чтобы сообщить о смерти лейтенанта Косельни. Жуль, помятый, едва отошедший от своего короткого сна, тер лицо ладонью, когда солдаты поднимались; толкался и теснился вместе со всеми, пока Планель старался как-нибудь поприличнее расставить своих подопечных в ожидании капитана. Его затолкали в человеческую гущу, и оттого Жуль сам забывал помнить, что причастен. Не он — воля капитана убила Косельни, ему же предстояло вместе со всеми прочими узнать и уяснить себе тот образ мыслей, который с минуты на минуту готовились внушить им капитан и старший лейтенант Бертье. — Господа, внимание, — со всей возможной почтительностью, за которой, казалось, скрывалась трусость, призвал Бертье. Он заговорил первым и, по-видимому, чувствовал, что внимание приковано не к нему, а потому был вынужден просить о нем. Жуль взбрыкнул, но по лицу капитана выходило, что так должно, и к Бертье прислушались, но не из уважения, а из любопытства: что скажет этот новенький лейтенант, не будучи поставлен на колени? — Души всех присутствующих скорбят по упокоившемуся лейтенанту Косельни. Никто из нас не желал смерти этого достойного человека, и потому мы простились с лейтенантом Косельни со всеми почестями. Кто-то скажет, что лейтенант Косельни должен был быть похоронен на суше, но тело человека тленно. Я убежден, что лейтенант Косельни не заслуживал ни гниения, ни разложения, ни посмертных унижений. Под унижениями я разумею каждую минуту промедления ввиду законотворческой волокиты, зловоние и, наконец, то, что принуждена была увидеть не отлетевшая от тела душа — отвращение товарищей, что, морщась, передают из рук в руки зашитое в парусину тело, словно это ушат помоев. Осененный французским флагом, лейтенант Косельни ушел в море с торжественной чистотой молитвы, которую прочли над ним его сослуживцы, потому что и самый его мятеж — есть только роковая ошибка, допущенная вследствие неверно понятного приказа графа де Варандейля и горячности самого лейтенанта Косельни. Бертье перенял из кожаной папки капитана Моро текст приказа, подписанный графом де Варандейлем, и в доказательство своих слов показал им. Жуль всмотрелся, но нашел, что стоит слишком далеко, чтобы разобрать. — Здесь сказано, что граф хочет, чтобы командование «Тритона» отрядило не менее двадцати человек, верных короне и способных держать в руках оружие, для охраны дома и семьи графа де Варандейля. Исполнение приказа граф возложил на капитана Моро как старшего по званию. Граф не учел, что его светская прихоть значила для всех нас, — Бертье ненадолго замолчал, точно предоставляя им самим догадаться. — С этих пор «Тритон» должен выходить в море укомплектованным на треть, что ставит под угрозу жизни как членов экипажа, так и солдат, несущих на нем службу. Последнее обстоятельство вынуждало капитана идти против правил и откладывать сообщение этого известия экипажу «Тритона». Безусловно, граф де Варандейль не мог в полной мере сознавать того, в какое положение ставит вашего капитана и офицерский состав, но, поскольку личная ответственность за исполнение приказа была возложена на капитана, он счел необходимым принять меры предосторожности с тем, чтобы обезопасить своих людей и быть по крайней мере выслушанным пехотинцами. Лейтенант Косельни не пожелал слушать того, кого поспешил назвать мятежником, и оттого сам сыграл эту незавидную роль, в то время как ваш капитан сознавал двойную выгоду своего предприятия: с одной стороны, ручаться он мог только за своих подчиненных, а значит, в числе двадцати человек должно было быть по меньшей мере несколько матросов с оружием в руках, с другой — эта мера позволяла уменьшить численные потери пехотинцев в экипаже «Тритона». Матросы, надев мундир, не на бумаге — на деле могли заменить их. Жуль видел: Бертье почти задыхался… то ли от волнения перед собравшейся на палубе толпой, то ли от того, как много еще предстояло сказать, и все же голос ни в чем не изменил ему, и это рождало в людях что-то похожее на уважение. Матросы проникались к нему за то, что лейтенант хорошо отзывался о капитане, а пехотинцы — за то, что не пятнал имя лейтенанта Косельни и старался сберечь их собственные жизни. По всему выходило, что на грани обморока лейтенант Бертье говорил даже лучше, чем обыкновенно. — Волнения в Париже, господа, требуют от нас мужества и самопожертвования, — отчеркнул Бертье, добравшись до берега своей пространной речи. — Пусть выступит вперед тот, кто готов отдать жизнь ради защиты жизни просвещенного мужа и мецената. Пусть тот, кто сам имеет семью и детей, снимет свой мундир и позволит ему сослужить службу Отечеству — и пусть никто не упрекнет его в том, что этим он запятнал мундир: долг заставил его в тяжелые времена быть опорой не только жене и детям, но и Франции, и, не умея выбрать, он принужден был разделиться. Наступило невыгодное Бертье молчание: стоявшие напротив пехотинцы сомневались, взвешивали и находили, что в Париже им не будет покоя, а тут... ходи по палубе да надейся, что Господь отведет англичан. Впрочем, 1783 год все дальше и дальше уносило течением времени, и теперь англичане были редки на их торговых путях, оттого граф все менее и менее оберегал «Манон»: сначала остался один «Тритон», а теперь и он ослабел… на две трети всего состава. Если так пойдет и дальше, то через год-два их службе придет конец, а значит, нужно соглашаться. Соглашаться на тепло и довольство, но и на вахты, которые здесь, на «Тритоне», несли матросы. Люди переглядывались, но не решались выступить вперед. У всех на уме было одно: сейчас не 1783 год. Будь сейчас 1783 или даже 1785 год — никто бы и не усомнился. Бертье сознавал, что тишину необходимо чем-то наполнить, наводнить хоть каким-то содержанием, а потому продолжил — так, точно успел отдышаться или на него вдруг снизошло нечто вроде вдохновения, которое могло подолгу держать в своих когтях забалтывавшегося Базиля: — В Париже вы сделаетесь непримиримыми врагами черни, которая сочиняет грязные пасквили и пятнает честь королевы; черни, которая жжет ее чучела и смеется над ней в площадных балаганах. Патриотическое чувство будет внушать вам презрение к этой неистовствующей черни, вашим порывом будет стрелять во всякого, кто осмелится клеветать на королеву и Францию, но каждый выстрел, на который вас вызовут, каждая пуля войдет в тело Франции, для которой нельзя сделать большего подвига, чем подвиг терпения. Странная это была речь, и Жуль долго размышлял над ней после, ведь не мог же Бертье наговорить всего этого без позволения капитана?.. Для чего, к примеру, не заговорить о щедрости графа, о лакейских комнатушках? В одной из них он однажды дожидался Бланш, а потому не понаслышке знал, что такая комнатушка в сотни раз лучше гамака. Почему не сказать и о том, что угрозы нет и толпа не перевалит за кованую ограду графского дома? Что она боится одного вида ружья и мундира?.. Нет, Бертье и Моро, очевидно, метили в души ребят бравых — из числа тех, кому спокойная жизнь прискучивает; хотели сделать так, чтобы согласие возвышало людей в глазах сослуживцев, а не превращало в продажных трусов, истосковавшихся по очагу. Однако же и в этот раз никто не отозвался, и тогда капитан Моро просто назвал людей, которые безоговорочно ему подчинились и выступили вперед. — Руже, Мартен, Сенье... — Моро, начавший со своего помощника и дурака Мартена, назвал Сенье — правую руку Планеля — и запнулся о его взгляд. — Вы и ваш опыт, Планель, нужны здесь. Руже выступил вперед так, как будто знал, что это будет, и был заранее готов; Сенье дождался, когда едва заметным кивком головы его, не бравшего в руки ружье во время их учений, отпустит Планель, и шагнул следом; Мартен удивленно оглянулся на Жуля, до последнего не веря в то, что накануне тот оказался прав: выстрел был ошибкой, и капитан в самом деле не был намерен вызывать того, кто стрелял в лейтенанта. Жуль тоже мало смыслил в происходящем, но отчего-то ему казалось, что в этом пункте они с Бертье не пришли к соглашению и теперь Моро хотел показать, что был прав и что людей следовало отбирать по своему усмотрению. — Позвольте нам с парнями, капитан. Я отказался стрелять в личину короля и их подначил, но мы ничего не имеем против того, чтобы стрелять в тех, кто против короля. Моро под видом какой-то высочайшей милости позволил и тем дал понять, что не помнит неповиновения и даже уважает принцип, а Жуль поверить не мог тому, что видел: Моро оказался поддержан всеми. Положение становилось невыгодным для самолюбия пехотинцев — и те, понуждаемые настоянием чести, один за одним принялись выступать в центр палубы. Одни примыкали к матросам капитана Моро, другие, смекнув, что матросов всего восемь, поспешили расстегнуть форменные мундиры и тем самым дать понять, что это и будет их вкладом в готовящееся предприятие. Жуль не понял, как вышло, что сначала не хотел никто, а потом набралось и более двадцати — едва ли не под тридцать. И все же... для чего среди них Сенье?.. Ответ пришел несколько недель спустя, когда мундиры были перешиты, «Тритон» готовился к швартовке, а его самого капитан вызвал к себе, когда он менее всего мог этого ожидать. — Дидье, к капитану, — коротко приказал Руже, перехвативший его в то самое мгновение, когда Жуль вывернулся из свернутого в бухту каната, который свалил с плеча на верхней палубе, чтобы переменить истершуюся лебедку шлюпочной тали. Жуль оглянулся — и его затошнило: Руже ждал ответа, поэтому пришлось кивнуть ему, чтобы подавить подступивший к глотке комок паршивой мути. В Марселе его казнят — это он и так знал, но почти научился не нарушать зарок — не думать о казни до швартовки. Но было еще одно… Жуль хотел бы, чтобы об этом ему сказал Планель, а не капитан, который слишком легко делался ему совершенно чужим. За все эти месяцы Жуль успел привязаться к «Тритону», как привязываются к скотине, о которой заботятся ежечасно, но не к его капитану. — Ни одного англичанина, когда они так нужны, — пожаловался Моро, когда Жуль, постучавшись, вошел. Он думал начать с шутки, но Жуль ее не принял: отвык и теперь доверял так же мало, как полгода назад. — Я надеялся объяснить перерасход пороха и смерть Косельни деятельным участием соседей в наших торговых делах, — вынужденно разъяснил Моро, но Жуль по-прежнему не отвечал: знал, что все это не имело до него никакого касательства и вызывали его не для этого. — Я был прав тогда… когда спросил тебя, откроет ли Бланш калитку? Она ведь для того и нужна Базилю, что может впустить его людей так, чтобы лакеи на воротах ничего толком не успели понять. Не через каретные же ворота ее мадам бегала к твоему капитану — из этого я заключаю, что должна существовать Венерина калитка. — Она ничего не знает, — Жуль, не пытаясь тягаться с Моро, нашел правильным повторить то же, что сказал ему тогда, в Париже. — Тогда зачем там Бланш? Предлагаешь спросить мне? — Моро не угрожал, но не хуже него помнил, как легко они разговорились с Бланш в прошлый раз. Пусть Жуль и продолжал молчать, но ревность всегда действовала одинаково, и потому Моро мог слышать, как нутро его свернулось в до треска стянувшиеся узлы, которые теперь следовало несколько ослабить. — Бланш будет лучше, если она в самом деле не будет причастна и не вздумает вмешиваться, — дипломатично заключил Моро и переменил курс. — Бертье навязан мне в друзья, его я скормлю графу, — Моро решил, что может быть спокоен за Бертье, который ничего не мог выдать, потому что ничего не знал, кроме того, что следовало, — а ты — мой союзник, и это важнее. Я не забыл, что мы вдвоем убили Косельни. Как только узнаешь, что я отболтался от Адмиралтейства, тут же поедешь в Париж. Снимешь комнату там же, где и в прошлый раз. Я не собираюсь тебя искать, если потребуешься, а это более чем вероятно. — Для чего? — Я думаю отыскать калитку и вывести Фаустину, прежде чем Базилю станет известно о том, что свое слово я сдержал. Она всегда спрашивает… из чего я заключаю, что твое, а значит, и Рейнманда ручательство станет для нее оправданием всего предприятия. Мы уедем в Марсель — писать графу трогательные письма, а ты найдешь Базиля и скажешь ему о том, что людей, пороха и ружей у него будет довольно, если только ему достанет ума не кидаться на них первым. Я хотел бы, чтобы ума ему хватило: ты слышал — мне пришлось… в числе прочих назвать Руже, потому что для успеха предприятия приходится полагаться на людей надежных и здравомыслящих — и неизбежно рисковать ими. — Могу я задать вам один вопрос, капитан? — Почему нет? Спрашивай. — Почему вы говорите так, точно уверены, что в Адмиралтействе все сладится? Почему вы уверены, что никто из нас не понесет наказания, тогда как им ничего не стоит наказать даже и невиновного? — Может, потому что на этот раз мы действительно виновны? Мы знаем, что убили Косельни, а затем утопили тело и скрыли следы, а значит, сделаем все возможное, чтобы избежать наказания. А может, каждому выпадает своя доля, и неважно, есть за тобой грех или нет? С тебя живьем ни за что драли шкуру, а ты всерьез думаешь, что для тебя припасено еще? — Я не раскаялся, поэтому знаю, что припасено и что на самом деле вы мне не ответили, капитан. — Указания, которые я дал тебе, не значат, что я в чем-то уверен. Просто их не придется выполнять, если нас казнят, только и всего. Однако же… я верю, что «Тритон» не сядет на мель судебной волокиты, и знаешь почему? Матросов и солдат начнут допрашивать, только если почувствуют какую-то путаницу среди вышестоящих или ответственных лиц, но никто из них не станет доносить на капитана до тех пор, пока не сделается ясно, что его дело дрянь и им никогда не придется ходить под его началом. Я не даю им повода усомниться и, конечно, не стану свидетельствовать против самого себя. Моро замолчал, точно сомневаясь в том, следует ли продолжать, но напоролся на выжидающий взгляд Жуля и согласно возвратился к своим размышлениям: — Возьмем Бертье… Бертье пуглив от неопытности и ведом — тогда, когда возвратились пехотинцы, он исправно повторил то, о чем мы сговорились накануне, а теперь только и делает, что сидит за книгами, чтобы выдержать экзамен на старшего лейтенанта. Не знаю, кто его погоняет, семья или женщина — это все плевать, если по всему выходит, что ему нужно это повышение и не в его интересах обнаружить того, какие обстоятельства этому предшествовали. Планель — человек честный и совестливый, он слишком хорошо знает, как мало ты виноват, и слишком предан твоему капитану, а потому не станет свидетельствовать против меня. Последнее слово остается за месье Лорье и месье Арно, но и оно, если вдуматься, уже сказано: они так заботливо пестуют нашего дорогого Беллами, что тот почти не приходит в сознание. Я навещал его — он хуже, чем пьян, хотя и по всему строю его бреда ясно, что помнит, за что должен ненавидеть меня. Его показаниям не поверят, даже если он на четвереньках доползет до Адмиралтейства, чтобы стащить меня в пекло. — Вам от этого не по себе, капитан? Жуль постарался спросить осторожно, как притрагиваются к открытой ране, потому что не понаслышке знал, что нет ничего хуже для команды, чем сомневающийся капитан: в прошлый раз такого рода умонастроения закончились встречей с «Нервной Нелли» капитана Барлоу. — Меня никогда не ненавидели до дрожи и так неприкрыто, — состроив какое-то неопределенное выражение, ответил Моро, не сумевший отвязаться от нашедшего на него смятения. Беллами сделался чем-то вроде незаживающей язвы, которой он старался не трогать, но которая и не думала оттого зудеть потише или чуть менее беспокоить его. — Хотя я и не знаю, зачем вы печетесь обо мне и чего ради стреляли в Косельни, я вам благодарен, капитан, и не забуду. Я знаю, что выстрелил первым, и не стану отрицать, потому что… — Жуль запнулся и начал иначе. — У меня не так много людей, которые мне дороги, но я знаю, что ни матери, ни Планелю ничего не угрожает, Бланш справится и без меня, а для капитана, Фаустины и Эмиля вы сможете сделать больше, чем я мог бы надеяться. Пожертвуйте мной, если придется, и знайте, что ни я, ни Планель, никто из экипажа «Альбатроса» не испытывает к вам ненависти. Мы даже вполне сошлись с вашими людьми, капитан, и привязались к «Тритону». Не скажу за пехотинцев, но мы верны — и все до единого желаем вам удачи в Адмиралтействе, капитан. — Не в моих привычках жертвовать надежными людьми. Свободен, — Моро отпустил его. Жуль, тоже тронутый его словами, поспешил кивнуть и отступить к двери. — Дидье! — капитан окликнул его, и Жуль оглянулся: Моро держал в руках какой-то плотно увязанный сверток. — Примета последних времен — дарить девушке мужское платье. Моро не сказал — подмигнул, отчего Жуль невольно усмехнулся: стало ясно, для чего нужен был Сенье. Бланш ни за что не согласилась бы расстаться со своими очаровательными штучками, ленточками и кружавчиками, в которых он мало что понимал; подняла бы шум и наговорила бы всякого вздору только за то, что ему вообще пришло это в голову, тогда как Фаустина, казалось, вполне могла согласиться. Для нее Моро приготовил форменный мундир с плеча щуплого мальчишки-морпеха, который сам же его и вычищал по приказу лейтенанта Бертье. По всему выходило, что капитан нисколько не опасался того, что за эту оскорбительную для женщины выходку его отстранят от сердца. — Деньги, — Моро через стол придвинул к нему кошель, — записка со всеми указаниями и адресами там же. Возьми и спрячь хорошенько. Еды лучше возьми в Марселе, той, что не портится, иначе в Париже заплатишь втридорога. Про Париж я почти не врал — за пару лет там многое переменилось. Жуль поблагодарил и, затолкав кошель в карман, затворил за собой дверь, постаравшись выровнять дыхание: после их разговора капитан остался в духе, а все остальное имело слишком ничтожное значение, и все же…он не знал человека, который был бы более открыт с ним, чем капитан Моро, и к которому он вместе с тем испытывал какую-то подозрительную настороженность. Моро был единственным, к кому Жулю приходилось приучать себя. Он понуждал себя доверять капитану, потому что тому доверял капитан Рейнманд, но своего, личного основания у него не было. Просто однажды Моро потребовался Базилю и с тех пор ни разу не нарушил заключенных договоренностей — и вот он старался поддержать нового капитана и клялся тому в верности. Моро обещал себя Фаустине и Базилю, а принадлежал только себе и требованию минуты, в то время как он, Жуль, оказывался намертво приколочен к каждому, кому присягал, и чувствовал, что со временем это натяжение делалось все ощутимее. Разнонаправленные силы должны были рано или поздно разъять его. Моро же все это давалось проще. Он был прав в том, что они могли быть союзниками, но никогда друзьями. Капитан мало притворялся, но пугающе многое мог. Был честен, но легко перехитрил бы самого дьявола. Поднял мятеж и вышел из него ревностным заступником короны, и потому Жуль очень мало удивился тому, что по прошествии шестичасовой тяжбы Моро в сопровождении лейтенанта Бертье сбежал по ступеням Адмиралтейства и тут же вскочил на подножку экипажа, ждавшего их с увязанными дорожными сундуками. Уложенные заранее сундуки значили, что Моро не сомневался в успехе и запретил сомневаться Бертье, а еще они значили, что ему тоже пора навестить Париж, впервые за последние два года не спросившись матери.

***

Бланш видела: к этому приему в доме готовились с особенным тщанием, в отличие от прошлых, когда капитан Моро приезжал один или с капитаном Ташро — и вместе с месье Лефевром все они на несколько часов запирались в кабинете графа де Варандейля сводить расходы и сокращать комплектацию судов, приняв во внимание ситуацию на море. Неинтересно! Впрочем, сам Моро был еще ничего, но он был сосватан и так мало тяготился навязанной ему партией, что сделался просто до неприличия скучен их маленькому обществу; им с мадам тоже в отместку не было до него никакого дела — хочет выслуживаться перед графом просто так, они не станут мешать, но и дураку должно было быть ясно, что на море нет никакого движения чинов и что никакого местечка граф ему не выхлопотает. Лейтенант же обещал приключение, и потому с ним было связано оживление той части дома, которая еще способна была оживляться. Дочь на выданье согласно решили не упоминать — в этом пункте супруги удивительно легко сошлись, хотя и взаимно умолчали каждый о своих причинах: молодящаяся Кларис находила, что предательнице-дочери ничего не стоило выдать ее возраст; граф же ждал еще год, чтобы представить дочь в Версале и там подыскать кого-нибудь, с кем Манон могла не опасаться за свою судьбу в нынешние времена. Бланш сощурила глаза: не так-то и любима была любимая кузина, если ею легко делились то с одним, то с другим капитаном. Фаустина была не дочь, а значит, не больше, чем разменная монета, да к тому же глупая. Уладив с графом это маленькое дельце, Кларис взяла за правило не давать спуску наставникам своего ненаглядного Анри, из которых тяжеле всего пришлось берейтору: мадам вздумалось удивить военных умениями наследника и хранителя дома; ей точно хотелось показать, что она не нуждается в защите, что они не оказывают ей никакой услуги, что они — просто декорация, тогда как ей вполне довольно заступничества месье Лефевра и их сына. Для этих целей возле манежа, что находился неподалеку от хозяйственных построек, специально устанавливали павильон, красиво убранный легким, как паутина, тюлем. Анри тренировался под стук молотков, а они с мадам предпочитали наблюдать за ходом работ издалека — от шума у Кларис начиналась мигрень. Она любила тенистые аллеи парка, но в виде исключения соглашалась терпеть павильон — все лучше, чем солнце. В день приезда капитана Моро и лейтенанта, имя которого граф знал, но, не изменяя своим привычкам, держал в тайне, приготовления завершались: в павильон выносили столы и мягкие стулья, столы покрывались скатертями, а садовники расставляли вазоны с цветами, чей нежный аромат призван был скрасить терпкий запах манежа, и потому вазоны стояли не только по всему периметру шатра, но даже и на столах. Музыканты, расположенные в некотором отдалении, тоже под навесом, оканчивали одну из последних репетиций. К счастью, итальянские кастраты вышли из моды тогда же, когда сделались графу не по карману. Бланш усмехнулась: не нужно было даже видеться с Базилем, чтобы знать, что дело пошло на лад. Наконец, гости прибыли. Бланш нарочно около получаса вертелась в передней, чтобы первой сообщить мадам, что из себя представляет лейтенант. Моро вошел первым и отчего-то взглянул так, точно хотел припугнуть или прогнать, но Бланш не придала этому значения и всем своим видом дала понять, что не собиралась задерживаться, но теперь и не подумает убраться из передней. Нарочно. Впрочем, ей достаточно было одного взгляда, чтобы знать все, что могло заинтересовать Кларис. Лейтенант, как водится, не слишком подходил своему чину, но зато и не слишком осторожничал — взгляда Моро он или не заметил, или не понял. На правом плече золотой эполет, на шее — вызолоченный горжет с отчеканенными на нем тремя гербовыми лилиями, за которыми виднелись скрещенные морские якоря; вокруг талии — белый шелковый шарф, лучшее, что могло случиться с мундиром из ярко-синего сукна и красными лацканами. Они разминулись, но Бланш осталась с чувством, что знала, как выглядел мужчина, несколько часов кряду проведший в дороге, и не могла перепутать: лейтенант не был этим мужчиной. Они приехали раньше — и их новенький лейтенант последние несколько часов занимался тем, что начищал выштампованные на медных пуговицах якоря. Последнее выдавало в госте наивное желание понравиться и обещало в нем нежность, но не ту, что она помнила, всякий раз случайно обнаруживающуюся под неотесанной грубостью, а утонченную и умягченную галантностью. Аудиенция у графа длилась не более часа, после чего всем приказано было спускаться на воздух. — Кто будет присутствовать? — Моро сопровождал графа, неспешно направлявшегося к сооруженному во дворе павильону, и спрашивал так, точно ни к чему не вел, но граф отвечал ему в той же уклончивой манере: — Дамы обыкновенно задерживаются. Моро и сам видел, что за каждым из столов стояло три стула, чтобы манеж в равной степени был открыт всем, и только за центральным столиком стула было два, следовательно, накрыто на восьмерых и Фаустины не могло не быть. — Вы позволите оставить вас с месье Лефевром и лейтенантом Бертье? — конфиденциально осведомился Моро, на что граф только усмехнулся. Дам ждали в тени павильона, не спеша занять своих мест и переговариваясь ни о чем, так что переставить стул от крайнего правого к центральному столу можно было без лишней смешки, а просто прохаживаясь по павильону. Моро нашел, что ничего не потеряет, расположившись в таком отдалении от графа, поскольку он и так знал все то, что тот собирался сказать, и предоставлял Бертье самому отвечать за своих пехотинцев. Наконец, графиня де Варандейль в сопровождении Бланш, гувернера и сына появилась на пороге, и только после них на ступенях показалась Фаустина. Это маленькое отступление от церемониала заставило Бертье усомниться и обратиться к вновь примкнувшему к их кругу капитану с вопросом: — Кто из них ваша невеста, капитан? — Догадайтесь, Бертье, — непроницаемо отозвался Моро, чтобы не сказать, что его невеста больше походила на служанку, чем Бланш, одного взгляда на которую достало для того, чтобы на ум пришел Дидье и хлестко-досадливое: «Угораздило же!..» Месье Лефевр, держась приличий, первым спросил позволения оказать графу услугу и, получив разрешение, направился к графине де Варандейль с тем, чтобы препроводить ее к столу. Шел его черед. — Не стоит подозревать того почтенного господина в ливрее и буклях, — сведя все к шутливой подсказке, шепнул Моро и с дозволения графа двинулся вслед за месье Лефевром, чтобы предложить Фаустине локоть. Бланш, оставшаяся без спутников, украдкой, одним только взглядом поощрила новенького лейтенанта дерзнуть, но то ли он догадался, что она всего лишь сопровождающая графиню де Варандейль служанка, то ли стрелы Эрота не достигали цели, державшейся на столь почтительном расстоянии. Во всяком случае не вышло ни шутки, ни презабавной путаницы, и лейтенант остался ждать их подле опиравшегося на трость графа. Анри увели в конюшни готовиться к началу выступления, в то время как все прочие поспешили найти укрытие в прохладной тени павильона, балдахин которого так же легко колыхался на ветру, как женские локоны. Граф сел первым, велев Бертье расположиться по правую руку — так, чтобы с новым лицом все могли с легкостью завести разговор, а месье Лефевру предложил сесть по левую, между ним и графиней, которая вместе со своей служанкой устроилась в центре. Бланш была довольна тем, что пустующий стул, предназначавшийся для Анри, отделял ее от Моро и Фаустины, занявших места в противоположном от графа конце павильона. Бланш очень надеялась, что их пребывание здесь не слишком затянется и они уйдут сразу же, как окончится выступление, так что мальчика не успеют переодеть и Кларис не придется играть сентиментальную мать семейства. Лакеи вносили охлажденные вина и лимонады, легкие закуски и десерты: канапе и сорбеты с соками клубники, смородины и дыни, паштеты в желе и поджаренный хлеб, а также заправленные оливковым маслом салаты и не выходивших из моды устриц на подушке изо льда. — Анри обожает со смородиной, — заметила Кларис, невзначай взглянув на месье Лефевра, и через Бланш отставила хрустальную креманку ближе к никем не занятому стульчику. — Я рад, — чинно и даже почти торжественно вступил граф, когда лакеи оставили их и за столами все несколько успокоилось, — что могу представить вас, старший лейтенант Бертье, своему домашнему кругу и вместе с вами поведать супруге и кузине о грядущих переменах в доме. В минувшем году капитан Моро нашел возможным уменьшить гарнизон «Тритона» вдвое и снова возвратил «Манон» капитана Ташро целой, из чего следует, что о сохранности моих средств он заботится больше, чем Его Величество. Я надеюсь, вы простите мне это нелестное сравнение, — усмехнувшись, присовокупил граф, чтобы не смущать лейтенанта Бертье, с ног до головы усыпанного лилиями Бурбонов. — В минувший приезд, Кларис, они с месье Лефевром так наступали на меня, что я наконец согласился заменить большую часть прислуги, преимущественно коридорных лакеев, солдатами — морскими пехотинцами лейтенанта Бертье. Обстановка на море, по мнению командования, позволяет содержать «Тритон» укомплектованным чуть более, чем на треть. Напомните цифры, капитан, будьте так любезны. — После трагедии 1785 года «Тритон» некоторое время выходил в море в полном укомплектовании с гарнизоном в 226 человек, в числе которых 96 канониров — по двое на каждое артиллерийское орудие — и 130 морских пехотинцев, включая офицерский состав. В минувший год решено было, сохранив число канониров на случай морского столкновения, сократить число пехотинцев до 70, а телушек заменить козами. Теперь же на «Тритоне» останется гарнизон в составе 90 человек, из которых 48 канониров, способных обеспечить боеспособность 12 орудий по каждому борту, и 42 пехотинца, включая офицерский состав. Все это без учета моих матросов в составе 74 душ. — Исчерпывающе, капитан, — сухо резюмировал месье Лефевр, в мыслях сверив названные Моро цифры со своими вычислениями. — Мы надеемся, мадам, что в нынешних обстоятельствах эта мера позволит нам сократить расходы на провизию и содержание канониров при сохранении прежних доходов от торговли. Гарнизон «Манон» изменения не затронули — только сопровождающее судно. Пехотинцы же по прибытии будут находиться на лакейском содержании. — Как же те, чье место займут пехотинцы?.. — встревоженным шепотом спросила Титин, оставив слушать месье Леферва и подступившись к Моро. — Им выплатят месячное жалование и напишут хорошие рекомендации, как и канонирам. Они легко найдут место. — Если нам не нужны лакеи, то кому нужны? Выгоним их на улицу — умножим число наших тех, от кого надеемся защититься с помощью пехотинцев лейтенанта Бертье. — Наймутся рядовыми, — мрачно отозвался Моро, которому не нравилось, что Титин, взволновавшись, начала при всех упрашивать его воспрепятствовать тому, что он надеялся устроить осторожно и незаметно. Хуже же всего, что Титин угадывала подо всем этим то, чего не должна была заподозрить. Если по поводу устройства канониров Моро почти не тревожился, глубоко убежденный в том, что пропасть в порту вообще было непросто, особенно под чутким контролем внимательного Адмиралтейства, то насчет лакеев месье Лефевра ему нечем было утешить Фаустину: холеных и изнеженных истуканов ждала улица и настоящий, изнурительный труд, а значит, ненависть к хозяйскому сапогу, отпихнувшему их. Базиль многое упускал в лице этих несчастных, а он и без того достаточно помог Базилю. — Вам совсем не жаль этих людей? — всмотревшись в лицо, которого не узнавала, спросила Титин, и Моро пришлось, сомкнув веки, выговорить ей как ничего не смыслящей девочке, зря досадившей ему: — Мужчина должен быть мужчина, а не развращенный от безделья вазон, для красоты поставленный в дверях коридора и не державший ничего тяжелее серебряного подноса с надушенными приглашениями. Титин замолчала, оставив этот несносный разговор, на который только напрасно отвлеклась, и нашла, что Бертье в чем-то заверял графиню: — …избранные мною солдаты умрут за вас, но не нарушат присяги. — Я верю вам, лейтенант, но женщине не место в казарме!.. — Морские пехотинцы «Тритона» — люди самой высокой нравственности и дисциплины. Они не оскорбят вас ни словом, ни взглядом. — Если бы вы знали, лейтенант, как мы утомлены этими стенами, вы бы поняли, что с вами говорит пленница, над которой, стараниями мужа, со дня на день усилят охрану. Моро невольно переменился в лице: он мог поклясться, что графиня де Варандейль ничего не знала и еще меньше понимала, но свое положение она чувствовала удивительно тонко, пусть и все, что она говорила Бертье, были слова впервые за долгое время польщенной женщины. Графиня де Варандейль как комплимент принимала то, что ее готовы были защищать ценой жизни. — Капитан, а вы… рискнете? — вдруг поинтересовалась Кларис, точно догадавшись, что в эту самую минуту он думал о ней, о ней и о том, что не следовало вести Фаустину к отдельному столу, чтобы во всем ей противоречить и тем забавлять мадам де Варандейль. — Выйти на рейс? Полагаю, я вынужден. — Вы нужны нам в Марселе, капитан. — Я не задержусь в Париже дольше, чем следует. — Мы вовсе не гоним вас, — заверила его мадам де Варандейль, сделавшаяся любезной от лестного внимания Бертье и потому не заметившая, как дурен вышел их короткий диалог. — Погостите у нас по крайней мере до прибытия пехотинцев. Мы с Бланш думали, чем удивить лейтенанта, и не нашли ничего лучше, чем фонарики Монгольфье. Дражайшая кузина подтвердит, что накануне мы несколько часов к ряду клеили их из бумаги, чтобы нынешней ночью запустить в небо и загадать желание. Должно быть очаровательно красиво. Наконец скрипки стихли, и на манеже появился девятилетний Анри, в одной руке державший подставку, а в другой — поводья своей послушной лузитанской лошадки. Вдавив подставку в песок манежа, Анри изящно поклонился присутствующим — и уже за это сорвал ободряющие аплодисменты от матери-графини и графа, а за ними и от всех прочих. — Прежде гувернер придерживал седло и повод, но, как видите, никакого гувернера нет, — восторженно разъясняла Кларис, осчастливленная тем, что на лице месье Лефевра проступило нечто вроде улыбки при виде храбрости сына, которая, впрочем, шла об руку с упрямством и вполне объясняла, почему представление так долго не начиналось. Анри поднялся на тумбу, взялся левой рукой за гриву, вступил в стремя, а затем, пружинисто оттолкнувшись, в одно мгновение перенес правую ногу через круп лошади и мягко опустился в седло, пустив свою серую лошадку шагом. Ненадолго на манеже появился берейтор, но только для того, чтобы подхватить тумбу и унести ее за невысокую оградку манежа, на котором царил Анри, обласканный овациями взрослых и гордый ими, ведь ему хлопали даже настоящие офицеры, которых он очень, очень-очень ждал! Анри, непринужденно, совершенно естественно державшийся в седле, замкнув первый круг, пустил лошадь рысью и вскоре перевел ее в медленный галоп — чувствовалось, что последний был ему особенно по душе. Но вот лошадь снова пошла шагом, в фигуре Анри проступило заметное напряжение, передавшееся лошади, что, сильно изогнув шею, принялась чеканными, точными движениями выбрасывать ноги вперед. — Жамбет!.. Жамбет!.. — завороженным шепотом повторяла мадам де Варандейль, не отводя взгляда от сына и гарцующей лошади, и гости, почти невольно вторя ей, замерли при виде этого сложнейшего маневра, венчавшего выступление, пока Анри не окончил его, позволив лошади вернуться к привычному шагу по затопленному овациями манежу. Вновь явился берейтор, подставивший тумбочку, Анри соскочил с лошади и тут же в детском простодушии забыл о ней, поспешив к матери прямиком через манежную оградку. В объятиях матери его ждали многие и многие похвалы, умильная ласка, прохладный лимонад и стаявший, но по-прежнему очень вкусный смородиновый сорбет. Семейный круг замкнулся в два стола, но Моро продолжал молчать, потому что после истории с лакеями не хотел заговаривать с Титин еще и об Анри — славном, милом ребенке, которого ждала или смерть, тлетворное дыхание которой не чувствовалось здесь, в усаженном цветами павильоне, или горечь. Он знал: за Анри никто не замолвил слово, и даже Бланш брезгливо встала со своего места, чтобы не мешать ребенку ласкаться к матери, чье поначалу притворное, принужденное участие сменилось привычкой к умиленному обожанию. Бланш держалась отдельно. Она ничего не чувствовала, а между тем, Моро готов был спорить, видела для Анри тот же исход, что и он. От этих тяжелых мыслей в павильоне становилось тесно и неуютно, хотелось встать и куда-то деться, но Титин первой вышла из-за стола и, отказавшись от сопровождения, все еще глубоко обиженная на него, одна направилась к дому. Следом, с усилием уперевшись в трость старческой рукой, из-за стола поднялся граф. Бланш дали какое-то маленькое поручение, и та вслед за Фаустиной скрылась в доме, но очень скоро возвратилась со слугами, которым велено было отвести гостей в приготовленные для них комнаты, чтобы те отдохнули с дороги и к ужину, когда жара спадет, были веселы и расположены к маленьким домашним развлечениям. За часами неги восполедовал ужин. По-прежнему изобильный, в несколько перемен, он свидетельствовал о намерении графа достичь верности тем же надежным путем, каким достигают любви, — через желудок. После же все по обыкновению перешли в гостиную залу — ждать настоящей темноты и веселиться. Кларис трогала струны резной арфы, извлекая из нежного перебора струн тончайшие переливы сердца; Титин слушала ее в какой-то непроницаемой, обращенной внутрь себя задумчивости; Бланш единственная, за исключением графини де Варандейль, знала протокол и потому то появлялась в гостиной, то исчезала, пока наконец игра не была окончена и не явилась гадательная книжка. Моро держался Бертье, потому что это было лучше, чем держаться графа или месье Лефевра, но это нисколько не защищало из от Бланш: — Любовное гадание, — интригующе объявила Бланш, скользнув пальчиками под красный обшлаг рукава и взяв Бертье за запястье, но Бертье отчего-то не поддался, обратившись к Моро, чтобы скрыть свое замешательство и неловкость: — Вы гадали, капитан? — Эта участь никого не минует, — иронически многозначительно, едва ли не философически заверил Моро, на что Бланш ответила одной из своих гримасок, которые были милы для того, чтобы не быть обидны. — Что за предсказание вам досталось? — Несбывшееся: «Честь у мужчин одна, возлюбленных так много!» — или что-то в том же роде. — Запомнили, а на книгу клевещете, капитан! — в шутку щелкнула Бланш, нисколько не смущенная этой заминкой и не отнявшая руки от запястья Бертье. — Если возлюбленных не много, то уж по крайней мере не одна: иначе наша дорогая кузина не была бы теперь так одинока, — Бланш оглянулась на Фаустину и вдруг повеселела, потянув Бертье на себя, чтобы вовлечь в круг играющих. — Идемте, лейтенант, новым лицам мадам всегда разъясняет правила. Они несложные. Гадали граф, графиня, месье Лефевр и лейтенант Бертье. Оставались разлученные случившейся в павильоне ссорой возлюбленные — и совсем мало времени, чтобы собрать кружок, пока мадам любезно знакомила Бертье со своей гадательной книгой и ее многострадальной историей. Бланш нашла, что лучшей минуты ей не представится, и вновь подступилась к Моро: — Где Дидье? — настойчивым шепотом начала она, вскинув голову, и в этом тоне Моро не преминул узнать Базиля, но тот по крайней мере потрудился объяснить причины, по которым его законные требования должны были быть удовлетворены. — Не думаю, что его присутствие было бы здесь уместно, — с напускным спокойствием ответил Моро, припомнив Бланш исполосованную спину, о которой та и думать забыла. — Вы пожалеете, если завтра я не увижу его в числе прочих. — Едва ли. Бланш не смогла объяснить себе это флегматическое «едва ли», потому что ничего из пришедшего на ум ей не подходило: либо Моро уверен, что она не сможет навредить ему, либо Жуль не появится в доме вместе с пехотинцами лейтенанта Бертье. Оказавшись в ловушке, она на мгновение захлебнулась паникой, готовая схватить Эмиля и бежать с ним к брату, но младенца, разумеется, хватятся и перетряхнут ради него весь Париж, а значит... — И ничего не передал? — неверяще осведомилась Бланш, постаравшаяся овладеть собой, прежде чем позволить Моро заподозрить ее в злоумышлении против мадам. — Я не предлагал посреднических услуг, — сдержанно и все же достаточно неопределенно ответил Моро, знавший одно: небезопасно обнаруживать себя в этом доме, в особенности перед Бланш. Нужна ли она как союзница? Казалось, что нет, ведь все могло разрешиться и без участия женщины, пусть даже и такой, как Бланш, до всего имеющей дело. Другой вопрос: нужно ли привязать ее к дому? Не пустить, не дать сбежать?.. Нужно, определенно, нужно сделать так, чтобы Бланш сдержала слово и после встречи с Базилем вернулась сюда, а не пряталась у братца. Последнее, то есть возвращение Бланш, не имеющей никаких сведений о том, что стояло за всей этой затеей с пехотинцами, было возможно, если младенец Родольфа останется при доме, а сама она — получит хоть какое-то доказательство верности Дидье. — О Дидье я могу сказать то же, что лейтенант Бертье сказал о своих людях, это матрос самой высокой нравственности. Насколько мне известно, до сих пор хранит вашу… вещицу, — от этих слов Бланш вдруг вспыхнула, разозлившись и на саму себя за то, что так легко испугалась выдуманного предательства, и на Моро, который как-то вызнал о подвязке. Не в силах оставить этого так просто, Бланш оглянулась и, не найдя в зале Титин, равно сочувственно и колко осведомилась: — А вы… не одарены? Бланш прекрасно знала, что нет, а еще она знала, что этот их маленький тет-а-тет все только отсрочил, и торжествовала. — Ключ, — неслышно выговорил Моро, двинувшись прочь из залы в надежде хоть где-нибудь разыскать Фаустину. — Зачем? — только и успела спросить Бланш, в недоумении отступив в сторону. По выражению его лица было ясно, что Моро не задержится и не ответит, но откуда он вывел, что в парковой ограде существовала калитка, которой ее госпожа по легенде была обязана своим падением? Ключ этот со времен свержения соперницы-служанки возвратился к ней, устроительнице всех тайных встреч графини де Варандейль, и Бланш ни за что не рассталась бы с этим сокровищем, позволявшим ей тайком бегать к брату, не дожидаясь, когда ее пошлют в город с каким-нибудь поручением. Бланш решилась не торопиться, по крайней мере до завтра, и присоединилась к веселому кружку своей мадам, чтобы развеять сомнения, а заодно, улучив удобный момент, предупредить Кларис о том, что капитан Моро исчез сразу после того, как их общество покинула Фаустина. Сколько всего она перебрала, присев на подлокотник кресла! Базиль надеялся на нее — и она не могла! Не могла оступиться! Не могла запереть перед ним калитку, чтобы вызнать про Жуля у капитана Моро, которому она не доверяла. Особенно теперь, когда знала, что на днях им следовало ждать целый полутонг морских пехотинцев. Она готова была, как безутешная вдова, каждого за грудки разворачивать к себе, заранее зная, что обречена вглядываться в лица — и не узнавать! Бланш закусила губу: если Моро связан, если Жуль сказал ему, то Базилю это не вредило; если же Моро ничего не знал и только исполнял приказы графа, то ключ ему нужен был для монашки Фаустины… Бланш задохнулась от ясности внезапной догадки: устал ждать, ну конечно! Все прочее она надумала! Ей захотелось хныкать от нетерпения, потому что они были там, а она здесь — пришпиленная к своей мадам, которая ее не замечала! Но вот графиня взглянула на нее и предложила лежащие на ладони кости — ей был послан шанс, и Бланш, с силой зажав в ладони мадам испещренные точками кубики, точно это могло привести Кларис в чувства, принялась, припав к самому уху, шепотом пересказывать случившееся, так настойчиво прося ненадолго отпустить ее, что Кларис растерялась, не поняв, отчего Бланш так переполошилась. Не им беспокоиться за честь Фаустины, не им и оберегать ее от ошибок, но Бланш продолжала настаивать, а Кларис так и не научилась ей перечить — и отпустила. От досады на то, что подоспела к развязке, Бланш едва сдержалась, чтобы не обругать свою недогадливую мадам, которой потребовались сначала разъяснения, а затем и заверения… Разумеется, она обещалась рассказать все! Все, чему станет свидетельницей, только бы поскорее отделаться от Кларис, но по всему выходило, что первое сопротивление вспыхнувшей в гостиной ревности уже покорилось чувству, и это-то пылкое примирение она и пропустила! Бланш застигла их в одной из парковых аллей: достаточно было знать, где Фаустина тайком читает и перечитывает письма, чтобы догадаться, куда, вспыхнув, бросится эта тщеславная девчонка. Влечения сердца принято рвать, топтать и хоронить там же, где прежде они взращивались, нежно лелеемые в затворническом уединении. Бланш поспешно юркнула в сторону и, осторожно выступив из своих туфелек, неслышно пошла вдоль разделявшей их галереи стриженых кустов. В молочных сумерках Титин, не таясь, громким шепотом и притом весьма категорически выговаривала Моро: — Я буду очень невысокого о вас мнение, если вы не осмелитесь. — Я не думаю, что могу нарушить слово. — Они шепчутся о нас, Натаниэль!.. Зовут меня монашенкой. Смеются над вашей нерешительностью. Объясняют вашу щепетильность отсутствием чувства. — Почему не военной выправкой?.. — иронически-умиленно осведомился Моро, и Бланш могла видеть, как их комнатная Афина, растерявшись, замолчала. Поняла, что все брошенные ею копья ушли в океан, не причинив тому ни малейшего беспокойства. Все до единого. — Я говорю серьезно, Натаниэль, — обессиленно, даже почти обиженно возразила Фаустина и, отвернувшись, пошла в глубь парка; Моро покорно повлекся за нею. Пьеска вообще казалась Бланш презабавной — настолько, что, придерживая свои юбки, она только и делала, что старалась всматриваться и замечать, еще не умея осмыслить того, что все ее шпильки вошли mlle Фаустине в самое сердце и до того глубоко засели в нем, что за все эти месяцы оно сделалось похожим на булавочную подушечку. Бланш торжествовала — не зря с таким терпением вводила иглы под доспех. — Я тоже, — наконец отозвался Моро, и Титин остановилась, а за нею и Бланш. — Я тоже вполне серьезно не понимаю, зачем вам придавать значение глупой женской сплетне. — Быть может, потому что я женщина? — оглянувшись, подчеркнуто и даже с каким-то требовательным достоинством спросила Титин в надежде, что от этого неоспоримого факта месье Моро уже не отговорится, но тот, по-видимому, еще не окончил своего маневра и вместо ответа, не дрогнув, осведомился: — …или потому, что считаете сплетню правдивой? — Да, считаю, хотя и не хочу думать… — голос изменил Фаустине с самого начала и с каждым высказанным словом подводил сильнее, неумолимо стаскивая в слезы, но она все равно зачем-то продолжала. — Натаниэль, я не хочу думать, что ваше чувство воспламеняется более от обещаний моего дядюшки, чем от моих взглядов. Но я слышу, не могу не слышать, как они шепчутся, не каждый день — иногда, даже довольно редко, но вас нет рядом, и я неделями должна внушать себе, что их слова не могут ничего значить. Бланш вдруг нашла, что подсмотренная ею пьеска есть всего лишь пустой водевильчик, сыгранный, пожалуй, талантливо и даже с искренним чувством, но оттого ничуть не менее скучный — так очевидно ей показалось то, на что Фаустина старалась подвигнуть своего капитана, вызвав в нем сначала жалость, а затем и нежность. Бланш только на мгновение усомнилась, что Моро, как следует не знавший другого общества, кроме их дома, догадается. Да и с чего ему догадаться?.. Прошлый капитан был не слишком догадлив, хотя и имел претензию считаться человеком светским, но дикие приличия дома какого-нибудь колониального губернатора все же оставались… дики, и в стенах дома графа де Варандейля капитан Рейнманд делался смешон. — Глупости, Титин, кто смеет?.. — подступился Моро, теплотой любовной шутки смягчив растравленное многими и многими невысказанными обидами сердце. — Кто смеет говорить о вас такие глупости? — Тетушка, — поделилась Титин, вполне, по-видимому, удовлетворенная тем, что Моро подошел и обнял ее, прежде чем начать разуверять. Нечасто оставаясь наедине со своим предметом, Моро должен был сносить все, что скопилось у Титин на сердце за долгие месяцы его отсутствия, и вооружаться терпением против всех ее сомнений и страхов, столь же призрачных для него, сколь материальны и действительны они были для нее. — Она глупа, если не видит, что в вас ничего нет от монашенки, — шептал Моро, в доказательство своих слов склонявшийся к плечу и припадавший к шее, и оттого Бланш приходилось вслушиваться в то, что говорил он. Он, всеми своими завоеваниями обязанный ей, ее колкостям и насмешкам! Титин замирала и не могла ни отказать, ни дернуть, ни даже капризно повести своим вполне открытым плечиком, потому что отказать Моро значило согласиться с тем, что она, Бланш, совершенно во всем права. — Бланш, шепнувшая ей, по-вашему, тоже глупа?.. — вдруг оглянувшись и тем одним заставив Моро отпрянуть, спросила Титин. — Я заведу себе любовника, если вы этого не прекратите. Фаустина говорила с ним, ставила условия, даже и теперь, когда один разум ее остался непокорен этой чувственной, хотя и весьма почтительной ласке. Моро не ответил. Позволил Фаустине выступить из своих объятий и неспешно направиться к дому во всем торжестве возлюбленной, благосклонно принявшей все заверения и клятвы. — Ума не приложу, — совсем иначе, точно ничего и не было, начала Титин, — для чего ей привязывать к себе Эмиля? — Почему бы ей не заботиться о сыне своей госпожи? — непринужденно, почти шутя осведомился Моро, поравнявшись с Титин. Бланш видела: своей норовистой спутницей, к переменам которой удивительно легко приноравливался, Моро галантно предложил локоть, на который Фаустина оперлась, но вместе с тем так строго и возмущенно взглянула в глаза, что сделалось ясно — за эту непоседливо-нарочитую недогадливость капитана удостоят выговором. — Вы не верите в любовника, но верите в заботу Бланш? — Титин задержала Моро, заставила остановиться, и Бланш все силы свои постаралась употребить на то, чтобы понять, как много в действительности ему известно, ведь если Жуль говорил с ним об Эмиле, то говорил и о… Базиле. Нет. Невозможно. Никак не возможно. Бланш закрыла глаза и постаралась восстановить сбившееся вдруг дыхание. — Я знаю вас, Натаниэль, и знаю: вы не так наивны. Почему, к примеру, не Анри? Любимец тетушки, наследник, а ей нет до него никакого дела. Я боюсь, что мальчику может что-то грозить, и хотела бы уберечь его. Поймите: должен быть какой-то смысл в том, что отец этого мальчика — капитан Рейнманд. — Прежде чем заводить нового любовника, неплохо было бы забыть старого, — деликатно заметил Моро, в чьих назидательных сентенциях слышалось лукавство насмешливого резонера, всякий раз вызывавшее в Титин непритворное желание противоречить и наставлять своего капитана, неистощимого на такого рода шалости. — В мужчине, которого люблю, Натаниэль, я надеялась найти безусловную, сочувственную любовь к тому, кто не может защитить свою жизнь, а нашла нарочито измышленную ревность к памяти достойного человека. — Дидье жив, цел, сыт и не порот, — в тон ей доложился Моро. — Полагаете, этого достаточно?.. — непримиримо спросила Титин. — Для младенца, которого подарю вам я, этого тоже будет достаточно? Ответьте — или оставьте меня. — Нет, — принужденно, как на смотре отозвался Моро, искренне считавший, что отлично справлялся с тем, чтобы присматривать за препорученным его заботам юношей. Справлялся. До настоящей минуты, от которой у него осталось чувство, что Титин придралась к недостаточно отполированной пуговице. — Нет, но в нынешних обстоятельствах я был бы горд, если бы сумел охранить вас. — Мне ничего не угрожает, — небрежно, досадливо отмахнулась Титин. — Дядюшка только и говорит о том, что стоит дать месье Лефевру волю — в доме станет дежурить гарнизон вдвое больше, чем в самой Бастилии. Титин хотела было выйти на центральную дорожку, ведущую к дому, но Моро не пустил, удержал и для чего-то увлек назад, в тень той аллеи, куда свернул следом за вырвавшейся из гостиной залы Фаустиной и где по прошествии получаса незаметно сделалось еще темнее. Бланш едва не споткнулась о свои позабытые туфельки, шикнула, насторожилась, но осталась незамеченной. Шутка, по-видимому, показалась Моро совсем не смешна и слишком в духе графини де Варандейль, а потому теперь с Фаустиной говорил не ее галантный кавалер, а капитан «Тритона». — Граф забывает, что его дом при всем желании не назовешь вершиной фортификационной мысли. Надо быть Бастилией, чтобы позволить себе свободно обходиться гарнизоном в восемьдесят инвалидов. Не имея подъемных мостов, стен в два туаза и рва вместо парка, граф должен бы озаботиться размещением гарнизона втрое больше того, что расквартирован в Бастилии. Он же с трудом согласился отозвать с «Тритона» двадцать морских пехотинцев, потому что «Манон» не может остаться без охраны, а мадам де Варандейль, как оказалось, не желает жить в казарме!.. — Моро окончил свою приводящую в чувства отповедь так едко, так язвительно и вместе с тем обреченно, что Бланш сама не заметила, как застыла, двумя пальчиками пригнув мешающуюся ей веточку, потому что смешной водевильчик вдруг взял и, никого не спросившись, сбился на трагедию. Титин тоже это почувствовала, и чем дольше они говорили, тем меньше Бланш могла рассказать графине. — Натаниэль, — осторожно прикоснулась Титин, наконец встревоженная, разбуженная чужой ажитацией. — Скажите, чего вы боитесь?.. — Потерять вас. — Если вы что-то знаете, поделитесь своими опасениями с дядюшкой — он выслушает вас. — Ничего. Я ничего не знаю, кроме того, что жизнь для меня будет кончена, если я лишусь вас. Париж — это брандер, начиненный порохом, и никто не знает, как скоро догорит фитиль. Вы видели, что осталось от человека, которому достало мужества встретить надвигающуюся угрозу лицом к лицу. — Вы обещались защищать не меня, а нас. — Вы не ответственны за этих детей. Вам нельзя оставаться в Париже. Любой портовый город дольше не познает голода, чем Париж, а значит, Париж восстанет первым. Когда прибудут пехотинцы из Марселя, в доме поднимется переполох: начнутся перестановки: людей предстоит разместить — и не в женской половине дома. О вас забудут, вы сможете сбежать. О лучшей возможности нельзя и мечтать. Возьмите с собой девушку, служанку, которой можете доверять… — Здесь таких нет, — очень просто возразила Титин… так, точно давно приняла свое одиночество, и тем оставила Моро в совершеннейшем замешательстве. Бланш чувствовала захлестнувшее обоих волнение, если не страх, и втайне гордилась братом: мадам была слишком глупа, чтобы успеть испугаться, а эти двое оказались поумнее и потому всерьез опасались того, чем для них был Базиль, растворенный во гневе подступающей к графскому дому толпы. Еще не любовники, они тем не менее старались предупредить и тем спасти друг друга… Трогательно, но отчего-то совсем не жаль. Бланш осторожно погрузила руку в карман юбки: ключ все еще был там. Необратимо для себя она решила, что Жуль отыщется и сам, что сведения о нем не стоят всей жизни ее брата и Базиля она предупредит. О двадцати вооруженных пехотинцах ему станет известно еще до того, как перед ними откроют ворота, в конце концов… для чего, если не для этого она жила здесь и все эти годы терпела свою несносную мадам? — Тогда сначала церковь, — с какой-то сговорчивой решимостью объявил Моро, точно этих нескольких секунд смятения достало для того, чтобы внушить самому себе, что если без благословения церкви союз земли и моря не мог быть заключен, то не ему страшиться уз Гимена. Бланш усмехнулась: для моряка они всего менее тягостны. — Нет, Натаниэль, нет, — испуганно запротестовала Титин, знавшая, что не сможет отказаться, если допустит предложение, и потому изо всех сил старавшаяся защититься от предстоящего объяснения. — Я говорю вам нет, потому что знаю: если я оставлю их, они утратят для вас всякое значение, хотя меня вы постараетесь уверить в том, что сделали для них все возможное. Фаустина вздрогнула, когда услышала, как колено врезалось в мелкий гравий. Даже не поморщился. Так не меняться в лице мог только тот, кто все детство простоял на горохе. — Вы выйдете за меня? — Перестаньте. Встаньте. Что, если увидят?.. Безыскусно и просто — так задал свой вопрос Моро, и в этом нельзя было различить уловки, но что сделалось с Фаустиной! Бланш впервые видела, как та затрепыхалась, и не могла перестать смотреть! Суетилась, оглядывалась, протягивала к нему руки и тут же отнимала их, хотела и не могла прикоснуться, но не отвечала. — Я осмелился, — спокойно объяснился Моро и тем расписался в неотменимости поступка, отчего Титин вдруг перестала метаться и вслушалась. — Осмелился в последнюю минуту переменить курс, а значит, заслуживаю ответа. — Он и без того вам известен. — Вам не составит труда вернуть расположение графа, а мне не нужно ни его похвал, ни его посулов. Ничего, если в противном случае я лишусь вас, потому что утратить вас я не могу. — Прошу: встаньте. Я первая начала с упреков, — произнесла Титин, опасливо приблизившись и примирительно протянув руку, но он не двинулся с места, и ее рука принужденно возвратилась и упокоилась на юбке платья. — Да или нет, Титин? — Положим, мой ответ «да», но кто проведет обряд? — Наш с вами общий знакомый. — Он мне отвратителен. — У меня есть все основания думать, что отец Рамо не откажет. Его ремесло не в том, чтобы множить грехи. — А свидетель?.. — Дидье вас устроит? Его ручательства вам довольно? — Вполне. Я снесу и настоятеля, но с условием: к утру вы возвратите меня дядюшке. — Если взамен вы упросите графа не слишком усердствовать с плетьми… из снисхождения к летам и пылкости моего к вам чувства. — Графу незачем знать. Достанет и того, что я сделаюсь весьма равнодушна к тому, что обо мне говорят в этом доме. — Так… ваш ответ? — Мне вовсе не хочется длить тех мучений, на которые вы, Натаниэль, добровольно обрекли себя, поэтому я отвечу вам «да», — с шутливой покровительственностью во взгляде произнесла Титин и, приблизившись, позволила обнять колени. Добрый Жан-Жак подсказал ей приласкать польщенного любовника, возвысить его до себя не только словом, поощрить самыми искренними знаками своего расположения и, наконец, покориться. — Сочтите… вторую скамью от конца аллеи, — Моро мутило, почти вело, но, отстранившись, он старался отдышаться и досказать, снова и снова давя усмешку, выламывавшуюся на лице оттого, что все эти поцелуи ясно свидетельствовали одно: в Титин ничего не было от монашенки, и вся эта муштра не только ничего не значила, но даже, напротив, выдавала в ней натуру столь же страстную, сколь и серьезную. Он бы солгал, если бы в настоящую минуту сказал, что не любил муштры, и потому должен был собраться. — Я спрячу… подле второй скамьи от конца аллеи, которой обязан своим счастьем. Там вы найдете все необходимое. Я напишу также, в какие часы сменяется вахта. Никто не заподозрит, что заплутавший в графском доме мальчишка-пехотинец — вы. Достаточно коснуться ручки двери, и я по прошествии времени выйду следом. Нас будет ждать закрытый экипаж. Мы обвенчаемся, и наутро, если прикажете, я возвращу вас дядюшке. Никто не хватится. Последовали поцелуи, горячечный шепотом признаний и заверений. Один не мог пустить другого в дом и тем прервать тайного упоения, но Бланш не смотрела и не слушала. Она поняла, для чего Моро нужен был ключ от потайной калитки, и вся ее мысль сосредоточилась на том, как предупредить Базиля и вместе с тем сделать так, чтобы девчонка осталась в доме. Если нет никакой лжи, то зачем и, главное, от чего спасать Фаустину? О, Бланш почти не сомневалась, что найдет, как испортить это ночное свидание. Если ни в одном из пехотинцев она не узнает Жуля, то всю ночь просидит у Моро под дверью, лишь бы не упустить, не лишиться девчонки, на которую, Бланш надеялась, она смогла бы выменять брата. Удержать Титин в доме — значило взять Моро и всех его пехотинцев за жабры. Он не прикажет стрелять, если поймет, что этот приказ будет стоить Титин жизни. Бланш прикрыла глаза, усмехнулась и медленно выдохнула оттого, что хоть что-то в этот суматошный день определилось вполне. «Цел, сыт и не порот!» — мысленно повторила она про себя и нашла, что Жуль будет дурак, если в этих счастливых обстоятельствах первым не явится к Базилю с объяснениями. В отдалении послышался шум, и Бланш притихла, притаилась, различив, как Моро в несколько жестких ударов сбил с колена пыль, прежде чем поспешить вывести Титин на центральную дорожку, ведущую к дому. Должно быть, вышли запускать фонарики, а значит, дело оставалось за малым — дождаться, когда слова станут отчетливо различимы, и как-нибудь ловко подвернуться под руку. — Возьмите мой, если хотите, чтобы сбылось, — любезно предложила Бланш и, не дав Бертье опомниться, повела его к лакеями, что в перчатках несли воздушные каркасы фонарей, что состояли из легких реек, оклеенных промасленной рисовой бумагой, и тонкого металлического шипа у основания. — У вас есть желание? Мечта? — лепетала Бланш и засыпала Бертье вопросами для того только, чтобы он не успел спросить, откуда она взялась. — Если нет, тогда вы держите, а я поставлю свечу. Очень важно закрепить свечу ровно, чтобы бумага не занялась… — О чем вы мечтаете? — внимательно и как-то покойно взглянув в глаза, мягко спросил Бертье, аккуратно державший похрустывающий фонарик. Бланш задержала взгляд на ухоженных пальцах. — О чем вы можете мечтать? — Я хотела бы знать, что вам сказала книга. — Вы не страшитесь, что предсказание обнаружит вас? — Пусть. У меня давно не было умелого любовника, — с обезоруживающей откровенностью заверила Бланш, не оставив Бертье ничего иного, кроме как ответить ей тем же. — Мне выпало пять и два, а следом двустишие из Мольера: «Когда вам о любви открыто говорят / И вы не верите — виновны вы стократ». — Что ж, — Бланш польщенно улыбнулась, — вы первый догадались, откуда взялись эти строчки, — с этими словами она ненадолго оставила своего лейтенанта и возвратилась уже с зажженной лучинкой, которую осторожно прикрывала ладошкой. — Помните: поднимется выше всех — сбудется, — заговорщически предупредила Бланш, прежде чем, придержав свечу, аккуратно поджечь ее. Она знала, что в настоящую минуту была особенно красива оттого, что в матовом свете фонаря, постепенно полнившегося теплым воздухом, ее глаза под лукавым изломом бровей казались бархатными. — Отпускайте… теперь, — шепнула Бланш, отступив на шаг, а после ласково пришла под локоть и, склонив голову к плечу, долго следила взглядом плывущий в темном небе воздушный шарик. Она видела, как фонарик поравнялся с другими двумя, и вздрогнула, когда свеча в одном из них сначала накренилась из-за расплавившегося воска, а потом и вовсе как-то странно опрокинулась, потянув за собой трепыхающийся парус рисовой бумаги. Послышался взволнованный шепот утешения, но Бланш не придала этому значения, следя за тем, как стремительно и точно вверх шел ее крохотный монгольфьер. Давний закон: не гадать о том, что на сердце, по крайней мере всерьез, потому Бланш и загадала безделицу — одну из тех, что и не жаль, если не сбудется.
Примечания:
141 Нравится 270 Отзывы 65 В сборник
Отзывы (2)